О родительской любви
Госпоже д’Этиссак [1046]
Сударыня, если меня не спасут новизна и необычность моей книги, нередкопридающие цену вещам, то я никогда не выйду с честью из этой нелепой затеи;но она так своеобразна и столь непохожа на общепринятую манеру писать, что,может быть, именно это послужит ей пропускным листом. Первоначально фантазияприняться за писание пришла мне в голову под влиянием меланхолическогонастроения, совершенно не соответствующего моему природному нраву; оно былопорождено тоской одиночества, в которое я погрузился несколько лет томуназад. И, так как у меня не было никакой другой темы, я обратился к себе иизбрал предметом своих писаний самого себя. Это, вероятно, единственная всвоем роде книга с таким странным и несуразным замыслом [1047]. В ней нетничего заслуживающего внимания, кроме этой особенности, ибо такую пустую иничтожную тему самый искусный мастер не смог бы обработать так, чтобы стоилоо ней рассказывать. Однако, сударыня, задавшись целью изобразить в этойкниге мой собственный портрет, я упустил бы в нем одну весьма важную черту,если бы не упомянул о том почтении, которое я всегда питал к вашим заслугам.Я хотел отметить это в посвящении этой главы тем более, что среди другихваших прекрасных качеств одно из первых мест занимает та привязанность,которую вы неизменно выказывали по отношению к вашим детям. Тот, кто знает,в каком молодом возрасте ваш муж, господин д’Этиссак, оставил вас вдовой;тот, кто знает, какие почетные и выгодные предложения делались с тех порвам, как одной из знатнейших дам Франции; тот, кто знает твердость ипостоянство, которое вы неизменно проявляли в течение всех этих лет вуправлении имуществом и ведении дел ваших детей в самых различных уголкахФранции, что бывало часто связано с огромными трудностями; тот, кто знает,как счастливо они разрешались только благодаря вашей предусмотрительностиили удаче, — тот несомненно согласится со мной, что нет в наше время примераболее глубокой материнской любви. Я благодарю бога, сударыня, за то, что эталюбовь принесла столь добрые плоды, ибо большие надежды, подаваемые вашимсыном, господином д’Этиссаком, сулят, что, выросши, он выкажет вампризнательность и повиновение. Но так как из-за своего малолетства он до сихпор еще не был в состоянии оценить те неисчислимые услуги, которыми он вамобязан, я хотел бы, чтобы эти строки, если они когда-нибудь попадут ему вруки, когда меня уже не будет и я не смогу сказать ему этого, я хотел бы,повторяю, чтобы он воспринял их как чистую правду; она будет ему ещеубедительнее доказана теми благими последствиями, которые он ощутит на себе.Правда эта состоит в том, что нет дворянина во Франции, который был быбольше обязан своей матери, чем он, и что он не может дать в будущем лучшегодоказательства своей добродетели, чем признав, насколько он вам обязан.
Если существует действительно какой-либо естественный закон, то естьнекое исконное и всеобщее влечение, свойственное и животным, и людям (чтодалеко, впрочем, не бесспорно), то, по-моему, на следующем месте послеприсущего всем животным стремления оберегать себя и избегать всеговредоносного стоит любовь родителей к своему потомству. И так как природакак бы предписала ее нам с целью содействовать дальнейшему плодотворномуразвитию вселенной, то нет ничего удивительного в том, что обратная любовьдетей к родителям не столь сильна.
К этому надо еще добавить наблюдение Аристотеля [1048], что делающийкому-либо добро любит его сильнее, чем сам им любим; и что заимодавец любитсвоего должника больше, чем тот его, совершенно так же, как всякий мастербольше любит свое творение, чем любило бы его это творение, обладай оноспособностью чувствовать. Мы ведь дорожим своим бытием, а бытие состоит вдвижении и действии, так что каждый из нас до известной степени вкладываетсебя в свое творение. Кто делает добро, совершает прекрасный и благородныйпоступок, а тот, кто принимает добро, делает только нечто полезное; полезноеже гораздо менее достойно любви, чем благородное. Благородное твердо ипостоянно; оно доставляет тому, кто сделал его, прочное чувствоудовлетворения. Полезное легко утрачивается и исчезает; оно не оставляет посебе столь живого и отрадного воспоминания. Мы больше ценим те вещи, которыедостались нам дорогой ценой; и давать труднее, чем брать.
Так как богу угодно было наделить нас некоторой способностью суждения,чтобы мы не были рабски подчинены, как животные, общим законам и моглиприменять их по нашему разумению и доброй воле, то мы должны до известнойстепени подчиняться простым велениям природы, но не отдаваться полностью еевласти, ибо руководить нашими способностями призван только разум. Чтокасается меня, то я мало расположен к тем склонностям, которые возникают унас без вмешательства разума. Я, например, не могу проникнуться тойстрастью, в силу которой мы целуем новорожденных детей, еще лишенныхдушевных или определенных физических качеств, которыми они способны были бывнушить нам любовь к себе. Я поэтому не особенно любил, чтобы их выхаживалиоколо меня. Подлинная и разумная любовь должна была бы появляться и расти помере того, как мы узнаем их, и тогда, если они этого заслуживают,естественная склонность развивается одновременно с разумной любовью и мылюбим их настоящей родительской любовью; но точно так же и в том случае,если они не заслуживают любви, мы должны судить о них, всегда обращаясь кразуму и подавляя естественное влечение. Между тем очень часто поступаютнаоборот, и чаще все мы больше радуемся детским шалостям, играм и проделкамнаших детей, чем их вполне сознательным поступкам в зрелом возрасте, словнобы мы их любили для нашего развлечения, как мартышек, а не как людей. Инередко тот, кто щедро дарил им в детстве игрушки, оказывается очень скупымна малейший расход, необходимый им, когда они подросли. Похоже на то, что мызавидуем, видя, как они радуются жизни, между тем как нам необходимо ужерасставаться с ней, и эта зависть заставляет нас быть по отношению к нимболее скаредными и сдержанными: нас раздражает, что они идут за нами попятам, как бы убеждая нас уйти поскорее. И если бы мы должны были этогобояться — ибо в силу извечного порядка вещей они действительно могут житьлишь за счет нашего существа и нашей жизни, — то нам не следовало быстановиться отцами.
Что касается меня, то я нахожу жестоким и несправедливым не уделятьдетям части нашего имущества, не делать их совладельцами наших благ исоучастниками в наших имущественных делах, когда они стали уже способными ихвести; я нахожу, что мы обязаны урезывать наши блага в их пользу, ибо ведьдля этого мы породили их на свет. Это величайшая несправедливость — когдастарый, больной и еле живой отец один пользуется, греясь у очага, доходами,которых хватило бы на содержание нескольких детей; когда он заставляет их,за недостатком средств, терять лучшие годы, не имея возможности продвинутьсяна государственной службе и узнать людей. Их приводят этим в отчаяние ипобуждают стараться всякими путями, как бы дурны они ни были, обеспечитьсебя; и в самом деле, я видел на своем веку немало молодых людей из хорошихсемей, ставших такими закоренелыми ворами, что их ничем нельзя было ужевернуть на путь истинный. Я знаю одного такого человека из хорошей семьи, скоторым я однажды говорил по этому поводу по просьбе его брата, весьмапорядочного и почтенного дворянина. Бедняга прямо признался мне, что на этотзлополучный и грязный путь его толкнули черствость и скупость его отца и чтоон теперь так привык к этому, что не может жить иначе; и действительно,вскоре после этого он был изобличен в том, что украл кольца у одной дамы, наутреннем приеме которой он находился вместе с другими людьми. Это напомниломне рассказ, который мне довелось услышать от другого дворянина, такпристрастившегося с молодых лет к этому злосчастному занятию, чтовпоследствии, вступив во владение своим имуществом и решив избавиться отсвоего порока, он не в состоянии был удержаться и пройти мимо лавки, неукрав какой-нибудь вещи, которая была ему нужна, с тем чтобы потом послатьденьги за нее. Я видел людей, до того пристрастившихся к этому пороку ипогрязших в нем, что даже у своих товарищей они крали вещи, которые потомвозвращали. Я — гасконец, но не знаю порока, который был бы мне болеенепонятен. Я его еще больше ненавижу чувством, чем разумом. Даже в помыслемоем я не мог бы ни у кого ничего похитить. Гасконцы пользуются в этомотношении более дурной славой, чем другие народы Франции, хотя мы не развидели в наши дни, что в руки правосудия попадали родовитые люди из другихчастей страны, уличенные в гнусных кражах. Я подозреваю, что в этомбеспутстве отчасти повинен названный порок отцов.
Быть может, мне приведут в виде возражения то, что сказал один разумныйвельможа, заявивший, что он копит богатства лишь для того, чтобы бытьпочитаемым и ценимым своими близкими, и, так как старость отняла у него вседругие возможности, это единственное оставшееся ему средство поддержать своювласть в семье и избежать всеобщего презрения (напомним, что, по словамАристотеля [1049], не только старость, но и всякая вообще умственная слабостьпорождает скупость). В этом есть некоторая доля истины, но ведь это лишьлекарство против болезни, самого возникновения которой не следует допускать.Жалок отец, если любовь детей к нему зависит лишь от того, что они нуждаютсяв его помощи. Да и можно ли вообще называть это любовью? Следует внушатьуважение своими добродетелями и рассудительностью, а любовь — добротой имягкостью. Даже прах благородного человека заслуживает уважения: мы привыкливоздавать почет и окружать поклонением даже останки выдающихся людей. Учеловека, достойно прожившего свою жизнь, не может быть настолько убогой ижалкой старости, чтобы она из-за этого не внушала уважения, в особенностиего собственным детям, которых с малолетства надлежало приучить к исполнениюсвоего долга убеждением, а не принуждением, грубостью, скупостью илисуровостью:
Et errat longe, mea quidem sententia,
Qui imperium credat esse gravius aut stabilius
Vi quod fit, quam illud quod amicitia adiungitur. [1050]
Я осуждаю всякое насилие при воспитании юной души, которую растят вуважении к чести и свободе. В суровости и принуждении есть нечто рабское, ия нахожу, что того, чего нельзя сделать с помощью разума, осмотрительности иуменья, нельзя добиться и силой [1051]. Такое воспитание получил я сам.Рассказывают, что в раннем детстве меня всего два раза высекли, и то лишьслегка. Своих детей я воспитывал в том же духе; к несчастью, все они умиралив младенческом возрасте; этой участи счастливо избежала лишь только дочь мояЛеонор [1052], к которой до шестилетнего возраста и позднее никогда неприменялось никаких других наказаний за ее детские провинности, кромесловесных внушений, да и то всегда очень мягких (что вполне отвечалоснисходительности ее матери). И если бы даже мои намерения в отношениивоспитания и не оправдали себя на деле, это можно было бы объяснить многимипричинами, не опорочивая моего метода воспитания, который правилен иестественен. С мальчиками в этом отношении я рекомендовал бы быть особенносдержанными, ибо они еще в меньшей мере созданы для подчинения ипредназначены к известной независимости; я поэтому постарался бы развить вних пристрастие к прямоте и непосредственности. Между тем от розог я невидел никаких других результатов, кроме того, что дети становятся от нихтолько более трусливыми и лукаво упрямыми.
Если мы хотим, чтобы наши дети любили нас, если мы хотим лишить ихповода желать нашей смерти (хотя никакой вообще повод для такого ужасногоположения нельзя считать законным и простительным — nullum scelus rationemhabet [1053]), то нам следует разумно сделать для них все, что в нашей власти. Поэтомунам не следует жениться очень рано, дабы не получалось, что наш возрасточень близок к возрасту наших детей, так как это обстоятельство создает длянас большие неудобства. Я особенно имею в виду наше дворянство, котороеведет праздную жизнь и живет, как выражаются, только своими рентами, ибо втех семьях, где средства к существованию добываются трудом, наличие большогочисла детей облегчает ведение хозяйства, так как оно означает наличиедополнительного числа рабочих рук или орудий.
Я женился, когда мне было тридцать три года, и поддерживаюприписываемое Аристотелю мнение [1054], что жениться следует в тридцать пятьлет. Платон требует [1055], чтобы женились не ранее тридцати лет, но он прав,когда смеется на теми, кто вступает в брак после пятидесяти лет, и считает,что потомство таких людей не пригодно к жизни.
Фалес [1056]установил в этом вопросе наиболее правильные границы. Когдаон был очень молод и мать убеждала его жениться, он отвечал ей, что еще непришло время, а состарившись, заявлял, что уже поздно. Следует отказыватьсяот всяких несвоевременных действий.
Древние галлы считали весьма предосудительным иметь сношения сженщиной, не достигнув двадцатилетнего возраста, и настойчиво советовалимужчинам, готовившимся к военному поприщу, по возможности дольше сохранятьдевственность, ибо близость с женщинами ослабляет мужество [1057].
Ма hor congiunto à giovinetta sposa,
Lieto homai de’figli, era invilito
Ne gli affetti di padre e di marito. [1058]
Из истории Греции мы знаем, что Икк Тарентский, Крисон, Астил, Диопомпи другие, желая сохранить свои силы нерастраченными для олимпийских игр,гимнастических и других состязаний, воздерживались во время подготовки к нимот всяких любовных дел [1059].
Султан Туниса Мулей Гасан [1060], которого император Карл V восстановилна троне, не смог простить своему отцу даже после его смерти егонепрестанных похождений с женщинами и называл его бабой, плодящей детей.
В некоторых областях Америки, завоеванных испанцами, мужчинамзапрещалось жениться ранее сорокалетнего возраста, женщинам же разрешалосьуже в десять лет вступать в брак [1061]. Тридцатипятилетнему дворянину еще невремя уступать место своему двадцатилетнему сыну: это возраст, когда он ещесам может участвовать в военных походах и являться ко двору своего государя.Ему самому нужны для этого деньги; он, разумеется, должен уделять часть изних детям, но такую лишь, чтобы это не стесняло его самого. Это положениеправильно отражает тот ответ, который обычно на устах у отцов и которыйгласит: «Я не хочу раздеваться раньше, чем мне придется лечь спать».
Но отец, отягощенный годами и болезнями, лишенный из-за своих немощей истарости возможности занимать свое место в обществе, поступает несправедливопо отношению к своим детям, продолжая бесплодно оберегать свои богатства.Если он умен, то вполне уместно, чтобы у него явилось желание раздетьсяпрежде, чем лечь спать, — раздеться не до рубашки, а вплоть до очень теплогохалата; все же остальные роскошества, которые ему уже не по зубам, он долженс готовностью раздать тем, кому они должны по закону природы принадлежать.Вполне естественно, чтобы он предоставил детям пользоваться ими, посколькуприрода лишает его самого этой возможности; иначе здесь проявится злая воляи зависть. Лучшим из поступков императора Карла V было умение признать (попримеру некоторых древних мужей под стать ему), что разум повелевает намраздеться, если наше платье отягощает нас и мешает нам, и что следует лечь,если ноги нас больше не держат. Почувствовав, что он не в силах больше вестидела с прежней твердостью и силой, он отказался от своих богатств, почестейи власти в пользу сына [1062].
Solve senescentem mature sanus equum, ne
Peccet ad extremum ridendus, et ilia ducat. [1063]
Это неумение вовремя остановиться и ощутить ту разительную перемену,которая с возрастом естественно происходит в нашем теле и в нашей душе(причем, на мой взгляд, эта перемена в одинаковой мере относится и к телу, ик душе, а возможно, что к душе даже больше), погубило славу многих великихлюдей. Я видел на своем веку и близко знавал весьма выдающихся людей, укоторых на моих глазах поразительным образом угасали былые качества, послухам, отличавшие их в их лучшие годы. Я предпочел бы, чтобы они, ради ихсобственной чести, удалились на покой и отказались от тех государственных ивоенных постов, которые стали им не по плечу. Я когда-то, как свой человек,бывал в доме одного дворянина-вдовца, очень старого, но еще бодрого. У негобыло несколько дочерей на выданье и сын, которому пришло время показыватьсяв свет, что было связано с множеством расходов и с посещениями разныхпосторонних людей, бывавших в отеческом доме. Все это вызывалонеудовольствие отца, не столько по причине лишних расходов, сколько потому,что ввиду своего преклонного возраста он усвоил образ жизни, глубокоотличный от нашего. Однажды я довольно смело, как обычно с ним говорил,заявил ему, что ему следовало бы освободить для нас место, что лучше емубыло бы предоставить сыну главный дом (ибо только он один был хорошорасположен и обставлен), а самому устроиться в одном из соседних егопоместий, где никто не будет нарушать его покоя, так как иначе он не сможетизбавиться от тех неудобств, которые связаны с образом жизни его детей. Онпоследовал моему совету и остался доволен.
Я не хочу, однако, этим сказать, что нельзя взять назад уступленныхдетям прав. Я предоставил бы детям (и в ближайшем будущем намерен сам такпоступить) возможность пользоваться моим домом и моими поместьями, но справом отказать им в этом, если они дадут к тому повод. Я предоставил бы импользование всем моим имуществом, когда это стало бы для меняобременительным; но общее управление им я сохранил бы за собой в той мере, вкакой мне было бы это желательно, так как я всегда считал, что длясостарившегося отца должно быть большой радостью самому ввести своих детей вуправление своими делами и иметь возможность, пока он жив, проверять ихдействия, давать им советы и наставления на основании своего опыта; большойрадостью должно быть для него иметь возможность самому поддерживатьблагополучие своего дома, перешедшего в руки его преемников, и укрепитьсятаким образом в надеждах, которые он может возлагать на них в будущем.Поэтому я не стал бы сторониться их общества, а, наоборот, хотел бынаходиться около них и наслаждаться — в той мере, в какой мне это позволилбы мой возраст, — их радостями и их увеселениями. Если бы даже я не жилобщей с ними жизнью (так как в этом случае я омрачал бы их общество печалямимоего возраста и моих болезней, а кроме того, меня это вынудило бы нарушитьмой новый образ жизни), я бы, по крайней мере, постарался жить около них вкакой-нибудь части моего дома, не в самой парадной, но в наиболее удобной. Яне хотел бы повторить того, что мне пришлось видеть несколько лет назад напримере декана монастыря св. Илария в Пуатье; подавленный тяжелоймеланхолией, он жил таким отшельником, что перед тем, как я вошел в егокомнату, он двадцать два года ни разу не выходил из нее, и, несмотря на это,был в полном здравии, не считая того, что изредка страдал желудком. Оченьнеохотно разрешал он кому-нибудь хоть раз в неделю его проведать и всегдасидел взаперти, в полном одиночестве. Только раз в день к нему входил слуга,приносивший пищу, после чего сразу же уходил. Все его занятия состояли втом, что он расхаживал по комнате или читал какую-нибудь книгу — ибо он былне чужд литературе, — твердо решив так и окончить свою жизнь, что с ним вскором времени и случилось.
Я бы попытался в сердечных беседах внушить моим детям искреннюю дружбуи неподдельную любовь к себе, чего нетрудно добиться, когда имеешь дело сдобрым существом; если же они подобны диким зверям (а таких детей в наш вектьма-тьмущая), их надо ненавидеть и бежать от них. Мне не нравится обычайнекоторых отцов, запрещающих детям применять к ним обращение «отец» ивменяющих детям в обязанность называть их более уважительными именами, какесли бы природа недостаточно позаботилась о соблюдении нашего авторитета.Называем же мы всемогущего бога отцом, так почему же мы не хотим, чтобы нашидети так называли нас? Безрассудно и нелепо также со стороны отцов не желатьподдерживать со своими взрослыми детьми непринужденно-близкие отношения ипринимать в общении с ними надутый и важный вид, рассчитывая этим держать ихв страхе и повиновении. Но на деле это бессмысленная комедия, делающая отцовв глазах детей скучными или — что еще хуже — потешными: ведь их дети молоды,полны сил, и им, следовательно, море по колено, а потому им смешны надменныеи властные гримасы бессильного и дряхлого старца, напоминающего пугало наогороде. Если бы речь шла обо мне, я бы скорее предпочел, чтобы меня любили,чем боялись [1064].
Старость связана с множеством слабостей, она так беспомощна, что легкоможет вызывать презрение; поэтому наилучшее приобретение, какое она можетсделать, это любовь и привязанность близких. Приказывать и внушать страх —не ее оружие. Я знал одного человека, который в молодости был необычайновластным; а теперь, состарившись, он, сохраняя превосходное здоровье, сталбросаться на людей, дико ругаться, драться, словом, сделался величайшимбуяном во Франции; денно и нощно его гнетут заботы о хозяйстве, и он зоркоследит за ним. Но все это сплошная комедия, так как все его домашние взаговоре против него: хотя он бережет как зеницу ока ключи от всех замков,другие широко пользуются его житницами, его кладовой и даже его кассой. В товремя как он скаредничает и старается выгадать на своей пище, в его доме, вразных частях его, расшвыривают, проигрывают и растрачивают его добро,посмеиваясь над его бессильным гневом и бдительностью. Все в доме на стражепротив него. Стоит кому-нибудь из слуг проявить преданность к нему, кактотчас же домашние стараются вызвать в нем к этому слуге подозрительность,которая старикам весьма свойственна. Он неоднократно похвалялся мне, чтодержит своих домашних в узде, что они полностью повинуются ему и относятся кнему с почтением, хвастался тем, как проницательно ведет свои дела, —
Ille solus nescit omnia. [1065]
Я не знаю человека, который обладал бы более подходящими природными илиприобретенными качествами, необходимыми для управления имуществом, чем этотдворянин, и при всем том он беспомощен, как ребенок. Вот почему я и выбралего как наиболее яркий пример среди многих других известных мне подобных жеслучаев.
Лишь предметом бесплодного школьного диспута мог бы явиться вопрос: чтодля этого старца лучше: знать ли правду или чтобы все обстояло так, как оноесть? С виду все ему повинуются. Мнимое признание его власти заключается втом, что ему никогда ни в чем не перечат: ему верят, его боятся, еговсячески почитают. Если он выгоняет слугу, тот складывает свои пожитки иуходит, но в действительности только исчезает с его глаз. Старость так малоподвижна, зрение и прочие чувства у стариков так ослаблены, что слуга можетцелый год жить и исполнять свои обязанности в том же доме, оставаясьнезамеченным. А когда наступает подходящий момент, то делают вид, будтооткуда-то из дальних краев пришло жалобное, умоляющее письмо, полноеобещаний исправиться, и слугу прощают и восстанавливают в должности. Еслистарик-хозяин совершает какое-нибудь действие или отдает письменноераспоряжение, которые не угодны его домашним, то их не выполняют, а затемпридумывают тысячу предлогов, оправдывающих это. Письма со стороны никогдане передаются ему тотчас же по их получении, кроме тех, которые считаютвозможным довести до его сведения. Если же какое-нибудь нежелательное письмослучайно попадет ему в руки, то — так как он всегда поручает кому-нибудьчитать ему вслух — немедленно устраивается так, что он получает то, чтожелательно окружающим: например, что такой-то просит у него прощения, междутем как в письме содержатся самые оскорбительные вещи. Не желая огорчатьстарика или вызывать его гнев, ему представляют его дела в извращенном иприукрашенном виде, лишь бы только он был доволен. Я встречал довольно многосемей, где в течение долгого времени, а иногда даже постоянно, жизнь шлаподобным же образом, лишь с небольшими различиями.
Жены всегда склонны перечить мужьям. Они используют любой повод, чтобыпоступить наоборот, и малейшее извинение для них равносильно уже полнейшемуоправданию. Я знал одну женщину, которая утаивала от своего мужа изрядныесуммы, чтобы, как она призналась своему духовнику, иметь возможность болеещедро раздавать милостыню. Верь, кто хочет, этому благочестивому предлогу!Всякое распоряжение деньгами кажется им недостаточно почтенным, если оносовершается с согласия мужа; они должны обязательно захватить его в рукилибо хитростью, либо упрямством, но всегда каким-нибудь способом: без этогоони не почувствуют ни полноты своей власти, ни удовольствия от нее. И когдатакие их действия — как в только что описанном случае — направлены противнесчастного старика и в пользу детей, они хватаются за этот предлог и даютволю своей страсти, составляя заговор против господства главы дома. Если унего есть взрослые и полные сил сыновья, они быстро, лаской или таской,подчиняют себе домоправителя, казначея и всех прочих служащих. Если же убедняги нет ни жены, ни сыновей, он не так легко попадает в эту беду, нозато, когда это случается, он страдает еще более жестоко и унизительно.Катон Старший говорил [1066]в свое время, что сколько у человека слуг,столько у него и врагов. Не хотел ли он нас предупредить, что у нас будетстолько же врагов, сколько жен, сыновей и слуг: ведь его время славилосьбольшей чистотой нравов, нежели наше. При старческой немощи большимоблегчением является благодетельная способность многого не замечать, незнать и легко поддаваться обману. Но что сталось бы с нами, если бы мы всеэто сознавали, особенно в наше-то время, когда судьи, призванные решать нашитяжбы, обычно становятся на сторону детей и потому бывают пристрастны.
Допуская даже, что я не замечаю этого надувательства, я во всякомслучае отлично вижу, что могу стать его жертвой. Найдется ли достаточнослов, чтобы выразить, сколь ценен — по сравнению с такими общественнымисвязями — истинный друг? Один образ такой дружбы, которую я наблюдаю в самомчистом виде среди животных, преисполняет меня чувством почтительности иблагоговения.
Если другие меня обманывают, то я во всяком случае не обманываюсь исознаю, что неспособен уберечь себя от обмана. Однако я и не ломаю себеголову над тем, чтобы этого достигнуть. От подобных обманов я спасаюсь тем,что ухожу в себя, но побуждаемый к тому не смятением и тревожнойлюбознательностью, а скорее по внутреннему решению и чтобы отвлечься. Когдамне рассказывают о делах какого-нибудь постороннего человека, я не смеюсьнад ним, а обращаю тотчас же свой взор на себя и смотрю, как обстоит дело уменя самого. Все, что касается другого, относится и ко мне. Приключившаяся сним беда служит мне предупреждением и настораживает меня. Ежедневно иежечасно мы говорим о других людях то, что мы скорее сказали бы о себе, еслибы умели так же строго судить себя, как судим других.
Так поступают многие авторы: они вредят делу, которое защищают,безрассудно нападая сами на своих противников и бросая им такие упреки,которые должны были бы быть обращены против них же самих.
Покойный маршал де Монлюк [1067], потеряв сына, смелого и подававшегобольшие надежды человека, погибшего на острове Мадейре, горько жаловался мнена то, что среди многих других сожалений его особенно мучит и угнетает то,что он никогда не был близок с сыном. В угоду личине важного и недоступногоотца, которую он носил, он лишил себя радости узнать как следует своегосына, поведать ему о своей глубокой к нему привязанности и сказать ему, каквысоко он ценил его доблесть. Таким образом, рассказывал Монлюк, бедныймальчик встречал с его стороны только хмурый, насупленный ипренебрежительный взгляд, сохранив до конца убеждение, что тот не смог ниполюбить, ни оценить его по достоинству: «Кому же еще мог я открыть этунежную любовь, которую я питал к нему в глубине души? Не он ли должен былиспытать всю радость этого чувства и проявить признательность за него? А ясковывал себя и заставлял себя носить эту бессмысленную маску; из-за этого ялишен был удовольствия беседовать с ним, пользоваться его расположением,которое он мог выказывать мне лишь очень холодно, всегда встречая с моейстороны только суровость и деспотическое обращение». Я думаю, что эта жалобабыла справедлива и основательна, ибо хорошо знаю по опыту, что когда умираютнаши друзья, то нет для нас лучшего утешения, чем сознание, что мы ничего незабыли им сказать и находились с ними в полнейшей и совершенной близости.
Я открываюсь моим близким, насколько могу; с большой готовностью явыражаю им свое расположение и высказываю свое суждение о них, так же как яделаю это по отношению ко всякому человеку. Я спешу проявить и показать своеотношение, так как не хочу вводить на этот счет в заблуждение в каком бы тони было смысле.
У наших древних галлов, по словам Цезаря [1068], в числе других особенныхобычаев был следующий: сыновья могли появляться перед отцами и находитьсяпри народе около них только после достижения воинского возраста; этим самымкак бы хотели сказать, что наступил момент, когда отцы должны принять их всвой круг и сблизиться с ними.
Мне пришлось столкнуться и с другого рода несправедливостью некоторыхотцов в мое время: не довольствуясь тем, что они в течение долгой своейжизни лишали своих детей причитавшейся им доли имущества, они еще завещалисвоим женам всю власть над всем своим имуществом и право распоряжаться им посвоему усмотрению. Я знал одного сеньора, из числа виднейших служителейкороны, который должен был получить в наследство ренту более чем в пятьдесяттысяч экю, а умер в нужде и обремененный долгами на шестом десятке, междутем как его совсем уже дряхлая мать пользовалась всем состоянием, ибо таковобыло распоряжение его отца, прожившего около восьмидесяти лет. Такоеотношение к детям отнюдь не кажется мне разумным.
Я нахожу неразумным, когда человек, дела которого идут хорошо, ищетсебе жену с большим приданым: деньги со стороны всегда приносят в семьюбеду. Мои предки обычно придерживались этого правила и я со своей сторонытакже последовал ему. Но те, кто не советуют нам жениться на богатыхневестах, ссылаясь на то, что с ними труднее иметь дело и что они менеепризнательны, ошибаются и упускают некое реальное благо ради сомнительнойдогадки. Взбалмошной женщине ничего не стоит менять свои намерения. Женщиныбольше всего довольны собой в тех случаях, когда они кругом неправы.Неправота привлекает их, подобно тому как хороших женщин подстрекает честьих добродетельных поступков; чем они богаче, тем они добрее, и, подобноэтому, чем они красивее, тем более склонны к целомудрию.
Правильно оставлять управление всеми имущественными делами семьи вруках матери, пока дети не достигли требующегося по закону совершеннолетия;но плохо воспитал своих сыновей тот отец, который не питает уверенности,что, став взрослыми, они не смогут вести дела лучше и искуснее, чем егожена, представительница слабого пола. Однако было бы, разумеется, еще болеепротивоестественно, если бы благополучие матери зависело от детей. Дляматерей следует щедро выделять средства, чтобы они могли жить, как тоготребует обстановка их дома и как им полагается по их возрасту, принимая вовнимание, что они гораздо менее приспособлены к перенесению нужды и лишений,чем их мужское потомство; поэтому следует возложить это бремя скорее надетей, чем на мать.
Вообще, наиболее разумным разделом нашего имущества перед смертьюявляется, по-моему, раздел его согласно принятому в стране обычаю.Существующие на этот счет законы тщательно продуманы, так что уж лучше пустьони иной раз в чем-нибудь погрешат, нежели погрешим мы сами, действуянаобум. Наши блага не вполне являются нашими, ибо, согласно установлениям,сложившимся без нашего участия, они предназначены для наших преемников. Ихотя мы обладаем некоторой свободой распоряжаться ими и за пределами нашейжизни, я считаю, что должны быть очень веские и убедительные причины, чтобызаставить нас лишить человека состояния, которое ему предназначено иполагается по установленному закону; иначе это будет злоупотреблением нашейсвободой вопреки разуму и в угоду нашим случайным и пустым прихотям. Судьбабыла милостива ко мне в этом отношении, избавив меня от поводов, которыемогли бы меня соблазнить и заставить нарушить общепринятый закон. Но я знаюнемало людей, в отношении которых длительная служба и помощь оказаласьвпустую потраченным временем: одно неудачное и плохо воспринятое словоуничтожает иной раз заслуги десятка лет. Счастлив тот, кому удаетсязагладить впечатление от такого слова в момент составления завещания! Обычноже последнее впечатление берет верх: не лучшие и обычные услуги, а самыепоследние, удержавшиеся в памяти жесты решают все. Такие люди играют своимизавещаниями, словно кнутом и пряником, для наказания или награждениязаинтересованных лиц за отдельные их поступки. Завещание — вещь слишкомсерьезная и имеющая слишком важные последствия, чтобы можно было позволитьсебе непрерывно менять его; вот почему люди умные составляют его раз инавсегда, сообразуясь с доводами разума и принятыми в стране установлениями.
Мы придаем чересчур большое значение наследованию по мужской линии иохвачены нелепым желанием увековечить наши имена. Мы возлагаем также слишкомбольшие надежды на способности наших детей. В отношении меня могла бытьненароком учинена несправедливость и меня могли передвинуть с занимаемогомною по старшинству места, так как я был самым вялым и самым несмышленымребенком, самым медлительным и самым ленивым не только из всех своихбратьев, но и из всех детей моей округи, как в умственных занятиях, так и вфизических упражнениях. Глупо производить необычные разделы наследства наосновании таких предзнаменований, которые потом часто оказываютсяошибочными. Если уж можно нарушить обычный порядок и исправить выбор,который судьбе угодно было установить в отношении наших наследников, то сбольшим основанием можно это сделать при наличии какого-нибудь значительногои заметного физического уродства, то есть постоянного и неисправимогонедостатка, являющегося для рьяных ценителей красоты важным изъяном.
Нижеследующий занятный диалог между законодателем Платоном и егосогражданами окажется здесь уместным [1069]. «Почему, — спрашивают они,чувствуя приближение смерти, — мы не можем распорядиться тем, что нампринадлежит, и отказать наше имущество тому, кому хотим? Какая жестокость, обоги, что мы не вправе отказать по нашему усмотрению нашим близким, одномубольше, другому меньше, в зависимости от того, насколько плохо или хорошоони относились к нам в старости, во время наших болезней и при разных нашихделах?» На что законодатель отвечает так: «Друзья мои, вам, которымнесомненно предстоит вскоре умереть, трудно разобраться в вашем нынешнемимуществе, да и в самих себе, как это предписывает дельфийская надпись [1070].Вот почему я, устанавливающий законы, говорю: вы не принадлежите себе, и этоимущество, которым вы пользуетесь, не принадлежит вам; все нынешнеепоколение и его имущество принадлежит всей совокупности предшествовавших ибудущих поколений, а еще в большей мере государству. Поэтому я не позволю,чтобы какая-нибудь одолевшая вас страсть или какой-нибудь проныра,подольстившийся к вам в годы вашей старости или во время вашей болезни,внушали вам мысль составить несправедливое завещание. Но, относясь суважением к тому, что наиболее полезно и государству в целом, и вашему роду,я установлю соответствующие законы и заставлю признать разумным, что частноеблаго отдельного гражданина должно подчиняться общему интересу. А вышествуйте смиренно и добровольно по пути, свойственному человеческойприроде. Мне, который в меру сил охраняет общий интерес и для которого однавещь не более важна, чем другая, надлежит позаботиться об оставляемом вамиимуществе».
Возвращаясь к моему рассуждению, должен сказать следующее: мнепредставляется, что при всех условиях мужчины не должны находиться вподчинении у женщин — за исключением естественного подчинения материнскойвласти, — если только это не делается в наказание тем мужчинам, которые,поддавшись какому-то бурному порыву, сами добровольно подчинились женщинам.Но это не относится к старым женщинам, о которых здесь идет речь.Очевидность этого соображения побудила нас измыслить и начать применять тотсамый закон [1071], которого никто никогда не видел и на основании которогоженщины лишаются права наследования французского престола. Нет в мире такойсеньории, где на этот закон не ссылались бы так же, как и у нас, в силувидимой его разумности, хотя в одних странах он получил случайно болееширокое распространение, чем в других. Опасно представлять раздел нашегонаследства на усмотрение женщин на основании того выбора между детьми,который они сделают, ибо выбор этот всегда будет несправедливым ипристрастным. Те болезненные причуды и влечения, которые проявляются уженщин во время беременности, таятся в их душах всегда. Сплошь и рядомвидишь, что они особенно привязываются к детям, более слабым и обиженнымприродой, или к тем, которые еще сидят у них на шее. Не обладая достаточнойрассудительностью, чтобы выбрать того из детей, кто этого заслуживает, онилегко отдаются природным влечениям и похожи в этом отношении на животных,которые знают своих детенышей лишь до тех пор, пока их кормят.
Между тем легко убедиться на опыте, что та естественная привязанность,которой мы придаем такое огромное значение, имеет очень слабые корни. Мыпостоянно заставляем женщин за ничтожную плату бросать кормление своихдетей, чтобы выкормить наших; мы заставляем их передавать своих детейкакой-нибудь хилой кормилице, которой мы не хотим отдавать наших детей, илидаже просто козе; мы запрещаем этим женщинам не только кормить грудью ихсобственных детей, как бы вредоносно это для них ни было, но и вообщесколько-нибудь заботиться о них, чтобы это не мешало кормилице полностьюотдаваться нашим детям. И в результате у многих из это их женщин в силупривычки появляется более сильная привязанность к выкормленным ими чужимдетям, чем к своим собственным, и большая забота об их благополучии. Что жекасается упомянутых мною коз, то это довольно распространенное явление вмоих краях, где деревенские женщины, когда они сами лишены возможностикормить своих детей, пользуются для этой цели козами; у меня в настоящеевремя работают двое слуг, которые в младенчестве всего лишь неделю пробылина женском молоке. Козы очень быстро приучаются давать вымя малышам, узнаютих по голосу, когда они плачут, и спешат сами к ним. Если вместо их питомцаим подкладывают другого, они отворачиваются от него, и так же поступаетребенок, когда к нему подводят другую козу. Я видел недавно ребенка, укоторого отняли его козу, потому что его отец не мог больше получать ее отсоседа; ребенок не смог привыкнуть к другой приставленной к нему козе иумер, несомненно, от голода. Животные с не меньшим успехом, чем люди,способны отклонить естественную привязанность от ее обычного пути.
Геродот рассказывает, что в одной из областей Ливии мужчины свободносходятся с женщинами, но как только родившийся от такой связи ребенокначинает ходить, он отыскивает в толпе своего отца и узнает его в томмужчине, к которому по естественной склонности устремляются его первые шаги [1072]. Но я думаю, что здесь часто бывали ошибки.
Мы любим наших детей по той простой причине, что они рождены нами, иназываем их нашим вторым «я», а между тем существует другое наше порождение,всецело от нас исходящее и не меньшей ценности: ведь то, что порождено нашейдушой, то, что является плодом нашего ума и душевных качеств, увидело светблагодаря более благородным органам, чем наши органы размножения; этисоздания еще более наши, чем дети; при этом творении мы являемсяодновременно и матерью и отцом, они достаются нам гораздо труднее и приносятнам больше чести, если в них есть что-нибудь хорошее. Ведь достоинства нашихдетей являются в большей мере их достоинствами, чем нашими, и наше участие вних куда менее значительно, между тем как вся красота, все изящество и всяценность наших духовных творений принадлежат всецело нам. Поэтому онигораздо ярче представляют и отражают нас, чем физическое наше потомство.
Платон замечает по этому поводу, что наши духовные творения — этобессмертные дети, они приносят своим отцам бессмертие и даже обожествляютих, как, например, случилось с Ликургом, Солоном, Миносом [1073].
Страницы истории пестрят примерами любви отцов к своим детям, и мнепредставляется уместным привести здесь некоторые из них.
Гелиодор, добрейший епископ города Трикки, предпочел лишиться своегопочтенного сана, доходов и всего связанного с его высокой должностью, чемотречься от своей дочери, которая жива и хороша еще поныне, хотя для дочерицеркви, для дочери священнослужителя она и несколько вольна, и чересчурзанята любовными похождениями [1074].
Жил в Риме некий Лабиен [1075], человек больших достоинств и весьмавлиятельный, отличавшийся, помимо других качеств, своими литературнымидарованиями; он был, как я полагаю, сыном великого Лабиена, являвшегося приЦезаре во время его войн в Галлии одним из виднейших военачальников, вдальнейшем же перешел на сторону великого Помпея и проявлял большую доблестьвплоть до момента, когда тот был разбит наголову Цезарем в Испании.Добродетели того Лабиена, о котором я веду здесь речь, создали ему большоечисло завистников, но особенно, по-видимому, ненавидели его императорскиепридворные и фавориты за его приверженность к свободе и унаследованную ототца враждебность тирании. Этот образ его мыслей, должно быть, сказался вего писаниях. Враги преследовали его и добились постановления римскогосената о сожжении многих опубликованных им сочинений. Именно с Лабиенаначался тот новый вид наказания — карать смертью сами произведения, —который с тех пор утвердился в Риме по отношению ко многим другим авторам.Еще не были использованы все средства и достигнуты все пределы жестокости,пока люди не придумали простирать ее на то, что по самой природе своейлишено чувствительности и способности испытывать страдания, как нашапосмертная слава и создания человеческого духа, и пока не придумалифизически увечить и истреблять человеческие мысли и творения муз. Лабиен немог примириться с этой утратой и пережить свои, столь дорогие ему создания;он велел отнести себя в гробницу предков и запереть там живым; так он зарази покончил с собой и похоронил себя. Трудно найти пример более горячейродительской любви, чем эта. Кассий Север [1076], выдающийся оратор и другЛабиена, видя, как сжигают его книги, воскликнул, что в силу того же самогоприговора следует и его самого сжечь живым, ибо он хранит в памятисодержание этих книг.
Подобное же произошло и с Кремуцием Кордом [1077], обвиненным в том, чтоон в своих сочинениях отзывался с похвалой о Бруте и Кассии. Гнусный,пресмыкающийся и разложившийся сенат, достойный еще худшего повелителя, чемТиберий, приговорил его писания к сожжению; Корд решил погибнуть вместе сними и уморил себя голодом.
Славный Лукан, будучи осужден негодяем Нероном, приказал своему врачувскрыть ему на руках вены, желая поскорее умереть. В последние минуты жизни,когда он совсем уже истекал кровью и тело его начало коченеть, объятоесмертельным холодом, охватившим его жизненные органы, он принялсядекламировать отрывок из своей поэмы о Фарсале [1078]; так он и умер ссозданными им стихами на устах. Разве это не было нежным отцовским прощаниемсо своим детищем, подобным нашему прощанию и поцелую, какими мы обмениваемсяс нашими детьми перед смертью? Разве это не было проявлением тойестественной привязанности, вызывающей у нас в смертный час воспоминания овещах, которые в жизни были нам дороже всего?
Когда Эпикур умирал, истерзанный, по его словам, невероятнымистраданиями, вызванными коликой, его единственным утешением было то, что оноставляет после себя свое учение. Но можно ли думать, что ему доставили бытакую же радость несколько одаренных и хорошо воспитанных детей — если быони у него были, — как и создание его глубокомысленных творений? И что еслибы он был поставлен перед выбором, оставить ли после себя уродливого инеудачного ребенка или же нелепое и глупое сочинение, то он — и не толькоон, но и всякий человек подобных дарований — не предпочел бы скорее первое,нежели второе? Если бы, например, святому Августину [1079]предложилипохоронить либо свои сочинения, имеющие такое важное значение для нашейрелигии, либо же своих детей — в случае, если бы они у него были, — то былобы нечестивым с его стороны, если бы он не предпочел второе.
Я не уверен, не предпочел ли бы я породить совершенное создание отсоюза с музами, чем от союза с моей женой.
То, что я отдаю этому духовному созданию [1080], я отдаю бескорыстно ибезвозвратно, как отдают что-либо своим детям; та малость добра, которую явложил в него, больше не принадлежит мне; оно может знать много вещей,которых я больше не знаю, и воспринять от меня то, чего я не сохранил, и чтоя, в случае надобности, должен буду, как совершенно постороннее лицо,заимствовать у него. Если я мудрее его, то оно богаче, чем я.
Немного найдется таких приверженцев к поэзии людей, которые не сочли быдля себя большим счастьем быть отцами «Энеиды», чем самого красивого юноши вРиме, и которые не примирились бы легче с утратой последнего, чем с утратой«Энеиды». Ибо, по словам Аристотеля [1081], из всех творцов именно поэтыбольше всего влюблены в свои творения. Трудно поверить, чтобы Эпаминонд [1082], хвалившийся, что он оставляет после себя всего лишь двух дочерей, нотаких, которые в будущем окружат почетом имя их отца (этими дочерьми былидве славные его победы над спартанцами), согласился обменять их на самыхкрасивых девушек во всей Греции; и так же трудно представить себе, чтобыАлександр Македонский или Цезарь согласились когда-нибудь отказаться отвеличия своих славных военных подвигов ради того, чтобы иметь детей инаследников, сколь бы совершенными и замечательными они ни были. Я сильносомневаюсь также, чтобы Фидий [1083]или какой-нибудь другой выдающийсяваятель был более озабочен благополучием и долголетием своих детей, чемсохранностью какого-нибудь замечательного своего произведения,художественного совершенства которого он добился в результате длительногоизучения и неустанных трудов. Даже если вспомнить о тех порочных и неистовыхстрастях, которые вспыхивают иногда у отцов к своим дочерям или же у матерейк сыновьям, то и такие страсти загораются иной раз по отношению к духовнымсозданиям; примером может служить то, что рассказывают о Пигмалионе [1084],который, создав статую женщины поразительной красоты, столь страстновлюбился в свое творение, что, снисходя к его безумию, боги оживили ее длянего:
Tentatum mollescit ebur, positoque rigore
Subsedit digitis. [1085]