О том, что наше восприятие блага и зла в значительной мере зависит от представления, которое мы имеем о них

Людей, как гласит одно древнегреческое изречение, мучают не самые вещи,а представления, которые они создали себе о них [140]. И если бы кто-нибудьмог установить, что это справедливо всегда и везде, он сделал бы чрезвычайномного для облегчения нашей жалкой человеческой участи. Ведь если страдания ивпрямь порождаются в нас нашим рассудком, то, казалось бы, в нашей властилибо вовсе пренебречь ими, либо обратить их во благо. Если вещи отдают себяв наше распоряжение, то почему бы не подчинить их себе до конца и неприспособить к нашей собственной выгоде? И если то, что мы называем злом имучением, не есть само по себе ни зло, ни мучение, и только наше воображениенаделяет его подобными качествами, то не кто иной, как мы сами, можемизменить их на другие. Располагая свободой выбора, не испытывая никакогодавления со стороны, мы, тем не менее, проявляем необычайное безумие,отдавая предпочтение самой тягостной для нас доле и наделяя болезни, нищетуи позор горьким и отвратительным привкусом, тогда как могли бы сделать этотпривкус приятным; ведь судьба поставляет нам только сырой материал, и намсамим предоставляется придать ему форму. Итак, давайте посмотрим, можно лидоказать, что то, что мы зовем злом, не является само по себе таковым, или,по крайней мере, чем бы оно ни являлось, — что от нас самих зависит придатьему другой привкус и другой облик, ибо все, в конце концов, сводится кэтому.

Если бы подлинная сущность того, перед чем мы трепещем, располагаласама по себе способностью внедряться в наше сознание, то она внедрялась бы всознание всех равным и тождественным образом, ибо все люди — одной породы ивсе они снабжены в большей или меньшей степени одинаковыми способностями исредствами познания и суждения. Однако различие в представлениях об одних итех же вещах, которое наблюдается между нами, доказывает с очевидностью, чтоэти представления складываются у нас не иначе, как в соответствии с нашимисклонностями; кто-нибудь, быть может, и воспринимает их, по счастливойслучайности в согласии с их подлинной сущностью, но тысяча прочих видит вних совершенно иную, непохожую сущность.

Мы смотрим на смерть, нищету и страдание, как на наших злейших врагов.Но кто же не знает, что та самая смерть, которую одни зовут ужаснейшею извсех ужасных вещей, для других — единственное прибежище от тревог здешнейжизни, высшее благо, источник нашей свободы, полное и окончательноеосвобождение от всех бедствий? И в то время, как одни в страхе и трепетеожидают ее приближения, другие видят в ней больше радости, нежели в жизни.

Есть даже такие, которые сожалеют о ее доступности для каждого:

Mors utinam pavidos vita subducere nolles,

Sed virtus te sola daret. [141]

Но не будем вспоминать людей прославленной доблести, вроде Теодора,который сказал Лисимаху, угрожавшему, что убьет его: «Ты свершишь в такомслучае подвиг, посильный и шпанской мушке!» [142]Большинство философов самисебе предписали смерть или, содействуя ей, ускорили ее.

А сколько мы знаем людей из народа, которые перед лицом смерти, ипритом не простой и легкой, но сопряженной с тяжким позором, а иногда и сужасающими мучениями, сохраняли такое присутствие духа, — кто из упрямства,а кто и по простоте душевной, — что в них не замечалось никакой перемены посравнению с обычным их состоянием. Они отдавали распоряжения относительносвоих домашних дел, прощались с друзьями, пели, обращались с назидательнымии иного рода речами к народу, примешивая к ним иногда даже шутки, и, совсемкак Сократ, пили за здоровье своих друзей. Один из них, когда его вели нависелицу, заявил, что не следует идти этой улицей, так как он можетвстретиться с лавочником, который схватит его за шиворот: за ним есть старыйдолжок. Другой просил палача не прикасаться к его шее, чтобы он не затряссяот смеха, до такой степени он боится щекотки. Третий ответил духовнику,который сулил ему, что уже вечером он разделит трапезу с нашим Спасителем:«В таком случае, отправляйтесь-ка туда сами; что до меня, то я нынчепощусь». Четвертый пожелал пить и, так как палач пригубил первым, сказал,что после него ни за что не станет пить, так как боится заболеть дурноюболезнью. Кто не слышал рассказа об одном пикардийце? Когда он уже стоял уподножия виселицы, к нему подвели публичную женщину и пообещали, что если онсогласится жениться на ней, то ему будет дарована жизнь (ведь нашеправосудие порою идет на это); взглянув на нее и заметив, что она припадаетна одну ногу, он крикнул: «Валяй, надевай петлю! Она колченогая». Существуетрассказ в таком же роде об одном датчанине, которому должны были отрубитьголову. Стоя уже на помосте, он отказался от помилования на сходных условияхлишь потому, что у женщины, которую ему предложили в жены, были ввалившиесящеки и чересчур острый нос. Один слуга из Тулузы, обвиненный в ереси, вдоказательство правильности своей веры мог сослаться только на то, чтотакова вера его господина, молодого студента, заключенного вместе с ним втемницу; он пошел на смерть, так и не позволив себе усомниться в правотесвоего господина. Мы знаем из книг, что когда Людовик XI захватил городАррас, среди его жителей оказалось немало таких, которые предпочли бытьповешенными, лишь бы не прокричать: «Да здравствует король!».

В царстве Нарсингском [143]жены жрецов и посейчас еще погребаются заживовместе со своими умершими мужьями. Всех прочих женщин сжигают живыми напохоронах их мужей, и они умирают не только с поразительной стойкостью, но,как говорят, даже с радостью. А когда предается сожжению тело ихскончавшегося государя, все его жены, наложницы, любимицы и должностные лицавсякого звания, а также слуги, образовав большую толпу, с такой охотойсобираются у костра, чтобы броситься в него и сгореть вместе со своимвластелином, что, надо полагать, у них почитается великою честьюсопутствовать ему в смерти.

А что сказать об этих низких душонках — шутах? Среди них попадаютсяпорой и такие, которые не хотят расставаться с привычным для нихбалагурством даже перед лицом смерти. Один из них, когда палач, вешая его,уже вышиб из-под него подставку, крикнул: «Эх, где наша не пропадала!» — чтобыло его излюбленной прибауткой. Другой, лежа на соломенном тюфяке у самогоочага и находясь при последнем издыхании, ответил врачу, спросившему, гдеименно он чувствует боль: «между постелью и очагом». А когда пришелсвященник и, желая совершить над ним обряд соборования, стал нащупывать егоступни, которые он от боли подобрал под себя, он сказал: «Вы найдете их наконцах моих ног». Тому, кто убеждал его вручить себя нашему господу, онзадал вопрос: «А кто же меня доставит к нему?» и, когда услышал в ответ:«Быть может, вы сами, если будет на то его божья воля», то сказал: «Но ведья буду у него, пожалуй, лишь завтра вечером». — «Вы только вручите себя еговоле, — заметил на это его собеседник, — и вы окажетесь там очень скоро». —«В таком случае, — заявил умирающий, — уж лучше я сам себя и вручу ему» [144].

Во время наших последних войн за Милан, когда он столько раз переходилиз рук в руки, народ, истомленный столь частыми превратностями судьбы,настолько проникся жаждою смерти, что, по словам моего отца, он видел тамсписок, в котором насчитывалось не менее двадцати пяти взрослых мужчин,отцов семейств, покончивших самоубийством в течение одной только недели [145].Нечто подобное наблюдалось и при осаде Брутом города Ксанфа [146]; егожителей, — мужчин, женщин, детей — охватило столь страстное желание умереть,что люди, стремясь избавиться от грозящей им смерти, не прилагают к этомустолько усилий, сколько приложили они, чтобы избавиться от ненавистной имжизни; и Бруту с трудом удалось спасти лишь ничтожное их число.

Всякое убеждение может быть достаточно сильным, чтобы заставить людейотстаивать его даже ценою жизни.

Первый пункт той прекрасной и возвышенной клятвы, которую принесла исдержала Греция во время греко-персидских войн, гласил, что каждый скореесменит жизнь на смерть, чем законы своей страны на персидские [147]. А скольмногие во время греко-турецких войн предпочитали умереть мучительнойсмертью, лишь бы не осквернить обрезания и не подвергнуться обряду крещения!И нет религии, которая не могла бы побудить к чему-либо подобному.

После того как кастильские короли изгнали из своего государства евреев,король португальский Иоанн [148]предоставил им в своих владениях убежище,взыскав по восемь экю с души и поставив условием, чтобы к определенномусроку они покинули пределы его королевства; он обещал для этой целиснарядить корабли, которые должны будут перевезти их в Африку. В назначенныйдень, по истечении коего все не подчинившиеся указу, согласно сделанному импредупреждению, обращались в рабов, им были предоставлены весьма скудноснаряженные корабли. Те, кто взошел на них, подверглись жесткому и грубомуобращению со стороны судовых команд, которые, не говоря уже о другихиздевательствах, возили их по морю взад и вперед, пока изгнанники не съеливсех взятых с собою припасов и не оказались вынуждены покупать их у моряковпо таким баснословным ценам, что к тому времени, когда, наконец, их высадилина берег, они были обобраны до нитки.

Когда известие об этом бесчеловечном обращении распространилось средиоставшихся в Португалии, большинство предпочло стать рабами, а некоторыепритворно выразили готовность переменить веру. Король Мануэль, наследовавшийИоанну, сначала возвратил им свободу, но затем, изменив свое решение,установил новый срок, по истечении коего им надлежало покинуть страну, длячего были выделены три гавани, где им предстояло погрузиться на суда. Онрассчитывал, как говорит в своей превосходно написанной на латыни книгеисторик нашего времени епископ Озорно [149], что если блага свободы, которуюон им даровал, не могли склонить их к христианству, то к этому их принудитстрах подвергнуться, подобно ранее уехавшим соплеменникам, грабежу состороны моряков, а также нежелание покинуть страну, где они привыклирасполагать большими богатствами, и отправиться в чужие, неведомые края. Ноубедившись, что надежды его были напрасны и что евреи, несмотря ни на что,решили уехать, он отказался предоставить им две гавани из числапервоначально назначенных трех, рассчитывая, что продолжительность итрудности переезда отпугнут некоторых из них, или имея в виду собрать ихвсех в одно место, дабы с большим удобством исполнить задуманное. А задумалон вот что: он повелел вырвать из рук матерей и отцов всех детей, недостигших четырнадцатилетнего возраста, чтобы отправить их в такое место,где бы они не могли ни видеться, ни общаться с родителями, и там воспитатьих в нашей религии. Говорят, что это приказание явилось причиной ужасногозрелища. Естественная любовь родителей к детям и этих последних к родителям,равно как и рвение к древней вере не могли примириться с этим жестокимприказом. Здесь можно было увидеть, как родители кончали с собой; можно былоувидеть и еще более ужасные сцены, когда они, движимые любовью исостраданием к своим маленьким детям, бросали их в колодцы, чтобы хоть этимпутем избежать исполнения над ними закона. Пропустив назначенный для нихсрок из-за нехватки кораблей, они снова были обращены в рабство. Некоторыеиз них стали христианами, однако и теперь, по прошествии целых ста лет, малокто в Португалии верит в искренность их обращения или приверженностьхристианскому исповеданию их потомства, хотя привычка и время действуютгораздо сильнее, чем принуждение [150]. Quoties non modo ductores nostri, —говорит Цицерон, — sed universi etiam exercitus ad non dubiam mortemconcurrerunt. [151]

Мне привелось наблюдать одного из моих ближайших друзей, который всейдушой стремился к смерти: это была настоящая страсть, укоренившаяся в нем иподкрепляемая рассуждениями и доводами всякого рода, страсть, от которой яне в силах был его отвратить; и при первой же возможности покончить с собойпри почетных для него обстоятельствах он, без всяких видимых оснований,устремился навстречу смерти, влекомый мучительной и жгучей жаждой ее.

Мы располагаем примерами подобного рода и для нашего времени, вплоть додетей, которые из боязни какой-нибудь ничтожной неприятности накладывали насебя руки. «Чего только мы ни страшимся, — говорит по этому поводу одиндревний писатель [152], — если страшимся даже того, что трусость избраласвоим прибежищем?» Если бы я стал перечислять всех лиц мужского и женскогопола, принадлежавших к различным сословиям, исповедовавших самую различнуюверу, которые даже в былые, более счастливые времена с душевной твердостьюждали наступления смерти, больше того, сами искали ее, одни — чтобыизбавиться от невзгод земного существования, другие — просто от пресыщенияжизнью, третьи — в чаянии лучшего существования в ином мире, — я никогда быне кончил. Число их столь велико, что поистине мне легче было бы перечестьтех, кто страшился смерти.

Только вот еще что. Однажды во время сильной бури философ Пиррон [153],желая ободрить некоторых из своих спутников, которые, как он видел, боялисьбольше других, указал им на находившегося вместе с ними на корабле борова,не обращавшего ни малейшего внимания на непогоду. Так что же, решимся ли мыутверждать, что преимущества, доставляемые нашим разумом, которым мы такгордимся и благодаря которому являемся господами и повелителями прочихтварей земных, даны нам на наше мучение? К чему нам познание вещей, еслииз-за него мы теряем спокойствие и безмятежность, которыми в противномслучае обладали бы, и оказываемся в худшем положении, чем боров Пиррона? Неупотребим ли мы во вред себе способность разумения, дарованную нам радинашего вящего блага, если будем применять ее наперекор целям природы иобщему порядку вещей, предписывающему, чтобы каждый использовал свои силы ивозможности на пользу себе?

Мне скажут, пожалуй: «Ваши соображения справедливы, пока речь идет осмерти. Но что скажете вы о нищете? Что скажете вы о страдании, на котороеАристипп [154], Иероним и большинство мудрецов смотрели как на самое ужасноеиз несчастий? И разве отвергавшие его на словах не признавали его на деле?»Помпей, придя навестить Посидония [155]и застав его терзаемым тяжкой имучительной болезнью, принес свои извинения в том, что выбрал стольнеподходящее время, чтобы послушать его философские рассуждения. «Да недопустят боги, — ответил ему Посидоний, — чтобы боль возымела надо мнойстолько власти и могла воспрепятствовать мне рассуждать и говорить об этомпредмете». И он сразу же пустился в рассуждения о презрении к боли. Междутем она делала свое дело и ни на мгновение не оставляла его, так что он,наконец, воскликнул: «Сколько бы ты, боль, ни старалась, твои усилия тщетны;я все равно не назову тебя злом». Этот рассказ, которому придают столькозначения, свидетельствует ли он в действительности о презрении к боли? Здесьидет речь лишь о борьбе со словами. Ведь если бы страдания не беспокоилиПосидония, с чего бы ему прерывать свои рассуждения? И почему придавал онтакую важность тому, что отказывал боли в наименовании ее злом?

Здесь не все зависит от воображения. Если в иных случаях мы и следуемпроизволу наших суждений, то тут есть некая достоверность, которая сама засебя говорит. Судьями в этом являются наши чувства:

Qui nisi sunt veri, ratio quoque falsa sit omnis. [156]

Можем ли мы заставить нашу кожу поверить, что удары бича лишь щекочутее? Или убедить наши органы вкуса, что настойка алоэ — это белое вино? БоровПиррона — еще одно доказательство в нашу пользу. Он не знает страха передсмертью, но, если его начнут колотить, он станет визжать и почувствует боль.Можем ли мы побороть общий закон природы, согласно которому все живущее наземле боится боли? Деревья — и те как будто издают стоны, когда им наносятувечья. Что касается смерти, то ощущать ее мы не можем; мы постигаем еетолько рассудком, ибо от жизни она отделена не более, чем мгновением:

Aut fuit, aut veniet, nihil est praesentis in illa,

Morsque minus poenae quam mora mortis habet. [157]

Тысячи животных, тысячи людей умирают прежде, чем успеваютпочувствовать приближение смерти. И действительно, когда мы говорим, чтострашимся смерти, то думаем прежде всего о боли, ее обычной предшественнице.

Правда, если верить одному из отцов церкви, malam mortem non facit,nisi quod sequitur mortem. [158]Но, мне кажется, правильнее было бы сказать, что ни то,что предшествует смерти, ни то, что за ней следует, собственно к ней неотносится. Мы извиняем себя без достаточных оснований. И, как говорит опыт,дело тут скорее в невыносимости для нас мысли о смерти, которая делаетневыносимой также и боль, мучительность которой мы ощущаем вдвойне,поскольку она предвещает нам смерть. Но так как разум бросает нам упрек вмалодушии за то, что мы боимся столь внезапной, столь неизбежной и стольнеощутимой вещи, мы прибегаем к этому, наиболее удобному оправданию своегостраха.

Любую болезнь, если она не таит в себе никакой другой опасности, кромепричиняемых ею страданий, мы зовем неопасною. Кто же станет считать зубнуюболь или, скажем, подагру, как бы мучительны они ни были, настоящейболезнью, раз они не смертельны? Но допустим, что в смерти нас больше всегопугает страдание, — совершенно так же, как и в нищете нет ничего страшного,кроме того, что, заставляя нас терпеть голод и жажду, зной и холод,бессонные ночи и прочие невзгоды, она делает нас добычей страдания.

Так вот, будем вести речь только о физической боли. Я отдаю ей должное:она — наихудший из спутников нашего существования, и я признаю это с полнойготовностью. Я принадлежу к числу тех, кто ненавидит ее всей душой, ктоизбегает ее, как только может, и, благодарение господу, до этого времени мнене пришлось еще по-настоящему познакомиться с нею. Но ведь в нашей власти,если не устранить ее полностью, то, во всяком случае, до некоторой степениумерить терпением и, как бы ни страдало наше тело, сохранить свой разум исвою душу неколебимыми.

Если бы это было не так, кто среди нас стал бы ценить добродетели,доблесть, силу, величие духа, решительность? В чем бы они проявляли себя,если бы не существовало страдания, с которым они вступают в борьбу? Avidaest periculi virtus. [159]Если бы неприходилось спать на голой земле, выносить в полном вооружении полуденныйзной, питаться кониной или ослятиной, подвергаться опасности бытьизрубленным на куски, терпеть, когда у вас извлекают засевшую в костях пулю,зашивают рану, промывают, зондируют, прижигают ее каленым железом, — в чеммогли бы мы выказать то превосходство, которым желаем отличиться отнизменных натур? И когда мудрецы говорят, что из двух одинаково славныхдеяний более заманчивым нам кажется то, выполнить которое составляет большетруда, то это отнюдь не похоже на совет избегать страданий и боли. Non enimhilaritate, nec lascivia, nec risu aut ioco comite levitatis, sed saepeetiam trister firmitate et constantia sunt beati. [160]Вот почему никак нельзя было разубедить наших предков в том, чтопобеды, одержанные в открытом бою, среди превратностей, которыми чреватавойна, более почетны, чем достигнутые без всякой опасности, одной лишьловкостью и изворотливостью:

Laetius est, quoties magno sibi constat honestum. [161]

Кроме того, мы должны находить для себя утешение также и в том, чтообычно, если боль весьма мучительна, она не бывает очень продолжительной,если же она продолжительна, то не бывает особенно мучительной: si gravis, brevis; silongus, levis. [162]Ты не будешь испытывать ееслишком долго, если чувствуешь ее слишком сильно; она положит конец либосебе, либо тебе. И то и другое ведет, в итоге, к одному и тому же. Если тыне в силах перенести ее, она сама унесет тебя. Memineris maximos mortefiniri: parvos multa habere intervalla requietis; mediocrium nos essedominos: ut si tolerabiles sint, feramus, sin minus, e vita quum ea nonplaceat, tanquam e theatro exeamus. [163]

Невыносимо мучительной делается для нас боль оттого, что мы не привыклиискать высшего нашего удовлетворения в душе и ждать от нее главной помощи,несмотря на то, что именно она — единственная и полновластная госпожа инашего состояния и нашего поведения. Нашему телу свойственно более или менееодинаковое сложение и одинаковые склонности. Душа же наша бесконечноизменчива и принимает самые разнообразные формы, обладая при этомспособностью приспосабливать к себе и к своему состоянию, — каким бы этосостояние ни было, — ощущения нашего тела и все прочие его проявления. Вотпочему ее должно изучать и исследовать, вот почему надо приводить в движениескрытые в ней могущественные пружины. Нет таких доводов и запретов, неттакой силы, которая могла бы противостоять ее склонностям и ее выбору. Переднею — тысяча самых разнообразных возможностей; так предоставим же ей ту изних, которая может обеспечить нашу сохранность и наш покой, и тогда мы нетолько укроемся от ударов судьбы, но, даже испытывая страдания и обиды,будем считать, если она того пожелает, что нас осчастливили иоблагодетельствовали ее удары.

Она извлекает для себя пользу решительно из всего. Даже заблуждения,даже сны — и они служат ее целям: у нее все пойдет в дело, лишь бы оградитьнас от опасности и тревоги.

Легко видеть, что именно обостряет наши страдания и наслаждения: это —сила действия нашего ума. Животные, ум которых таится под спудом,предоставляют своему телу свободно и непосредственно, а следовательно, ипочти тождественно для каждого вида, выражать одолевающие их чувства; в этомлегко убедиться, глядя на их движения, которые при сходных обстоятельствахвсегда одинаковы. Если бы мы не стесняли в этом законных прав частей нашеготела, то надо думать, нам стало бы от этого много лучше, ибо природанаделила их в должной мере естественным влечением к наслаждению иестественной способностью переносить страдание. Да они и не могли бы бытьнеестественными, так как они свойственны всем и одинаковы для всех. Нопоскольку мы отчасти освободились от предписаний природы, чтобы предатьсянеобузданной свободе нашего воображения, постараемся, по крайней мере,помочь себе, направив его в наиболее приятную сторону.

Платон опасается нашей склонности предаваться всем своим существомстраданию и наслаждению, потому что она слишком подчиняет душу нашему телу ипривязывает ее к нему [164]. Что до меня, то я опасаюсь скорее обратного, аименно, что она отрывает и отдаляет их друг от друга.

Подобно тому как враг, увидев, что мы обратились в бегство, еще большераспаляется, так и боль, подметив, что мы боимся ее, становится ещебезжалостней. Она, однако, смягчается, если встречает противодействие. Нужносопротивляться ей, нужно с нею бороться. Но если мы падаем духом и поддаемсяей, мы тем самым навлекаем на себя грозящую нам гибель и ускоряем ее. И кактело, напрягшись, лучше выдерживает натиск, так и наша душа.

Обратимся, однако, к примерам — этому подспорью людей слабосильных,вроде меня, — и тут мы сразу убедимся, что со страданием дело обстоит также, как и с драгоценными камнями, которые светятся ярче или более тускло, взависимости от того, в какую оправу мы их заключаем; подобно этому истрадание захватывает нас настолько, насколько мы поддаемся ему. Tantumdoluerunt, — говорит св. Августин, — quantum doloribus se inserverunt. [165]Мы ощущаем гораздо сильнее надрез, сделанный бритвой хирурга, чем десятокранений шпагою, полученных нами в пылу сражения. Боли при родовых схватках иврачами и самим богом считаются необыкновенно мучительными, и мы обставляемэто событие всевозможными церемониями, а, между тем, существуют народы,которые не ставят их ни во что. Я уже не говорю о спартанских женщинах;напомню лишь о швейцарках, женах наших наемников-пехотинцев. Чем отличаетсяих образ жизни после родов? Разве только тем, что, шагая вслед за мужьями,сегодня иная из них несет ребенка у себя на шее, тогда как вчера еще носилаего в своем чреве. А что сказать об этих страшных цыганках, которые снуютмежду нами? Они отправляются к ближайшей воде, чтобы обмыть новорожденного иискупаться самим. Оставим в стороне также веселых девиц, скрывающих, какправило, и свою беременность и появление на свет божий младенца. Вспомнимлишь о почтенной супруге Сабина, римской матроне, которая, не желаябеспокоить других, вынесла муки рождения двух близнецов совсем одна, безчьей-либо помощи и без единого крика и стона. Простой мальчишка-спартанец,украв лисицу и спрятав ее у себя под плащом, допустил, чтобы она прогрызлаему живот, лишь бы не выдать себя (ведь они, как известно, гораздо большебоялись проявить неловкость при краже, чем мы — наказания за нее). Другой,кадя благовониями во время заклания жертвы и выронив из кадильницы уголек,упавший ему за рукав, допустил, чтобы он прожег ему тело до самой кости,опасаясь нарушить происходившее таинство. В той же Спарте можно было увидетьмножество мальчиков семилетнего возраста, которые, подвергаясь, согласнопринятому в этой стране обычаю, испытанию доблести, не менялись даже в лице,когда их засекали до смерти. Цицерон видел разделившихся на группы детей,которые дрались, пуская в ход кулаки, ноги и даже зубы, пока не падали безсознания, так и не признав себя побежденными. Nunquam naturam mos vinceret:est enim ea semper invicta; sed nos umbris, deliciis, otio, languore,desidia animum infecimus; opinionibus maloque more delinitum mollivimus. [166]Кому не известнаистория Муция Сцеволы, который, пробравшись в неприятельский лагерь, чтобыубить вражеского военачальника, и потерпев неудачу, решил все же добитьсясвоего и освободить родину, прибегнув к весьма необыкновенному средству? Сэтой целью он не только признался Порсенне — тому царю, которого собиралсяубить, — в своем первоначальном намерении, но еще добавил, что в римскомлагере есть немало его единомышленников, людей такой же закалки, как он,поклявшихся совершить то же самое. И, чтобы показать, какова же эта закалка,он, попросив принести жаровню, положил на нее свою руку и смотрел спокойно,как она пеклась и поджаривалась, до тех пор, пока царь, придя в ужас, неповелел сам унести жаровню. Ну а тот, который не пожелал прервать чтениекниги, пока его резали? [167]А тот, который не переставал шутить и смеятьсянад пытками, которым его подвергали, вследствие чего распалившаясяжестокость его палачей и все изощренные муки, какие только они в состояниибыли для него придумать, лишь служили к его торжеству [168]? Это был, правда,философ. Ну так что ж? В таком случае, вот вам гладиатор Цезаря, которыйлишь смеялся, когда бередили или растравляли его раны. Quis mediocrisqladiator inqemuit? Quis vultum mutavit unquam? Quis non modo stetit verumetiam decubuit turpiter? Quis sum decubuisset, ferrum recipere iussuscoellum contraxit? [169]Добавим сюда женщин. Кто не слышал в Париже об одной особе, котораявелела содрать со своего лица кожу единственно лишь для того, чтобы, когдана ее месте вырастет новая, цвет ее был более свежим? Встречаются и такие,которые вырывают себе вполне здоровые и крепкие зубы, чтобы их голос сталнежнее и мягче или чтобы остальные зубы росли более правильно и красиво.Сколько могли бы мы привести еще других примеров презрения к боли! На чтотолько не решаются женщины? Существует ли что-нибудь, чего бы они побоялись,если есть хоть крошечная надежда, что это пойдет на пользу их красоте?

Vellere queis cura est albos a stirpe capillos,

Et faciem dempta pelle referre novam. [170]

Я видел таких, что глотают песок или золу, всячески стараясь испортитьсебе желудок, чтобы лицо у них сделалось бледным. А каких только мук невыносят они, чтобы добиться стройного стана, затягиваясь и шнуруясь, терзаясебе бока жесткими, въедающимися в тело лубками, отчего иной раз дажеумирают!

У многих народов и в наше время существует обычай умышленно наноситьсебе раны, чтобы внушить больше доверия к тому, что они о себе рассказывают,и наш король [171]приводил немало замечательных случаев подобного рода,которые ему довелось наблюдать в Польше среди окружавших его людей. Неговоря уже о том, что иные и у нас во Франции, как мне известно, проделываютнад собой то же самое из подражания; я видел незадолго до знаменитых штатовв Блуа одну девицу, которая, стремясь подтвердить пламенность своихобещаний, а заодно и свое постоянство, нанесла себе вынутой из прическишпилькою четыре или пять сильных уколов в руку, прорвавших у нее кожу ивызвавших сильное кровотечение. Турки в честь своих дам делают у себябольшие надрезы на коже, и, чтобы след от них остался навсегда, прижигаютрану огнем, причем держат его на ней непостижимо долгое время, останавливаятаким способом кровь и, вместе с тем, образуя себе рубцы. Люди, которымдовелось это видеть своими глазами, писали мне об этом, клянясь, что этоправда. Впрочем, можно всегда найти среди них такого, который за десятьасперов [172]сам себе нанесет глубокую рану на руке или ляжке [173].

Мне чрезвычайно приятно, что там, где нам особенно бывают необходимысвидетели, они тут как тут, ибо христианский мир поставляет их в изобилии.После примера, явленного нам нашим всеблагим пастырем, нашлось великоемножество людей, которые из благочестия возжелали нести крест свой. Мыузнаем от заслуживающего доверия свидетеля [174], что король Людовик Святойносил власяницу до тех пор, пока его не освободил от нее, уже в старости,его духовник, а также, что всякую пятницу он побуждал его бить себя поплечам, употребляя для этого пять железных цепочек, которые постоянно возилс собою в особом ларце. Гильом, наш последний герцог Гиеньский [175], отецтой самой Альеноры, от которой это герцогство перешло к французскому, азатем к английскому королевским домам, последние десять или двенадцать летсвоей жизни постоянно носил под монашеской одеждой, покаяния ради, панцырь;Фульк [176], граф Анжуйский, отправился даже в Иерусалим с веревкой на шеедля того, чтобы там, по его приказанию, двое слуг бичевали его перед гробомгосподним. А разве не видим мы каждый год, как толпы мужчин и женщин бичуютсебя в страстную пятницу, терзая тело до самых костей? Я видел это не раз и,признаюсь, без особого удовольствия. Говорят, среди них (они надевают в этихслучаях маски) бывают такие, которые берутся за деньги укреплять такимспособом набожность в других, вызывая в них величайшее презрение к боли, ибопобуждения благочестия еще сильнее побуждений корыстолюбия.

Квинт Максим похоронил своего сына, бывшего консула, Марк Катон —своего, избранного на должность претора, а Луций Павел — двух сыновей,умерших один за другим, — и все они внешне сохраняли спокойствие и невыказывали никакой скорби. Как-то раз, в дни моей молодости, я сказал в видешутки про одного человека, что он увильнул от кары небесной. Дело в том, чтоон в один день потерял погибших насильственной смертью троих взрослыхсыновей, что легко можно было истолковать, как удар карающего бича; и чтоже, он был недалек от того, чтобы принять это как особую милость! Я сампотерял двух-трех детей, правда в младенческом возрасте, если и не безнекоторого сожаления, то, во всяком случае, без ропота. А между тем, нетничего, что могло бы больше потрясти человека, чем это несчастье. Мнеизвестны и другие невзгоды, которые обычно считаются людьми достаточнымповодом к огорчению, но они едва ли могли бы задеть меня за живое, если бымне пришлось столкнуться с ними; и действительно, когда они все же постиглименя, я отнесся к ним с полным пренебрежением, хотя тут были вещи, относимыевсеми к самым ужасным, так что я не посмел бы хвалиться этим перед людьмибез краски стыда на лице. Ех quo intelligitur non in natura, sed in opinioneesse aegritudinem. [177]

Наше представление о вещах — дерзновенная и безмерная сила. Ктостремился с такою жадностью к безопасности и покою, как Александр Великий иЦезарь к опасностям и лишениям? Терес, отец Ситалка, имел обыкновениеговорить, что, когда он не на войне, он не видит между собой и своим конюхомникакого различия [178].

Когда Катон в бытность свою консулом, желая обеспечить себебезопасность в нескольких городах Испании, запретил их обитателям носитьоружие, многие из них наложили на себя руки; Ferox gens nullam vitam ratisine armis esse. [179]А сколько мы знаем таких, кто бежал от утех спокойногосуществования у себя дома, в кругу родных и друзей, навстречу ужасамбезлюдных пустынь, кто сам себя обрек нищете, жалкому прозябанию и презрениюсвета и настолько был удовлетворен этим образом жизни, что полюбил его всейдушой! Кардинал Борромео [180], скончавшийся недавно в Милане, в этомсредоточии роскоши и наслаждений, к которым его могла бы приохотить изнатность происхождения, и богатство, и самый воздух Италии, и, наконец,молодость, жил в такой строгости, что одна и та же одежда служила ему изимою и летом, и ему было незнакомо другое ложе, кроме охапки соломы; и еслиу него оставались свободные от его обязанностей часы, он их проводил внепрерывных занятиях, стоя на коленях и имея возле своей книги немного водыи хлеба, составлявших всю его пишу, которую он и съедал, не отрываясь отчтения. Я знаю рогоносцев, извлекавших выгоду из своей беды и добивавшихсяблагодаря ей продвижению, а между тем одно это слово приводит большинстволюдей в содрогание. Если зрение и не самое необходимое из наших чувств, оновсе же среди них то, которое доставляет нам наибольшее наслаждение; а изорганов нашего тела, одновременно доставляющих наибольшее наслаждение инаиболее полезных для человеческого рода, следует назвать, думается мне, те,которые служат деторождению. А между тем, сколько людей возненавидели ихлютой ненавистью только из-за того, что они дарят нам наслаждение, иотвергли именно потому, что они особенно важны и ценны. Так же рассуждал итот, кто сам лишил себя зрения [181].

Большинство людей, и притом самые здоровые среди них, считают, чтоиметь много детей — великое счастье; что до меня и еще некоторых, мы считаемстоль же великим счастьем не иметь их совсем. Когда спросили Фалеса [182],почему он не женится, от ответил, что не имеет охоты плодить потомство.

Что ценность вещей зависит от мнения, которое мы имеем о них, виднохотя бы уже из того, что между ними существует много таких, которые мырассматриваем не только затем, чтобы оценивать их, но и с тем, чтобы оценитьих для себя.

Мы не принимаем в расчет ни их качества, ни степени их полезности; длянас важно лишь то, чего нам стоило добыть их, словно это есть самое основноев их сущности: и ценностью их мы называем не то, что они в состоянии намдоставить, но то, какой ценой мы себе их достали. Из этого я делаюзаключение, что мы расчетливые хозяева и не позволяем себе лишних издержек.Если вещь добыта нами с трудом, она стоит в наших глазах столько, сколькостоит затраченный нами труд. Мнение, составленное нами о вещи, никогда недопустит, чтобы она имела несоразмерную цену. Алмазу придает достоинствоспрос, добродетели — трудность блюсти ее, благочестию — претерпеваемыелишения, лекарству — горечь.

Некто, желая сделаться бедняком, выбросил все свои деньги в то самоеморе, в котором везде и всюду копошится столько других людей, чтобы уловитьв свои сети богатство [183]. Эпикур [184]говорит, что богатство не облегчаетнаших забот, но подменяет одни заботы другими. И действительно, не нужда, носкорей изобилие порождает в нас жадность. Я хочу поделиться на этот счетсвоим опытом.

С тех пор как я вышел из детского возраста, я испытал три рода условийсуществования. Первое время, лет до двадцати, я прожил, не имея никаких иныхсредств, кроме случайных, без определенного положения и дохода, завися отчужой воли и помощи. Я тратил деньги беззаботно и весело, тем более чтоколичество их определяла прихоть судьбы. И все же никогда я не чувствовалсебя лучше. Ни разу не случилось, чтобы кошельки моих друзей оказались дляменя туго завязанными. Главнейшей моей заботой я считал в те времена заботуо том, чтобы не пропустить срока, который я сам назначил, чтобырасплатиться. Этот срок, впрочем, они продлевали, может быть, тысячу раз,видя усилия, которые я прилагал, чтобы вовремя рассчитаться с ними; выходит,что я платил им со щепетильною и, вместе с тем, несколько плутоватоючестностью. Погашая какой-нибудь долг, я испытываю всякий раз настоящеенаслаждение: с моих плеч сваливается тяжелый груз, и я избавляюсь отсознания своей зависимости. К тому же, мне доставляет некоторое удовольствиемысль, что я делаю нечто справедливое и удовлетворяю другого. Сюда, конечно,не относятся платежи, сопряженные с расчетами и необходимостью торговаться,так как если нет никого, на кого можно было бы свалить эту обузу, я, к стыдусвоему, не вполне добросовестным образом оттягиваю их елико возможно; ясмертельно боюсь всяких препирательств, к которым ни склад моего характера,ни мой язык никоим образом не приспособлены. Для меня нет ничего болеененавистного, чем торговаться: это сплошное надувательство и бесстыдство;после целого часа споров и жульничества обе стороны нарушают раньше данноеими слово ради каких-нибудь пяти су. Вот почему условия, на которых язанимал, бывали обычно невыгодными; не решаясь попросить денег при личномсвидании, я обычно прибегал в таких случаях к письменным сношениям, а бумага — не очень хороший ходатай и часто соблазняет руку на отказ. Я гораздоохотнее и с более легким сердцем доверял в ту пору ведение моих делсчастливой звезде, чем доварю их теперь своей предусмотрительности издравому смыслу.

Большинство хороших хозяев считает чем-то ужасным жить в такойнеопределенности; но, во-первых, они упускают из виду, что большинство людейживет именно таким образом. Сколько весьма почтенных людей жертвовало своейуверенностью в завтрашнем дне и продолжает каждодневно делать то же самое внадежде на королевское благоволение и на милости фортуны. Цезарь, чтобысделаться Цезарем, издержал, помимо своего имущества, еще миллион золотом,взятый им в долг. А сколько купцов начинают свои торговые операции с продажикакой-нибудь фермы, которую они посылают, так сказать, в Индию

Tot per impotentia freta. [185]

Мы видим, что, несмотря на оскудение благочестия, многие тысячимонастырей не знают нужды, хотя дневное пропитание живущих в них монаховзависит исключительно от милостей неба. Во-вторых, эти хорошие хозяевазабывают также о том, что обеспеченность, на которую они хотят опереться,столь же неустойчива и столь же подвержена разного рода случайностям, как исам случай. Имея две тысячи экю годового дохода, я вижу себя столь близким книщете, как если бы она уже стучалась ко мне в дверь. Ибо судьбе ничего нестоит пробить сотню брешей в нашем богатстве, открыв тем самым путь нищете,и нередко случается, что она не допускает ничего среднего между величайшимблагоденствием и полным крушением:

Fortuna vitrea est; tum, quum splendet frangitur. [186]

И поскольку она сметает все наши шанцы и бастионы, я считаю, что нуждастоль же часто по разным причинам бывает гостьей как тех, кто обладаетзначительным состоянием, так и тех, кто не имеет его; и подчас она менеетягостна, когда встречается сама по себе, чем когда мы видим ее бок о бок сбогатством. Последнее создается не столько большими доходами, сколькоправильным ведением дел: faber est suae quisque fortunae. [187]Озабоченный, вечно нуждающийся и занятый по горлоделами богач кажется мне еще более жалким, чем тот, кто попросту беден: indivitiis inopes, quod genus egestatis gravissimum est. [188]

Нужда и отсутствие денежных средств побуждали самых могущественных ибогатых властителей к крайностям всякого рода. Ибо что может быть большеюкрайностью, чем превращаться в тиранов и бесчестных насильников,присваивающих достояние своих подданных?

Второй период моей жизни — это то время, когда у меня завелись своиденьги. Получив возможность распоряжаться ими по своему усмотрению, я вкороткий срок отложил довольно значительные, сравнительно с моим состоянием,сбережения, считая, что по-настоящему мы имеем лишь то, чем располагаемсверх наших обычных издержек и что нельзя полагаться на те доходы, которыемы только надеемся получить, какими бы верными они нам не казались. «Авдруг, — говорил я себе, — меня постигнет та или другая случайность?»Находясь во власти этих пустых и нелепых мыслей, я думал, что поступаюблагоразумно, откладывая излишки, которые должны были выручить меня в случаезатруднений. И тому, кто указывал мне на то, что таким затруднениям нетчисла, я отвечал, не задумываясь, что если это и не избавит меня от всехтрудностей, то предохранит, по крайней мере, от некоторых и притом весьмамногих. Дело не обходилось без мучительных волнений. Я из всего делал тайну.Я, который позволяю себе рассказывать так откровенно о себе самом, говорил освоих средствах, многое утаивая, неискренне, следуя примеру тех, кто,обладая богатством, прибедняется, а будучи бедным, изображает себя богачом,но никогда не признается по совести, чем он располагает в действительности.Смешная и постыдная осторожность! Отправлялся ли я в путешествие, мнепостоянно казалось, что у меня недостаточно при себе денег. Но чем большеденег я брал с собой, тем больше возрастали мои опасения: то я сомневался,насколько безопасны дороги, то — можно ли доверять честности тех, кому япоручил мои вещи, за которые, подобно многим другим, я никогда не бывалспокоен, если только они не были у меня перед глазами. Если же шкатулку сденьгами я держал при себе, — сколько подозрений, сколько тревожных мыслейи, что самое худшее, — таких, которыми ни с кем не поделишься! Я был всегданастороже. В общем, уберечь свои деньги стоит больших трудов, чем добыть их.Если, бывало, я и не испытывал всего того, о чем здесь рассказываю, то какихтрудов мне стоило удержаться от этого! О своем удобстве я заботился мало илисовсем не заботился. От того, что я получил возможность тратить деньгисвободнее, я не стал расставаться с ними с более легкой душой. Ибо, какговорил Бион [189], волосатый злится не меньше плешивого, когда его дерут заволосы. Как только вы приучили себя к мысли, что обладаете той или инойсуммой, и твердо это запомнили, — вы уже больше не властны над ней, и вамстрашно хоть сколько-нибудь из нее израсходовать. Вам все будет казаться,что перед вами строение, которое разрушится до основания, стоит вам лишьприкоснуться к нему. Вы решитесь начать расходовать эти деньги только вслучае, если вас схватит за горло нужда. И в былое время я с большеюлегкостью закладывал свои пожитки или продавал верховую лошадь, чем теперьпозволял себе прикоснуться к заветному кошельку, который я хранил в потайномместе. И хуже всего то, что нелегко положить себе в этом предел (ведь всегдабывает трудно установить границу того, что считаешь благом) и остановитьсяна должной черте в своем скопидомстве. Накопленное богатство невольностараешься все время увеличить и приумножить, не беря из него чего-либо, априбавляя, вплоть до того, что позорно отказываешься от пользования в своеудовольствие своим же добром, которое хранишь под спудом, без всякогоупотребления.

Если так распоряжаться своим богатством, то самыми богатыми людьмипридется назвать тех, кому поручено охранять ворота и стены какого-нибудьбогатого города. Всякий денежный человек, на мой взгляд, — скопидом.

Платон в следующем порядке перечисляет физические и житейские благачеловека: здоровье, красота, сила, богатство. И богатство, говорит он, вовсене слепо; напротив, оно весьма прозорливо, когда его освещает благоразумие [190].

Здесь уместно вспомнить о Дионисии Младшем, который весьма остроумноподшутил над одним скрягою. Ему сообщили, что один из его сиракузцев закопалв землю сокровища. Дионисий велел ему доставить их к нему во дворец, что тоти сделал, утаив, однако, некоторую их часть; а затем, забрав с собойприпрятанную им долю, этот человек переселился в другое место, где, потеряввкус к накоплению денег, начал жить на более широкую ногу. Услышав об этом,Дионисий приказал возвратить ему отнятую у него часть сокровищ, сказав, что,поскольку человек этот научился, наконец, пользоваться ими как подобает, онохотно возвращает ему отобранное [191].

И я в течение нескольких лет был таким же. Не знаю, какой добрый генийвышиб, на мое счастье, весь этот вздор из моей головы, подобно тому как этослучилось и с сиракузцем. Забыть начисто о скопидомстве помогло мнеудовольствие, испытанное во время одного путешествия, сопряженного сбольшими издержками. С той поры я перешел уже к третьему по счету образужизни — так, по крайней мере, мне представляется, — несомненно болееприятному и упорядоченному. Мои расходы я соразмеряю с доходами; если пороюпервые превышают вторые, а порою бывает наоборот, то все же большогорасхождения между ними я не допускаю. Я живу себе потихоньку и доволен тем,что моего дохода вполне хватает на мои повседневные нужды; что же до нужднепредвиденных, то тут человеку не хватит и богатств всего мира. Глупостьюбыло бы ждать, чтобы фортуна сама вооружила нас навсегда для защиты от еепосягательств. Бороться с нею мы должны своим собственным оружием. Случайноеоружие всегда может изменить в решительную минуту. Если я иной раз иоткладываю деньги, то лишь в предвидении какого-нибудь крупного расхода вближайшем времени, не для того чтобы купить себе землю (с которою мне нечегоделать), а чтобы купить удовольствие. Non esse cupidum pecunia est, non esseemacem vectigal est. [192]

Я не испытываю ни опасений, что мне не хватит моего состояния, нижелания, чтобы оно у меня увеличилось: Divitiarum fructus est in copia,copiam declarat satietas. [193]Я считаю великим для себя счастьем, что эта переменаслучилась со мною в наиболее склонном к скупости возрасте и что я избавилсяот недуга, столь обычного у стариков и притом самого смешного из всехчеловеческих сумасбродств.

Фераулес, унаследовав два состояния и обнаружив, что с возрастаниембогатства желание есть, пить, спать или любить жену не возрастает, ноостается таким же, как прежде, и чувствуя, с другой стороны, какоеневыносимое бремя возлагает на него стремление соблюдать бережливость, —совсем как это было со мной, — решил облагодетельствовать одного юношу,своего верного друга, который жаждал разбогатеть, и с этою целью подарил емуне только все то, что уже имел, — а состояние его было огромным, — но и то,что продолжал получать от щедрот своего повелителя Кира, равно как и своюдолю военной добычи, при условии, что этот молодой человек возьмет на себяобязательство достойным образом содержать и кормить его, как гостя и друга.Так они и жили с этой поры в полном согласии, причем оба были в равной мередовольны переменой в своих обстоятельствах. Вот пример, которому япоследовал бы с величайшей охотою [194].

Я весьма одобряю также поведение одного пожилого прелата, которыйполностью освободил себя от забот о своем кошельке, о своих доходах итратах, поручая их то одному из своих доверенных слуг, то другому, и провелдолгие годы в таком неведении относительно состояния своих дел, словно онбыл во всем этом лицом посторонним. Доверие к добропорядочности другогоявляется достаточно веским свидетельством собственной, и ему обычнопокровительствует бог. Что касается упомянутого мною прелата, то нигде я невидел такого порядка, как у него в доме, как нигде больше не видел, чтобыхозяйство поддерживалось с таким достоинством и такой твердой рукой.Счастлив тот, кто сумел с такой точностью соразмерять свои нужды, что егосредства оказываются достаточными для удовлетворения их, без каких-либохлопот и стараний с его стороны. Счастлив тот, кого забота об управленииимуществом или о его приумножении не отрывает от других занятий, болеесоответствующих складу его характера, более спокойных и приятных ему.

Итак, и довольство и бедность зависят от представления, которое мыимеем о них; сходным образом и богатство, равно как и слава или здоровье,прекрасны и привлекательны лишь настолько, насколько таковыми находят их те,кто пользуется ими. Каждому живется хорошо или плохо в зависимости от того,что он сам по этому поводу думает. Доволен не тот кого другие мнятдовольным, а тот, кто сам мнит себя таковым. И вообще, истинным исущественным тут можно считать лишь собственное мнение данного человека.

Судьба не приносит нам ни зла, ни добра, она поставляет лишь сыруюматерию того и другого и способное оплодотворить эту материю семя. Нашадуша, более могущественная в этом отношении, чем судьба, использует иприменяет их по своему усмотрению, являясь, таким образом, единственнойпричиной и распорядительницей своего счастливого или бедственного состояния.Внешние обстоятельства принимают тот или иной характер в зависимости отнаших внутренних свойств, подобно тому, как наша одежда согревает нас несвоей теплотою, но нашей собственной, которую, благодаря своим свойствам,она может задерживать и накапливать. Тот, кто укутал бы одеждою какой-нибудьхолодный предмет, точно таким же образом поддержал бы в нем холод: такименно и поступают со снегом и льдом, чтобы предохранить их от таяния.

Как учение — мука для лентяя, а воздержание от вина — пытка дляпьяницы, так умеренность является наказанием для привыкшего к роскоши, ателесные упражнения — тяготою для человека изнеженного и праздного, и томуподобное. Вещи сами по себе не являются ни трудными, ни мучительными, итолько наше малодушие или слабость делают их такими. Чтобы правильно судитьо вещах возвышенных и великих, надо иметь такую же душу; в противном случаемы припишем им наши собственные изъяны. Весло, погруженное в воду, кажетсянад надломленным. Таким образом, важно не только то, что мы видим, но и какмы его видим.

А раз так, то почему среди стольких рассуждений, которые стольразличными способами убеждают людей относиться с презрением к смерти итерпеливо переносить боль, нам не найти какого-нибудь годного также для нас?И почему из такого множества доводов, убедивших в этом других, каждому изнас не избрать для себя такого, который был бы ему больше по нраву? И еслиему не по силам лекарство, действующее быстро и бурно и исторгающее болезньс корнем, то пусть он примет хотя бы мягчительного, которое принесло бы емуоблегчение. Opinio est quaedam effeminata ас levis, nec in dolore magis,quam eadem in voluptate: qua, quum liquescimus fluimusque mollitia, apisaculeum sine clamore ferre non possumus. Totum in eo est, ut tibi imperes. [195]

Впрочем, и тот, кто станет чрезмерно подчеркивать остроту нашихстраданий и человеческое бессилие, не отделяется от философии. В ответ емуона выдвинет следующее бесспорное положение: «Если жить в нужде плохо, тонет никакой нужды жить в нужде».

Всякий, кто долго мучается, виноват в этом сам.

Кому не достает мужества как для того, чтобы вытерпеть смерть, так идля того, чтобы вытерпеть жизнь, кто не хочет ни бежать, ни сражаться, чемпоможешь такому?

Наши рекомендации