К критике прусских законов о печати 279
такие различные вещи объединять в одном законе, свалив их в одну кучу? Во всяком случае слово «непочтительный» здесь следует вычеркнуть, и если его нельзя устранить совсем, то надо отвести для него какой-нибудь особый параграф. Ведь «непочтительное» порицание никогда не может иметь своей целью разжигание неудовлетворенности и недовольства, ибо непочтительность бывает всегда без умысла, невольной или во всяком случае без злого умысла. Следовательно, если слово «непочтительный» оставить в этом месте, то тем самым выражается мысль, будто решительно всякое осуждение государственного порядка имеет целью вызвать недовольство и потому наказуемо. Но такое толкование находилось бы в полном противоречии с нашими теперешними цензурными условиями. Словом, вся путаница происходит оттого, что из цензурной инструкции, где слово «непочтительный» уместно, оно перенесено в закон. В случаях, относящихся к ведению цензуры, можно предоставить на усмотрение цензора как полицейского чиновника, — пока цензура вообще остается полицейской мерой, — признавать что-либо «непочтительным» или «благонамеренным»; цензура — исключение, и точные постановления здесь будут всегда невозможны. Но в уголовном кодексе нет места такому неопределенному понятию, такому простору для субъективного произвола, и особенно нет места ему там, где должно выступить на сцену различие политических воззрений и где судьи являются не присяжными, а государственными чиновниками. Что эта критика закона верна, а упрек в смешении понятий обоснован, можно лучше всего доказать на примерах практики судебных учреждений. Приведу упомянутое выше, подписанное 5-го апреля этого года и уже опубликованное решение суда. Автор * упомянутого сочинения дает в нем описание цензурных условий, кстати сказать, существовавших в Пруссии к концу 1840 г., из которого ему инкриминируются следующие места:
«Как известно, у нас не может появиться без ведома цензуры ни самая маленькая газетная статья, ни сочинение свыше 20 печатных листов; если в сочинении трактуется тема политического характера, то просмотр его является большей частью делом полицейского агента, который, при неопределенных формулировках цензурного регламента (от 18 октября 1819 г.), должен считаться лишь с особыми инструкциями министра. Будучи всецело зависимым от министра и ответственным только перед ним, этот цензор вынужден вычеркивать все, что не соответствует индивидуала ньгм взглядам и намерениям его начальников. Если автор подаст на него жалобу, то, как правило, получит отказ, а если и добьется удовлетворения, то с таким запозданием, что ответ не имеет уже для него никакого значения.
• — И. Якоби. Ред.
Ф. ЭНГЕЛЬС
Иначе как было бы возможно, чтобы после 1804 г., когда было выражено одобрение благопристойной гласности, ни в одной прусской газете, ни в одной изданной здесь книге нельзя было найти ни малейшего порицания, касающегося образа действий даже самого мелкого чиновника; как было бы возможно, чтобы для опубликования любого сочинения, содержащего даже отдаленный намек на вопросы общественного характера (разумеется, никто не отнесет сюда рубрику «Внутренняя жизнь» в «Staats-Zeitung» *), нужно было сначала бежать за пределы Пруссии!
Но и здесь нет спасения от того пагубного чиновничьего самовластья, которое Фридрих-Вильгельм III правильно охарактеризовал как неизбежное следствие гонения на гласность; для того чтобы в Пруссию не проникали появляющиеся в заграничных газетах неблагоприятные сведения о действиях чиновников или же сколько-нибудь свободное освещение наших порядков, либо налагают запрет на подобные газеты, либо — с помощью хорошо известных средств — делают более податливыми их редакции. Мы, — к сожалению! — не преувеличиваем. Французские газеты, правда, разрешены, но большинство из них нельзя пересылать в Пруссию бандеролью, так что пересылка по почте одного экземпляра такой газеты стоила бы свыше 400 талеров в год; соблюдена лишь видимость, а на деле подобное разрешение равносильно запрету. Иначе поступают с немецкими газетами. Если их редакторы, пренебреги даже своими собственными интересами, вполне очевидными для них, не проявляют осторожности, если они помещают неугодную Берлину статью о Пруссии или о прусских чиновниках, то на них сыплются со стороны прусского правительства (тому, кто сомневается в этом, мы готовы представить документальные данные) упреки и жалобы, от них с угрозой требуют указания имен их корреспондентов и лишь на унизительных условиях дают этим редакторам доступ к доходному прусскому рынку» 1вз.
Нарисовав эту картину, обвиняемый замечает, что такая цензурная практика превращается в тягостную опеку, в подлинное угнетение общественного мнения и приводит в конце концов к самовластию чиновников, крайне пагубному и одинаково опасному как для народа, так и для короля.
Какое же впечатление производит эта выдержка? Разве написанное в таком тоне сочинение теперь не было бы разрешено прусской цензурой? Разве мы не найдем во всех прусских газетах точно такое же суждение о тогдашнем состоянии цензуры? Разве не высказывались уже гораздо более резкие вещи о существующих еще теперь учреждениях? И что же говорит наше судебное решение?
«Подданный не вправе высказываться подобным образом о законах и правительственных постановлениях; утверждения, будто для опубликования любого сочинения, содержащего даже отдаленный намек, затрагивающий общественные вопросы, нужно бежать за пределы Пруссии, • и будто цензура, в том виде, в каком она осуществляется в Пруссии, становится какой-то тягостной опекой и превращается в подлинное угнетение общественного мнения, являются на деле и на словах дерзким осуждением и нарушают должную почтительность к государству. Утверждение же,
• — «Allgemeine Preußische Staats-Zeitung». Ред.
К критике прусских законов о печати
будто этим создается крайне пагубное, одинаково опасное как для народа, так и для короля самовластье чиновников, явно свидетельствует о тенденции вызвать недовольство и неудовлетворенность учреждениями, получившими такую оценку. Обвиняемый пытался во время настоящего следствия доказать, что его суждение о цензурном ведомстве основано на фактах, и с этой целью им были приведены несколько таких случаев, когда цензурой было отказано в разрешении печатать статьи публицистического характера. Он также сослался на имевшую место переписку между тайным советником Зейфертом и редактором «Leipziger Allgemeine Zeitung» в доказательство того, что эта газета в действительности будто бы находится под влиянием прусского правительства.
Между тем эти доводы, очевидно, не имеют значения, ибо, — не говоря уже о том, что единичные примеры полезности или бесполезности какого-либо государственного установления вообще ничего не доказывают, — если даже предположить правильность высказанного обвиняемым суждения, то форма, в которой оно было высказано, заставляет все же оставить в силе упрек в дерзости и непочтительности. Автор высказывает свой взгляд не в тоне спокойного обсуждения, а выносит порицание в таких выражениях, что, будь они направлены против определенных лиц, их пришлось бы, несомненно, рассматривать как оскорбление» ш.
Далее мы читаем:
«Обвиняемый говорит о муниципальном законодательстве следующее: «Прежде всего следует, конечно, отличать Городовое положение 1808 г. от пересмотренного Положения 1831 года. Первое носит либеральный характер того времени и считается с самостоятельностью граждан; второе же повсеместно является предметом покровительства теперешнего правительства и настойчиво рекомендуется городам». Заключающееся в этих словах противопоставление выражений — либеральный характер того времени и теперешнее правительство — содержит в себе дерзкое порицающее утверждение, будто теперешнее правительство не только нелиберально, но что оно вообще не считается с самостоятельностью граждан (??). Но неблагонамеренность обвиняемого и предосудительная тенденция его сочинения проявляются особенно ярко на примерах, которые он приводит с целью подтверждения данной им параллели и в которых он излагает или неверно или в неполном и искаженном виде приведенные им пункты обоих Городовых положений» 1в6.
Я тем более могу не приводить следующих за этим и не относящихся к делу выдержек, что, если даже и признать неверность и неполноту изложения у обвиняемого, отсюда далеко еще не следует его «неблагонамеренность и предосудительная тенденция». Ограничусь только заключительной частью:
«Если принять во внимание, что сословные собрания совершенно лишены гласности, что этим вызвано явное равнодушие образованных классов как к выборам, так и к другим проявлениям общественной жизни, что, наконец, дважды, в 1826 и 1833 гг., подобное муниципальное устройство было отвергнуто либеральными рейнско-прусскими сословиями, то будет, пожалуй, довольно трудно признать столь прославленное прусское Городовое положение выражением самостоятельного народного самосознания в противовес министерскому произволу, а тем более заменой конституционного представительства» 1,в.
Ф. ЭНГЕЛЬС
По поводу этих слов решение суда отмечает:
«И это место содержит явно насмешливое порицание и равным образом выдает намерение вызвать неудовлетворенность и недовольство. Кто действительно думает о том, чтобы быть полезным отечеству, тот не будет стараться доказывать, будто прежде проводилась политика, более соответствующая благу народа, от которой теперь все более и более отказываются, подменяя ее тенденцией, вредной для всеобщего благополучия. Подобного сопоставления прежнего, якобылучшего состояния с теперешним совершенно не нужно, чтобы вскрыть мнимые недостатки существующего строя; поэтому оно не может иметь никакой иной цели, кроме желания вызвать впечатление, будто теперь о национальном благе заботятся меньше, чем прежде, и возбудить таким образом недовольство и неудовлетворенность» 1<J7.
Но довольно выдержек, которых я, впрочем, мог бы привести в десять раз больше! То, что было высказано выше по поводу законодательства, более чем достаточно подтверждается на практике. Определение понятия непочтительности, относящееся к ведению полиции, цензуры, обнаруживает здесь свое вредное действие. В результате перенесения этого понятия на почву закона оно ставится в зависимость от более мягкой или более суровой цензуры. Если цензура прямо свирепствует, как в 1840 г., то малейшее осуждение оказывается уже непочтительным. Если же она мягка и гуманна, как теперь, то даже то, что считалось тогда дерзким, признается в настоящее время едва лишь непочтительным. Отсюда то противоречие, что в «Rheinische Zeitung»и в «Königsberger Zeitung» * печатаются с разрешения прусской цензуры такие вещи, которые в 1840 г. не только не разрешались, но были даже наказуемы. Цензура по своей природе должна быть колеблющейся; закон же, пока он не отменен, должен оставаться незыблемым; он не должен зависеть от колебаний полицейской практики.
И взаключение — «возбуждение недовольства инеудовлетворенности!» — Но в этом-то и состоит цель гсякой оппозиции. Когда япорицаю данное законодательное постановление, то я, разумеется, имею намерение вызвать этим недовольство, и не только в народе, нодаже, по возможности, в правительстве. Как можно вообще порицатьчто-нибудь, не имея намерения убедить других, выражаясьмягко, в несовершенстве порицаемого, а значит, не намереваясьвызвать этим у них неудовлетворенность? Как могу я ипорицать и хвалить, как могу я считать что-нибудь одновременнои хорошим и плохим? Это просто невозможно. Я такжедостаточно честен, чтобы напрямик заявить о своем намерении вызватьэтой статьей неудовлетворен-