Изоляция слов. Флексия и агглютинация
26. Прежде чем перейти к разносторонним отношениям, в которые вступает слово в связной речи, я должен упомянуть об одной особенности языков, которая одновременно затрагивает и эти отношения, и часть самого словообразования. Выше (с. 110, 117) я уже отмечал сходство случаев, когда слово образуется от корня при помощи присоединения к нему общего понятия, применимого к целому классу слов, и когда слово получает аналогичное обозначение, но применительно к своему положению в речи. Способствует или препятствует этому та характеристика языков, которую обычно обозначают одним из трех терминов: изоляция слов, флексия и агглютинация? Это та ось, вокруг которой обращается весь языковой организм, и потому мы должны рассмотреть ее таким образом, чтобы последовательно изучить, какие внутренние духовные потребности вызывают ее к жизни, как она воплощается в звуковой форме и насколько эти потребности удовлетворяются подобным звуковым воплощением; при этом мы постоянно должны придерживаться проведенной выше классификации видов деятельности, совокупно проявляющихся в языке.
Во всех разбираемых здесь случаях внутреннее обозначение слов содержит атрибуты двоякого характера, и необходимо тщательно их различать. А именно — к самому акту обозначения понятия добавляется еще особая работа духа, переводящая понятие в определенную категорию мышления или речи, и полный смысл слова определяется одновременно понятийным выражением и упомянутым модифицирующим обозначением. Но оба эти элемента лежат в совершенно различных сферах. Обозначение понятия относится к области все более объективной практики языкового сознания. Перевод понятия в определенную категорию мышления есть новый акт языкового самосознания, посредством которого единичный случай, индивидуальное слово, соотносится со всей совокупностью возможных случаев в языке или речи. Только посредством этой операции, осуществляемой в самых чистых и глубоких сферах и тесно связанной с самой сущностью языка, в последнем реализуется с надлежащей степенью синтеза и упорядочения связь его самостоятельной деятельности, обусловленной мышлением, и деятельности, обусловленной исключительно восприимчивостью и более связанной с внешними впечатлениями.-
Разные языки, естественно, в различной степени осуществляют такую категоризацию понятий, поскольку ни один язык в своем внутреннем строе не может пройти мимо нее. Но и в тех языках, которые находят способы его внешнего выражения, неодинаковыми оказываются глубина и активность действительного восхождения к первоначальным категориям мышления и придания последним значимости в их взаимосвязи. Ибо эти категории в свою очередь сами по себе образуют взаимозависимое целое, систематическая завершенность которого в большей или меньшей мере пронизывает все языки. Но склонность к классификации понятий, к определению индивидуальных понятий через родовое, их объединяющее, может возникать также из потребности различения и обозначения при соединении родового понятия с индивидуальным. Поэтому склонность к классификации понятий сама по себе и в соответствии с указанным ее происхождением либо еще более непосредственной ее обусловленностью стремлением духа к прозрачному логическому упорядочению допускает различные градации. Есть языки, регулярно добавляющие родовое понятие к названиям живых существ, а среди них есть такие, в которых обозначение этого родового понятия превратилось в настоящий суффикс, выделяемый лишь в результате анализа. Такие случаи, правда, все еще согласуются со сказанным выше, поскольку в них также можно усмотреть сочетание двух принципов: объективного принципа обозначения и субъективного принципа логического подразделения. Но, с другой стороны, в них обнаруживается резкое отличие, поскольку обозначению здесь подвергаются уже не формы мышления и речи, но лишь различные классы реальных объектов. Образованные таким путем слова вполне сходны с теми, в которых два элемента составляют одно сложное понятие. Напротив, то, что во внутренней форме соответствует понятию флексии, отличается как раз тем, что объединение двух принципов, из которых мы исходим при определении этого понятия, создается не посредством сочетания двух элементов, но лишь посредством одного элемента, переведенного в определенную категорию. Характерным признаком здесь является как раз тот факт, что при раздельном рассмотрении этих двух принципов обнаруживается, что они обладают различной природой и относятся к различным сферам. Только таким образом языкам с чистой организацией удается добиться глубокой и тесной связи между самостоятельностью и восприимчивостью, а эта связь В свою очередь позволяет образовывать бесконечное множество мыслительных связей, каждая из которых несет на себе печать благородной формы, ясно и полно удовлетворяющей языковым Требованиям. Все это, на самом деле, никак не исключает того, что в образованных подобным способом словах могут отражаться также и различия, источником которых является просто опыт. Но в языках, строение которых в рассматриваемом отношении основывается на правильном духовном принципе, таким различиям придается более общий характер, и вообще вся языковая практика в целом возводит их на более высокую ступень. Так, например, понятие различия по роду не могло бы возникнуть без реального Наблюдения, поскольку оно как бы само по себе отображает через общие понятия самостоятельности и восприимчивости первоначальные различия естественных явлений. Но на истинную высоту это понятие поднимается лишь в языках, которые целиком и полностью вбирают его в себя и обозначают его совершенно таким же образом, как слова, основывающиеся на чисто логических понятийных различиях. В этом случае происходит не объединение двух Понятий, но переведение всего лишь одного понятия посредством внутреннего духовного устремления в класс, общее значение которого объемлет многие естественные сущности, но могло бы быть представлено и вне зависимости от конкретного наблюдения как мера различия взаимодействующих сил.
То, что живо чувствуется духом, в периоды языкотворчества, переживаемые нациями, каждый раз воплощается в соответствующих звуках. И поэтому когда возникло внутреннее ощущение необходимости придать слову, в соответствии с изменчивыми потребностями речи и без ущерба для его постоянного значения и его простоты, двоякое выражение, то, исходя из внутренних побуждений, в языках возникла флексия. Однако мы можем подходить к изучению этого вопроса лишь с обратной стороны, двигаясь к внутреннему сознанию от звуков и их анализа. Так, мы можем обнаружить, где развито это свойство, действительно имеющее двойственную природу, сочетающее обозначение понятия с указанием на категорию, в которую это понятие переводится. Ибо таким образом, вероятно, лучше всего удается различить две тенденции: обозначить понятие и одновременно дать указание на то, как конкретно оно должно мыслиться. При этом двойственный характер этой интенции должен вытекать из самой трактовки звуков.
Слово может оформляться только двумя способами: путем внутренней модификации или путем внешних наращений. Ни то, ни другое невозможно, если язык жестко ограничивает все слова их корневой формой, не допуская возможности внешней аффиксации и не оставляя места для внутренних видоизменений. Если, напротив, внутренняя модификация возможна и даже поощряется самим строением слова, то различение указания и обозначения, если сохранить эти термины, становится легким и безошибочным. Ибо заключенное в этой практике намерение к сохранению словесного тождества, но в то же время и к тому, чтобы придать слову различные формы, лучше всего реализуется путем внутреннего видоизменения. Совершенно иначе обстоит дело с внешними наращениями. Здесь происходит сложение в широком смысле этого слова, но при этом требуется, чтобы простота слова не пострадала, чтобы не произошло объединения двух понятий в третье и чтобы лишь одно понятие вступило в определенное мыслительное отношение. Поэтому здесь необходима, на первый взгляд, несколько искусственная процедура, которая, однако, сама по себе проявляется в звуках и результате действия духовно обусловленной интенции. Часть слова, содержащая указание, должна своим звуковым обликом противостоять перевесу со стороны обозначающей части и оказаться на другом уровне по сравнению с последней; первоначальный обозначающий смысл наращения, если таковой у него имелся, должен быть устранен в результате интенции к использованию его лишь в качестве указания, и само наращение, будучи соединенным со словом, должно трактоваться только как его необходимая и зависимая часть, а не как потенциально самостоятельное слово. Если это происходит, то возникает, помимо внутренней модификаций и сложения, третий способ оформления слов — посредством так наз. пристраивания (Anbildung), и мы приходим к настоящему понятию суффикса. Непрерывное воздействие духа на звук само по себе превращает сложение в пристраивание. Принципы сложения и пристраивания противоположны друг другу. Сложение стремится к сохранению нескольких корневых слогов в их значимой звуковой форме, а пристраивание — к уничтожению их значения как такового. Путем сочетания этих противоположных принципов, то есть сохранения и разрушения звуковой распознаваемости, язык достигает здесь своей двоякой цели. Сложение становится нераспознаваемым только тогда, когда, как мы показали выше, язык начинает следовать другому принципу и трактовать это сложение как пристраивание. Но я упомянул здесь о сложении в основном потому, что его можно бы было ошибочно спутать с пристраиванием, так, как если бы они действительно относились к одному классу. Однако так может только казаться, а на самом деле ни в коем случае нельзя воспринимать пристраивание как нечто механическое, как сознательное объединение разобщенных элементов и стирание следов связи между ними посредством словесного единства. Слово, модифицированное посредством пристраивания, является единым точно так же, как и различные части распускающегося цветка, и то, что здесь происходит, имеет чисто органическую природу. Хотя местоимение еще вполне отчетливо ассоциируется с глагольным лицом, все же в настоящих флективных языках оно не механически соединяется с глаголом. Глагол не мыслился как состоящий из разобщенных сущностей, но представал перед духом как индивидуальная форма, и в соответствии с этим губы артикулировали звук как единое и нераздельное целое. Не поддающаяся исследованию внутренняя языковая деятельность производит суффиксы от корней, и это происходит, пока у языка хватает творческих сил. Только когда они иссякают, может начаться механическое присоединение. Чтобы не исказить истинное положение дел и не свести язык до уровня простой рассудочной практики, нужно все время помнить об изложенной здесь интерпретации языковой деятельности. Но нельзя при этом скрыть того, что именно в силу своей апелляции к необъяснимому такая интерпретация ничего не объясняет, что истина заключается только в абсолютном единстве совокупно мыслимых сущностей, а также в одновременном возникновении и символическом согласии внутреннего представления с внешним звуком, но при этом под образным выражением скрывается беспросветная темнота. Ибо, хотя звуки корня часто модифицируют суффикс, все же это происходит не всегда, и только в переносном смысле можно сказать, что суффикс рождается из лона корня. Это может означать только то, что дух мыслит корень и суффикс в нераздельной совокупности, а звук, следуя за этим единством мысли, также сливает их в единое целое. Поэтому я выбрал изложенный выше способ представления и буду придерживаться его ниже на протяжении всего настоящего сочинения. Если соблюдать необходимые предосторожности против смешения его с механистической интерпретацией, такой способ представления не может дать повода для недоразумений. А при обращении к реальному языковому материалу разделение пристраивания и словесного единства оказывается более пригодным, поскольку язык обладает техническими средствами как для того, так и для другого, а в особенности поскольку в некоторых языках пристраивание отличается от настоящего сложения не четко и абсолютно, но лишь относительно. Выражение пристраивания, свойственное лишь языкам, обладающим настоящей флексией в виде наращений, в отличие от выражения агглютинации, само по себе уже обеспечивает правильный подход к органическим языковым процессам.
Так как подлинная природа пристраивания прежде всего проявляется во взаимном слиянии суффикса с корнем, флективные языки тем самым обладают также и действенным средством образования словесного единства. Тенденция к приданию словам четко определенной внешней формы посредством крепкой внутренней связи их слогов и тенденция к разграничению пристраивания и сложения благотворно взаимодействуют друг с другом. В связи с этим я говорил здесь только о суффиксах, наращениях на конце слова, а не об аффиксах вообще. То, что в данном случае определяет словесное единство, как в звуковом, так и в смысловом отношении может исходить только из корневого слога, то есть из обозначающей части слова, и оказывать воздействие главным образом на следующие за этим слогом звуки. Слоги, наращиваемые спереди, сливаются со словом в меньшей степени, аналогично тому, как при акцентуации и в метрической системе равноценными в последовательности слогов преимущественно являются начальные слоги, и требования метра прежде всего касаются собственно определяющего этот метр тактового слога. Это замечание кажется мне особенно важным для оценки тех языков, которые присоединяют наращиваемые слоги, как правило, к началу слов. Они в большей степени оперируют сложением, чем пристраиванием, и ощущение истинной флексии остается для них чуждым. В санскрите, столь совершенно передающем все нюансы соединения тонко организованного языкового сознания со звуком, при присоединении суффиксальных окончаний и префиксальных приставок действуют различные эвфонические правила. Те и другие трактуются здесь как элементы сложных слов.
Суффикс указывает на то отношение, в котором данное слово находится с другими; следовательно, в этом смысле он никоим образом не лишен значения. То же самое верно для внутренней модификации слов, а следовательно, для флексии вообще. Но между внутренней модификацией и суффиксом имеется важное различие, которое состоит в том, что первая никогда не. могла иметь никакого другого значения, а наращиваемый слог, напротив, по большей части должен был иметь его. Поэтому внутренняя модификация всегда символична, даже если мы не всегда можем проникнуться ощущением этой символики. В способе модификации, 0 переходе от более светлого к более темному, от более краткого К более протяженному звуку, заключена аналогия с тем, что должно быть в этих случаях выражено. В случае с суффиксом такое тоже возможно. Он также может быть исконно и исключительно символичным, и в таком случае это свойство имеет просто звуковое выражение. Но совершенно не обязательно, чтобы это всегда было так, и если называть флективными слогами только такие наращиваемые слоги, у которых никогда не было самостоятельного значения и которые обязаны своим наличием в языках вообще только намерению, направленному на флексию, то это будет ложной недооценкой свободы и многообразия путей, по которым следует язык в своих образованиях. По моему глубочайшему убеждению, абсолютно ошибочным является представление о том, что интенция рассудка является непосредственным творческим началом в языках. Поскольку движущую силу языка нужно всегда искать в духе, то все в языке, в том числе и саму звуковую артикуляцию, можно назвать интенцией'. Но пути языковой практики многообразны, и' языковые образования возникают в результате взаимодействия внешних впечатлений и внутреннего чувства в соответствии с общим предназначением языка, сочетающим субъективность с объективностью в творении идеального, но не полностью внутреннего и не полностью внешнего мира. И то, что само по себе имеет не только символический и не только указывающий, но действительно обозначающий характер, в общем случае теряет последний, если это вызывается потребностями языка. Для примера достаточно сравнить самостоятельное местоимение с тем, которое воплощено в глагольных лицах. Языковое сознание правильно различает местоимение и лицо и мыслит последнее не как самостоятельную субстанцию, но как одно из отношений, в которые обязано вступать основное понятие спрягаемого глагола. Таким образом, языковое сознание поступает с лицом только как с частью глагола и позволяет времени исказить и затемнить его звучание, будучи на всем своем опыте убежденным в том, что искажение звуков все же не повредит ясности указания. Искажение может действительно иметь место, но присоединяемое местоимение может и не подвергаться никаким существенным изменениям; при этом как процесс, так и результат его остается все тот же. Символизм основывается здесь не на непосредственной звуковой аналогии, но исходит из более искушенной языковой интенции. Несомненно, что не только в санскрите, но и в других языках пристраиваемые слоги в основном происходят из рассмотренных выше корневых основ, соотносящихся непосредственно с говорящим, и символизм заключается в самом этом факте. Ибо соотнесенность с категориями мышления и речи, на которую указывают пристраиваемые слоги, нигде не может найти более значимого выражения, чем в звуках, исходной либо конечной точкой значения которых является непосредственно субъект. Источником происхождения пристраиваемых слогов, кроме того, может служить и аналогия звуков, что превосходно показал Бопп на материале санскритских окончаний номинатива и аккузатива. В местоимении третьего лица наблюдается явственно символическое выражение одушевленного начала светлым звуком s, а нейтрального среднего рода — темным звуком т, и та же мена букв в окончаниях отличает субъект действия, номинатив, от объекта действия, аккузатива.
Таким образом, первоначальная самостоятельная значимость еуффиксов не обязательно представляет собой препятствие для чистоты настоящей флексии. Слова, образованные при помощи подобных флексионных слогов, точно так же, как и слова с внутренней модификацией, выступают только как простые понятия, отлитые в различные формы, и потому вполне точно соответствуют задачам флексии. Однако такая значимость всегда требует большей силы внутреннего чувства флексии и более уверенного господства духа над звуком, которое помогало бы препятствовать перерождению грамматических образований в сложения. Язык, который, подобно санскриту, преимущественно пользуется такими, первоначально имевшими самостоятельное значение флексионными слогами, тем самым обнаруживает свою уверенность в мощи духа, его оживляющего.
Но и в этой сфере языка значительную роль играют фонетические возможности и основывающиеся на них звуковые навыки наций. Склонность к взаимному соединению элементов речи, скреплению, там, где это возможно, одного звука с другим, взаимному слиянию звуков и вообще к модификации соприкасающихся звуков в зависимости от их свойств облегчает задачу образования единства, стоящую перед флексией, так же как строгое разграничение звуков в некоторых языках препятствует осуществлению этой задачи. И если фонетические возможности благоприятствуют выполнению внутренних требований, то первоначальное артикуляционное чувство оживляется, и в результате происходит расслоение звуков в соответствии с их значимостью, благодаря которому даже один конкретный звук может стать носителем формального отношения. А это имеет здесь, более, чем в какой-либо другой сфере языка, решающее значение, поскольку здесь должно быть осуществлено указание на категорию духа, а не на обозначение понятия. Поэтому гибкость артикуляционных возможностей и ясность чувства флексии находятся во взаимосвязи и укрепляют друг друга.
Между отсутствием какого бы то ни было указания на категории слов, как это наблюдается в китайском языке, и настоящей флексией не может быть никакого третьего состояния, совместимого с совершенной организацией языка. Единственное, что можно себе представить в промежутке между этими двумя состояниями, это сложение, используемое в качестве флексии, то есть правильно задуманная, но не доведенная до совершенства флексия, более или менее механическое добавление, а не чисто органическое пристраивание. Такое, не всегда легко распознаваемое, промежуточное состояние в последнее время получило название агглютинации. Этот способ присоединения определительных дополнительных понятий, с одной стороны, объясняется слабостью внутреннего организующего языкового сознания или же пренебрежением к истинной направленности последнего, но, с другой стороны, указывает на стремление к тому, чтобы обеспечить фонетическим выражением понятийные категории и в то же время трактовать это фонетическое выражение не совсем так, как настоящее обозначение понятий. Поэтому, хотя подобный язык не отказывается от грамматических указаний, он не доводит их до должного уровня, но искажает самую их сущность. В силу этого он может казаться обладающим, а до некоторой степени и действительно обладать множеством грамматических форм, и все же никогда не может придать таким формам настоящего понятийного выражения. Впрочем, в некоторых случаях в таких языках бывает представлена и настоящая флексия в виде внутренней модификации слов, и время может превратить их первоначальные сложения в видимость флексий, так что становится трудно, а иногда даже невозможно правильно оценить каждый конкретный случай. Но решающим для оценки всего целого является рассмотрение всей совокупности случаев. В результате такого общего рассмотрения выясняется, какое воздействие по своей силе оказало на фонетическое строение стремление внутреннего языкового сознания к флексии. Только здесь можно провести различие, ибо агглютинативные языки отличаются от флективных не принципиально, как отвергающие всякое указание на грамматические категории посредством флексии, но лишь в той степени, в какой более или менее успешным оказывается их неясное стремление к флексии.
Когда ясность и острота языкового сознания в период формирования языка приводит к выбору правильного пути — а при таких качествах иной путь и не может быть избран, — все строение языка проникается внутренней прозрачностью и определенностью, и основные проявления его деятельности вступают в неразрывную взаимосвязь. Так, мы убедились в нерасторжимой связи чувства флексии со стремлением к словесному единству и к артикуляционным возможностям для расслоения звуков в соответствии с их значимостью. Результат не может быть таким же там, где дух, высекая, роняет лишь отдельные искры истинных стремлений, и в таком случае язы- ' ковое сознание выбирает обычно, на чем мы остановимся ниже, ка- кой-либо путь, отклоняющийся от правильного, хотя часто и свидетельствующий о столь же остром уме и тонком чувстве. При этом часто оказывается, что затронут лишь один конкретный случай. Так, в этих языках, которые мы не имеем права назвать флективными, внутренняя модификация слов, если она имеет место, по большей части такова, что она следует внутренним категориям как бы путем грубой звуковой имитации. Например, множественное число и. Претерит могут обозначаться при помощи физической задержки голоса или при помощи сильного выдыхания воздуха из гортани; то есть как раз там, где высокоразвитые языки, такие, как семитские, демонстрируют наибольшую тонкость артикуляционного чувст- ва в символической модификации гласных (пусть не прямо в названных, а в других грамматических формах), эти языки чуть ^и не покидают сферу членораздельных звуков и возвращаются на грань природного звучания. По своему опыту я знаю, что ни один язык не является полностью агглютинативным, и в отдельных случаях часто нельзя определить, какую роль играет чувство флексии для того или иного предполагаемого суффикса. Во всех языках, действительно обнаруживающих склонность к слиянию звуков или хотя бы не полностью ее отвергающих, в отдельных случаях видно стремление к флексии. Однако надежная оценка этого явления в целом возможна лишь после анализа всего строения каждого такого языка.