Об изобличении во лжи
Мне скажут, пожалуй, что намерение избрать себя предметом своегоописания простительно людям незаурядным и знаменитым, которые благодарясвоей славе могут вызвать у других желание познакомиться с ними поближе.Конечно, я это отлично знаю и не собираюсь этого оспаривать. Знаю также, чтоне всякий ремесленник удостоит поднять глаза от своей работы, чтобывзглянуть на человека, вылепленного из обыкновенного теста, хотя, чтобыпоглазеть на въезд в город личности великой и примечательной, все они, какодин, покидают свои лавки и мастерские. Лишь тем, в ком есть нечто достойноеподражания и чья жизнь и взгляды могут служить образцом, подобает выставлятьсебя напоказ. У Цезаря или Ксенофонта было достаточно прочное основание,дававшее им право занимать других рассказом о себе: это было величиесвершенного ими. Равным образом всякому было бы любопытно прочесть дневникивеликого Александра, записки Августа, Катона, Суллы, Брута и прочих,повествующие об их деяниях, если бы такие записки остались после них. Образыподобных людей любят и изучают, даже когда они отлиты из меди или высеченыиз камня.
Это предостережение вполне справедливо, но меня оно, в сущности, едвали касается:
Non recito cuiquam, nisi amicis, idque rogatus,
Non ubivis, coramve quibuslibet. In medio qui
Scripta foro recitent, sunt multi, quique lavantes. [2073]
Я не высекаю здесь изваяния, чтобы установить его на городскомперекрестке, в церкви или в каком-нибудь другом общественном месте:
Non equidem hoc studeo, bullatis ut mihi nugis
Pagina turgescat.
Secreti loquimur. [2074]
Нет, это изваяние предназначается для укромного уголка библиотеки и длятого, чтобы развлечь соседа, родственника или друга, которому будет приятноснова увидеть мои черты и узнать меня в этом изображении. Другие решаютсяговорить о себе, потому что находят этот предмет заслуживающим внимания иблагодарным; я же, напротив, делаю это лишь потому, что, находя его пустым инеблагодарным, могу не опасаться обвинения в похвальбе.
Я охотно обсуждаю дела, совершаемые другими; что до моих, то я подаюмало поводов к их обсуждению по причине ничтожности их. Я не нахожу в себестолько похвального, что мог бы позволить себе говорить о нем без краскистыда на лице. Каким удовольствием было бы для меня послушать кого-нибудь,кто рассказал бы мне о нравах, наружности, душевном складе, наиболеепривычных речах и превратностях судьбы моих предков! С каким вниманием ловилбы я каждое его слово! И в самом деле, только безнадежно дурной человекможет относиться с презрением к портретам своих друзей и предшественников, кпокрою их платья, к их оружию. Что до меня, то я сохраняю бумаги, печать,часослов и особого вида шпагу, которая в свое время служила им. Я не убрализ моего кабинета и длинной трости, которую не выпускал из рук мой отец.Paterna vestis et annulus, tanto carior est posteris, quanto erga parentesmaior affectus [2075].
Если мои потомки не обнаружат в отношении меня охоты к чему-либоподобному, у меня найдется, чем отплатить им за это; ведь сколь бы мало онини считались со мною, я к тому времени буду считаться с ними еще меньше. Всемои взаимоотношения с обществом сводятся в данном случае к тому, что язаимствую у него более удобные и быстродействующие орудия воспроизведениямоих мыслей; в возмещение я предохраню, быть может, когда-нибудь кусок маслана рыночной стойке от таяния на солнцепеке [2076].
Ne toga cordyllis, ne penula desit olivis, [2077]
Et laxas scombris saepe dabo tunicas. [2078]
И если даже случится, что ни одна душа так и не прочитает моих писаний,потратил ли я понапрасну время, употребив так много свободных часов на стольполезные и приятные размышления? Пока я снимал с себя слепок, мне пришлосьне раз и не два ощупать и измерить себя в поисках правильных соотношений,вследствие чего и самый образец приобрел большую четкость и некоторымобразом усовершенствовался. Рисуя свой портрет для других, я вместе с темрисовал себя и в своем воображении, и притом красками более точными, нежелите, которые я применял для того же ранее. Моя книга в такой же мере созданамной, в какой я сам создан моей книгой. Это — книга, неотделимая от своегоавтора, книга, составлявшая мое основное занятие, неотъемлемую часть моейжизни, а не занятие, имевшее какие-то особые, посторонние цели, как бываетобычно с другими книгами. Потерял ли я даром мое время, с такойнастойчивостью и тщательностью отдавая себе отчет в том, что я такое? Ведьте, кто лишь изредка и случайно оглядывают себя мысленно, не записывая своихнаблюдений, те не исследуют себя так обстоятельно и не проникают в себя такглубоко, как тот, кто делает это предметом своего постоянного изучения,своим жизненным делом, своим ремеслом, как тот, кто ставит перед собойзадачу начертать исчерпывающее свое описание и отдается ее выполнению совсей искренностью, со всем жаром своей души; ведь даже сладчайшиеудовольствия, если переживаешь их лишь наедине с собою, уносятся, неоставляя никакого следа и ускользая от взгляда не только всего народа, но иокружающих нас людей.
Сколько раз отвлекала меня эта работа от докучных размышлений, — адокучными нужно считать все те размышления, которые бесплодны! Природанаделила нас драгоценной способностью беседовать с самим собой, и она частоприглашает нас воспользоваться этим, чтобы показать нам, что, хотя мы чем-тои обязаны окружающим, все же гораздо большим мы обязаны самим себе. Для тогочтобы приучить мое воображение к некоторому порядку и плану даже тогда,когда оно предается фантазиям, и оградить его от беспорядочных блужданий ирасточения сил попусту, нет лучшего способа, как закрепить на бумаге изарегистрировать все даже самые ничтожные мысли, возникающие в уме. Яприслушиваюсь к своим мечтаниям потому, что мне надлежит занести их в мойпротокол. Сколько раз, будучи огорчен чьим-либо поступком, порицать которыйво всеуслышание было бы и неучтиво и неразумно, я облегчал свою душу на этихстраницах не без тайной мысли о поучительности всего этого для других [2079]. Иэти поэтические шлепки,
Трах под глаз, трах по уху,
Трах в спину грязнуху [2080],
оставляют более длительный след на бумаге, нежели на живом теле.
Что же в том, что я стал немного внимательнее просматривать книги,выискивая, нельзя ли стянуть что-либо такое, чем я мог бы подпереть ипринарядить мою собственную? Я ничего не изучал ради написания моей книги,но, написав ее, я все же кое-что изучил, если можно назвать хотьсколько-нибудь похожими на изучение выщипывание и выдергивание каких-токлочков то отсюда, то оттуда у различных авторов, — конечно, не для того,чтобы создать себе какие-то взгляды, но для того, чтобы помочь выработанныммной уже ранее, чтобы поддержать и подкрепить их.
Но кому в наше развращенное время можем мы верить, когда он говорит осебе, если вспомнить, что мало найдется таких людей, которым можно верить,даже когда они говорят о других, хотя в этом случае ложь куда менее выгодна?Первый признак порчи общественных нравов — это исчезновение правды, ибоправдивость лежит в основе всякой добродетели, как говорил Пиндар [2081], иявляется первым требованием, какое предъявлял Платон к правителю егогосударства [2082]. Правда, которая ныне в ходу среди нас, это не то, что естьв действительности, а то, в чем мы убеждаем других, — совершенно так же, каки с обращающейся между нами монетой: ведь мы называем этим словом не толькополноценную монету, но и фальшивую. Наш народ издавно упрекают в этомпороке. Еще Сальвиан Марсельский, живший при императоре Валентиниане,указывал, что лгать и постоянно нарушать слово у французов отнюдь не порок;для них это то же, что манера разговаривать [2083]. Можно было бы выразитьсяоб этом еще резче, сказав, что в глазах французов наших дней это — подлиннаядобродетель; ее выращивают и лелеют в себе, как нечто почетное, ибо двуличие — одна из главнейших черт нашего века.
Вот почему я часто задумываюсь над тем, откуда мог возникнуть обычай,соблюдаемый нами с таким рвением и состоящий в том, что мы считаем себязадетыми гораздо сильнее обвинением в этом столь распространенном среди наспороке, чем когда нас винят в чем-либо другом, и что тягчайшее оскорблениесловом, какое только можно нанести нам, — это упрек во лживости. Ведь этотак естественно — сильнее всего отрицать наличие у нас тех недостатков, вкоторых мы более всего повинны. Нам кажется, что, негодуя по поводу этогообвинения и отклоняя его, мы некоторым образом сбрасываем с себя самую вину:если мы и впрямь повинны в этом, мы по крайней мере осуждаем ее на словах.Не происходит ли это также и потому, что подобный упрек — это одновременноупрек в трусости и малодушии? Существует ли более явственное проявлениемалодушия, чем отказ от своих собственных слов, отрицание того, что слишкомхорошо за собой знаешь?
Лживость — гнуснейший порок, и один древний писатель изображает ее какнечто крайне постыдное [2084], говоря, что она свидетельствует как о презрениик богу, так и о страхе перед людьми. Нельзя выразительнее обрисоватьмерзость, низость и противоестественность этого порока, ибо можно липредставить себе что-либо более гадкое, чем быть трусом перед людьми идерзким перед богом? Наше взаимопонимание осуществляется лишь единственновозможным для нас путем, а именно через слово; тот, кто извращает его, тотпредатель по отношению к обществу: слово — единственное орудие, с помощьюкоторого мы оповещаем друг друга о наших желаниях и мыслях, оно — толмачнашей души; если мы лишимся его, то не сможем держаться вместе, не сможемдостигать взаимопознания; если оно обманывает нас, оно делает невозможнымвсякое общение человека с себе подобными, оно разбивает все скрепыгосударственного устройства.
Некоторые народы, обитавшие в Новой Индии (упоминать их имена излишне:ведь никто их больше не знает, ибо опустошения, произведенные завоеванием,привели к полному забвению и названий и былого местонахождения их поселений — вещь поразительная и доселе неслыханная!), так вот, эти народы предлагалисвоим богам жертвоприношения из человеческой крови, и притом только такой,которая извлекалась ими из языков и ушей жертв, ибо они делали это воискупление греха лжи, оскверняющей нас и тогда, когда мы ее слышим, и тогда,когда произносим ее [2085].
Один древний грек остроумно заметил, что если дети тешатся бабками, товзрослые люди забавляются словами [2086].
Что до различных принятых у нас способов изобличать друг друга во лжи,а также законов чести, соблюдаемых в делах этого рода, и изменений, которыеони претерпели, то рассказ обо всем известном мне по этому поводу я отложудо другого раза. А пока что я хотел бы уточнить, с какого именно временивозникло обыкновение тщательно взвешивать и отмеривать наши слова, сообразуяих с понятием о чести. Нетрудно установить, что в древности, у греков иримлян, этого не было; и мне нередко казалось странным и непонятным, как этоони уличали друг друга во лжи и отказывались от собственных слов, не вступаяпри этом в ссору. Законы, которыми определялось их поведение, сильно в этомотличались от наших. Цезаря нередко честили, называя прямо в лицо то вором,то пьяницей [2087]. Мы дивимся той свободе, с какой они обрушивали друг надруга потоки брани, — я имею в виду величайших полководцев обоих народов, —причем за слова у них расплачивались только словами, и словесная перепалкане влекла за собой иных последствий.