Кара Густав ЮНГ, Мишель ФУКО. дует ряд выводов. Во-первых, «матка, которая прежде была главной мишенью хулы в адрес женщины», отныне должна была быть признана «самым благодатным
дует ряд выводов. Во-первых, «матка, которая прежде была главной мишенью хулы в адрес женщины», отныне должна была быть признана «самым благодатным, возвышенным, святым, самым почитаемым и чудесным храмом мира». Во-вторых, склонность к женской матке, свойственная мужчинам, стала уже не пристрастием к похоти, но своего рода «божественным заветом во плоти». В-третьих, высокочтимой стала функция женщины как таковая. Именно женщине с начала христианства доверяется содержание и сохранение домашнего имущества, а также передача его детям. И вот еще один вывод, а точнее — общий вывод из всего этого: отныне, поскольку матка стала этим священным объектом, с того самого момента, как женщина была освящена религией, браком и экономической системой передачи благ, вследствие всех этих событий необходимо познать матку. Почему? Прежде всего потому, что это позволит освободить женщин от множества мучений, а главное, поможет избежать смерти многих из них во время родов. Наконец, и это самое главное, знание поможет избежать смерти многих детей при рождении или даже до рождения. И тут Дюваль говорит, приводя, конечно, абсолютно безумную цифру: каждый год миллион детей могли бы увидеть свет, если бы знание врачей было достаточно глубоким, чтобы позволять им надлежащим образом принимать роды наших матерей. Сколькие дети не родились, сколькие матери умерли вместе с ними, легли с ними в одну могилу, восклицает Дюваль, из-за этого «стыдливого молчания»! Как видите, в этом тексте, относящемся к 1601 г., напрямую сопрягаются друг с другом тема религиозной и экономической сакрализации женщины и уже меркантилистская, сугубо экономическая тема связи силы нации с числом ее населения. Женщины незаменимы, ибо они зачинают; дети незаменимы, ибо они поставляют население, и никакое «стыдливое молчание» не должно мешать познанию того, что позволит спасти женщин и детей. Дюваль пишет: «Какая жестокость, какая низость, какое бесчестие сознавать, что стольким душам, которым мог бы открыться свет этого мира [...], нужно от нас всего-навсего одно умение». Коим мы не располагаем по причине слов,
«которые кто-то считает щекотливыми и будто бы способными развратить», что, без сомнения, «недостойный ответ, учитывая такое множество зла и недоразумений». Этот текст кажется мне важным, так как в нем содержится не только медицинское описание половых органов, не только клиническое описание применительно к частному случаю, но также теория старинного медицинского молчания о половых органах и теория нынешней необходимости открытого разговора о них.
Теперь я ненадолго открою скобки. Всюду говорится о том, что до XVI и еще в начале XVII веков о сексуальности можно было говорить в рамках словесной вольности, свободного языка, тогда как в классическую эпоху она перешла в режим умолчания или, во всяком случае, метафоры. Думаю, что все это совершенно верно и совершенно неверно. Это явная ложь, если мы говорим о языке вообще, и чистая правда, если мы потрудимся разделить типы дискурсивного образования и практики, которые имеем в виду. Если в литературной речи, начиная с классической эпохи, разговор о сексуальности и впрямь подчинился режиму цензуры и смещения, то, напротив, в медицинском дискурсе случился противоположный сдвиг. До этого времени медицинский дискурс был совершенно непроницаемым, закрытым для изъяснения и описания данного типа. Но именно с этого времени, то есть с этого случая Руанского гермафродита, появляется и одновременно теоретически обосновывается необходимость научного дискурса о сексуальности или, как минимум, об анатомической организации сексуальности.
А вот еще одна причина важности дела Руанского гермафродита. В нем отчетливо слышно утверждение о том, что гермафродит — это монстр. Оно присутствует в речи Риолана, где тот говорит, что гермафродит — монстр, так как он противоречит обычному порядку и правилу природы, которая разделила род человеческий на два пола -— мужской и женский. Следовательно, если некто имеет сразу два пола, он должен считаться и называться монстром. Но при этом, поскольку гермафродит — монстр, его, согласно Риола-ну, надлежит исследовать, для того чтобы определить, ка-
ФИЛОСОФСКИЙ БЕСТСЕЛЛЕР
кую одежду он должен носить и с кем может, если вообще может, вступать в брак. Таким образом, перед нами, с одной стороны, прямо сформулированная потребность в медицинском дискурсе о сексуальности и ее органах, а с другой — традиционное представление о гермафродитизме как монструозности, но как о монструозности, которая, как видите, все-таки избегает осуждения, некогда бывшего непременным.
Теперь 1765 г.: спустя 150 лет, в конце XVIII века, почти такое же дело. Это дело Анны Гранжан, крестившейся как девочка. Однако — как скажет автор памятной записки в ее защиту — «к четырнадцати годам некий инстинкт удовольствия повлек ее к подругам». Взволнованная этой тягой, которую она испытывала к девочкам, существам своего пола, Анна решает одеваться в мужские вещи, меняет город, селится в Лионе и женится на некоей Франсуазе Ламбер. Затем, разоблаченная, оказывается перед судом. Осмотр хирурга — и заключение, что она женщина, а следовательно, если она жила с другой женщиной, то заслуживает осуждения. Она пользовалась не преобладающим у нее полом, и первый суд назначает ей наказание железным ошейником со следующей надписью: «Осквернитель таинства супружества». Железный ошейник, плеть и позорный столб. И вновь апелляция в верховный суд провинции Дофине. Ее объявляют неподсудной, то есть освобождают, взяв обязательство носить женскую одежду и запретив посещать как Франсуазу Ламбер, так и любых других женщин. Как видите, судебный итог, вердикт этого дела почти такой же, как и в 1601 г., с тем отличием, что Франсуазе Ламбер [rectius: Анне Гранжан] запретили сожительствовать с женщинами, и только с женщинами, а в предыдущем случае этот запрет распространялся на всех людей «всякого» пола. Марину Лемарси была запрещена сексуальность, сексуальная связь.
Будучи почти безоговорочно изоморфным делу 1601 г., это дело Гранжан тем не менее знаменует собой весьма значительную эволюцию. Теперь — а ведь так было еще у Риолана — гермафродитизм уже не определяется в медицинском дискурсе как смешение полов. В мемуарах о деле
Карл Гостов ЮНГ, Мишель ФУКО
Гранжан, написанных и опубликованных Шампо, автор прямо ссылается на почти современный текст из «Словаря медицины», где в статье «Гермафродит» специалист заявляет: «Все эти истории о гермафродитах я считаю сказками». Для Шампо, да и для большинства медиков той эпохи, смешения полов быть не может, одновременное наличие двух половых систем в одном организме и у одного индивида невозможно. Но есть индивиды, «имеющие один [преобладающий] пол, однако у которых так плохо развиты органы деторождения, что они не способны к зачатию [ни внутри себя, ни за пределами себя]». Поэтому то, что называют гермафродитизмом, на самом деле есть не что иное, как нарушение строения органов, сопровождающееся бесплодием. Есть люди, имеющие мужские органы и некоторые женские черты (мы бы сказали: вторичные половые признаки), и эти люди, как говорит Шампо, немногочисленны. И есть люди, а точнее — женщины, имеющие женские органы и мужские черты, вторичные половые признаки; таких, говорит Шампо, очень много.
Итак, монструозность как смешение полов, как поругание над всем, что отделяет один пол от другого, исчезает. С другой стороны — и это начало разработки того понятия монструозности, которое мы обнаружим в начале XIX века, — смешения полов нет вообще: есть лишь некие странности, несовершенства, нарушения природы. И эти странности, дефекты строения, нарушения, ошибки природы являются — во всяком случае, могут являться — принципом или поводом для ряда криминальных поступков. Осуждение упомянутой Гранжан должно быть обусловлено, должно быть вызвано, как говорит Шампо, не тем, что она гермафродит. А просто-напросто тем, что, будучи женщиной, она имеет извращенные склонности — любит женщин, и вот эта монструозность, не природная, а поведенческая, должна повлечь за собой наказание. Таким образом, монструозность — это уже не неподобающее смешение того, что от природы должно быть разделено. Это просто неправильность, легкое отклонение, которое тем не менее может обусловливать действительную, то есть природную,
ФИЛОСОФСКИЙ БЕСТСЕЛЛЕР
монструозность. И Шампо говорит: «Так зачем же подозревать этих женщин, — которые, в конце концов, обычные женщины, — в похоти, в этом так называемом совмещении полов, и списывать их склонность к преступному разврату на первоначальное воздействие, оказанное на их пол природой? Это значило бы простить ужасные преступления тех позорящих человеческое звание мужчин, которые отказываются от естественного союза ради утоления своей звериной страсти с другими мужчинами. Кто-то скажет, что рядом с женщинами они испытывают холод и что инстинкт удовольствия, причина которого им неведома, вопреки воле притягивает их к своему полу. Но горе тому, кого способно убедить это рассуждение».
Из этой истории видно, как развязывается естественно-юридический узел гермафродитной монструозно сти. На фоне простого несовершенства, отклонения (соматической аномалии, как мы могли бы с опережением сказать) появляется уже не естественно-юридическое, а морально-юридическое представление о монструозно сти; на смену монс-труозности природы приходит монструозность поведения. Именно эта тема монструозности поведения в конце концов заявила о себе и оказалась в центре дискуссии вокруг дела Гранжан. Защитник Анны Гранжан, адвокат Вермей (который не защищал ее, так как уголовный суд в это время не предусматривал адвокатов, но опубликовал выступление в ее защиту), настаивал, идя вразрез с единодушным мнением врачей, на значимости органического дефекта. Наперекор медикам Вермей упирал на то, что у Анны Гранжан имеет место смешение полов, то есть самый настоящий гермафродитизм. Потому что тем самым он мог снять с нее вину в моральной монструозности, в которой ее обличали медики, как раз отказавшиеся считать гермафродитизм монструозным, отказавшиеся видеть в нем действительное смешение полов. В этом даже усматривали свидетельство того, что на самом-то деле так оно и есть. В защиту Анны Гранжан была опубликована и ходила под ее собственным именем поэма о любви, обращенная к той женщине, с которой она жила. К несчастью, — и вполне определенно — поэма эта не при-
Карл Густав ЮНГ, Мишель ФУКО
надлежит перу Анны Гранжан. Это пространное и многословное сочинение, весь смысл которого исчерпывается, думаю, тем, чтобы в поддержку защитников обвиняемой показать, что чувство, испытывавшееся ею к женщине, с которой она жила, было чувством совершенно естественным и не монструозным.
Так или иначе, при сравнении первого и второго дел, прошедших в Руане и Лионе в 1601 и 1765 гг., ясно видно, как намечается перемена — в некотором роде обособление моральной, поведенческой монструозности, которое переносит старинную категорию монстра из области соматического и естественного расстройства в область обыкновенной криминальности. С этого момента зарождается новая, особая область монструозной преступности, или преступности, источник которой заключен не в природе и путанице видов, но собственно в поведении.
Конечно, это только лишь набросок. Это завязка процесса, который продлится как раз между 1765 и 1820-1830 годами и в ходе которого по-настоящему разразится проблема монструозного поведения, монструозной преступности. Это лишь отправной пункт предстоящего движения, предстоящей трансформации. Но, чтобы кратко подытожить сказанное, я хочу сказать вот о чем. До середины XVIII века монструозность имела криминальный статус, так как была преступлением против целой системы законов, как естественных, так и юридических. Иными словами, монструозность была криминальной сама по себе. Юриспруденция XVII и XVIII веков максимально сглаживает уголовные последствия этой внутренне криминальной монструозности. Однако я думаю, что и в конце XVIII века она все еще остается по сути своей фундаментально криминальной. Итак, это криминальная монструозность. Затем, к 1750 г., к середине XVIII века (по причинам, которые я в дальнейшем попытаюсь проанализировать), появляется нечто иное, а именно тема монструозной природы преступности, монструозности, источники которой лежат в поле поведения, в поле криминальности, а не в поле природы как таковой. До середины XVIII века криминальность была необходимой составляющей монс-
ФИЛОСОФСКИЙ БЕСТСЕЛЛЕР
труозности, и монструозность еще не была тем, чем стала позднее, то есть возможной качественной характеристикой криминальности. Фигура преступника-монстра, фигура морального монстра внезапно появится и стремительно распространится в конце XVIII — начале XIX веков. Она заявит о себе в удивительно разнообразных дискурсивных формах и практиках. В литературе моральный монстр появляется с возникновением готического романа, в конце XVIII века он прорывается у Сада. Также он появляется в целом ряде политических тем, о которых я расскажу вам в следующий раз. Наконец, он появляется в судебном и медицинском мире. Проблема состоит в том, как именно произошла трансформация. Что в конце концов мешало формированию этой категории монструозной преступности? Что мешало усмотреть в обостренной криминальности разновидность монструозности? Почему преступная крайность не соотносилась с ошибкой природы? Почему пришлось дождаться конца XVIII и начала XIX веков, прежде чем появилась эта фигура злодея, эта фигура преступника-монстра, в которой крайняя степень беззакония оказалась сопряжена с ошибкой природы? Причем ошибка природы как таковая не является преступлением, но преступление отсылает как к своему истоку, как к своей причине, как к своему оправданию, как к своему обрамлению — как хотите, — к чему-то, являющемуся ошибкой самой природы.
* * *
...Итак, мы можем сказать, что до XVII-XVIII веков монструозность как естественная манифестация противоестественности несла на себе печать криминальности. На уровне естественных видовых норм и естественных видовых различий монструозный индивид всегда был — если не систематически, то, как минимум, потенциально — сопряжен с возможной криминальностью. Затем, начиная с XIX века, мы видим, как эта связь переворачивается и появляется то, что можно было бы назвать систематическим подозрением за всякой криминальностью монструозности. Отныне лю-
Карл Густав ЮНГ, Мишель ФУКО
бой преступник может быть монстром так же, как прежде монстр имел все шансы оказаться преступником.
Тем самым поднимается проблема: как произошла эта трансформация? Что было ее действующей силой? Я думаю, что, дабы ответить на этот вопрос, надо сначала поставить другой, сдвоить первый и задуматься о том, как случилось, что еще в XVII веке и позднее, в XVIII веке, понимание монструозности оставалось односторонним? Как случилось, что потенциально преступный характер монструозности признавался, но не принимался в расчет, не предполагался обратный вариант — потенциально монструозный характер криминальности? Просчет природы превосходно сочетался с нарушением законов, и тем не менее обратное не предусматривалось: преступление даже в крайней его степени не граничило с просчетом природы. Допускалось наказание невольной монструозности и не допускалось наличие за преступлением неподконтрольного механизма запутанной, искаженной, противоречивой природы. Почему?
На этот первый подвопрос я и хотел бы сначала ответить. Мне кажется, что причину этого следует искать в области юго, что можно было бы назвать экономикой карательной власти. В классическом праве... преступление было не только намеренно причиненным кому-либо ущербом. Не исчерпывалось оно и вредом и ущербом в отношении интересов всего общества. Преступление было преступлением в меру того, что помимо всего прочего и как раз потому, что оно преступление, оно затрагивало властителя, затрагивало нрава и волю властителя, содержащиеся в законе, а следовательно, оно было направлено на силу, тело, в том числе физическое тело этого властителя. Таким образом, во всяком преступлении было посягательство, бунт, восстание против властителя. Даже в малейшем преступлении была голика цареубийства. В связи с этим, в силу этого закона фундаментальной экономики карательного права, в ответ ему наказание, что вполне понятно, было не просто возмещением потерь или защитой фундаментальных прав и интересов общества. Наказание было кое-чем еще: оно было местью властителя, его возмездием, его отпором. Наказание всегда было преследо-
ФИЛОСОФСКИЙ БЕСТСЕЛЛЕР
ванием, персональным преследованием со стороны властителя. Властитель вступал в еще одно состязание с преступником, но на сей раз, на эшафоте, это было ритуальное расходование им своей силы, церемониальное представление преступления в перевернутом виде. Наказание преступника было ритуальным, совершаемым в установленном порядке, восстановлением полноты власти. Между преступлением и наказанием не было, собственно говоря, никакой меры, общей единицы измерения того и другого. Для преступления и наказания не предусматривалось общего места, не было элемента, который присутствовал бы в них обоих. Проблема преступления и кары ставилась не в терминах меры, не в терминах измеримого равенства или неравенства. Между одним и другим имел место, скорее, поединок, соперничество. Избыточность наказания должна была соответствовать избыточности преступления и еще превышать ее. Иными словами, в самой сердцевине карательного акта с необходимостью имел место дисбаланс. На стороне кары должен был быть своего рода перевес. И этим перевесом было устрашение, устрашающий характер кары. Под устрашающим характером кары надо понимать ряд конститутивных элементов этого устрашения. Во-первых, свойственное каре устрашение должно было повторять собою вид преступления: преступление должно было быть в некотором роде предъявлено, представлено, актуализировано или ре-актуализировано в самом наказании. Ужас преступления должен был присутствовать там, на эшафоте. Во-вторых, фундаментальным элементом этого устрашения была тяжесть мести властителя, который должен был представать как неумолимый и непобедимый. Наконец, в этом устрашении должна была содержаться угроза в адрес всех будущих преступлений. Как следствие, в эту экономику — в дисба-лансную экономику наказаний — вполне естественно вписывалась казнь. Ключевым элементом этой экономики был не закон меры, а принцип преувеличенной демонстрации. И следствием этого принципа было то, что можно назвать сочленением жестокостей. Преступление и кара за него сопрягались не общей мерой, а жестокостью. В преступлении