Наука и основные этапы её развития. специфика научного познания. Наука и техника. Научные революции и смена типов рациональности
Ф. Энгельс (1820-1895)
Естествоиспытатели воображают, что они освобождаются от философии, когда игнорируют или бранят ее. Но так как они без мышления не могут двинуться ни на шаг, для мышления же необходимы логические категории, а эти категории они некритически заимствуют либо из обыденного общего сознания так называемых образованных людей, над которым господствуют остатки давно умерших философских систем, либо из, крох прослушанных в обязательном порядке университетских курсов по философии (которые представляют собой не только отрывочные взгляды, но и мешанину из воззрений людей, принадлежащих к самым различным и по большей части к самым скверным школам), либо из некритического и несистематического чтения всякого рода философских произведений, — то в итоге они все-таки оказываются в подчинении у философии, по, к сожалению, по большей части самой скверной, и те, кто больше всех ругает философию, являются рабами как раз наихудших вульгаризированных остатков наихудших философских учений.
Какую бы позу ни принимали естествоиспытатели, над ними властвует философия. Вопрос лишь в том, желают ли они, чтобы над ними властвовала какая-нибудь скверная модная философия, или же они желают руководствоваться такой формой теоретического мышления, которая основывается на знакомстве с историей мышления и ее достижениями.
Физика, берегись метафизики! — это совершенно верно, но в другом смысле.
Довольствуясь отбросами старой метафизики, естествоиспытатели всё еще продолжают оставлять философии некоторую видимость жизни. Лишь когда естествознание и историческая наука впитают в себя диалектику, лишь тогда весь философский скарб — за исключением чистого учения о мышлении — станет излишним, исчезнет в положительной науке.
Энгельс Ф. Диалектика природы. — М.: Политиздат, 1965. — С.179.
Н.И. Кареев(1850-1931)
В науке тоже существуют свои романтизмы. Западная наука имеет свои корни в средневековой и новой – католической и протестантской – схоластике, в позднейшей политической метафизике: на лице дочери сохранились кое-какие черты ее матери и бабушки. Наша старина почти не выработала таких продуктов, а с западной наукой мы воспринимали уцелевшие в ней схоластические и метафизические переживания в виде разных идей и принципов, которые на Западе, будучи порождены жизнью, имеют корни во всем складе духовного и политического бытия, в интересах и стремлениях тамошних партий и сословий: их мы находим там не в одной науке, но и в жизни, в форме разных предрассудков, в форме громких и жалких слов, перед которыми по старой привычке продолжают преклоняться. Мы приняли многие такие принципы и идеи как научные понятия, но нам легче отделаться от этого «средостояния» между наукой и правдой: для нас это – чужое платье, которое мы продолжаем носить по недоразумению, а не собственная кожа, приросшая к живому мясу; нам легче со стороны увидеть, что многие из этих понятий лишь громкие или жалкие слова, отуманивающие мысль и заволакивающие от нее правду, возведенные в принцип интересы, вожделения и предрассудки какой-нибудь буржуазии.
Вот именно что я хочу сказать: в науке, которую мы взяли с Запада, есть немало идей, унаследованных из времен схоластики и метафизики, немало идей, пущенных в ход, чтобы дать опору притязаниям той или другой партии, того или другого сословия, — это посторонние науке наносы, и от них-то нам легче освободиться, потому что в самой нашей жизни у этих наносов нет прочных корней. Это облегчает для нас критику лженаучных идей, так как идеи эти не находят у нас поддержки во всей нашей духовной атмосфере: между тем эти-то идеи очень часто мешают научной мысли быть трезвой.
Также происхождение русской науки и положение русских ученых в обществе, мне кажется, могли бы освободить нашу мысль от многих недостатков, от которых Запад отделывается не всегда с успехом, западная наука возникла в корпорациях учащих и учащихся, бывших маленькими государствами в государстве: здесь часто культивировалась мертвая ученость на мертвом латинском языке; здесь вырабатывался свой «дух», обособление науки от жизни, столь мало симпатичное русскому образованному человеку. Кое-что до сих пор еще осталось от тех времен, есть и теперь примеры замечательного мельчания мысли. Однако и на Западе старый корпоративный дух должен был с течением времени исчезнуть, когда, с одной стороны, государство взяло науку под свою опеку, а с другой, явилось и вне корпорации образованное общество с своими умственными запросами. В России дело происходило несколько иначе: у нас насаждала науку власть, это были члены своего рода служилого сословия, не замкнувшегося у нас в особую корпорацию, и сами они сначала не отличали себя от обыкновенных чиновников. Вместе с той частью общества, к которой они принадлежали, они вошли в состав нашей современной интеллигенции. Тут были, конечно, внешние ограничения, вытекавшие из служилых отношений, но внутренне русские ученые могли быть свободны от корпоративных традиций, — которые долгое время еще имели силу в ученом сословии Запада. Я не говорю, чтобы к нам не перешла прежняя немецкая привычка обособлять занятие наукою если не от исполнения служебных обязанностей, то от служения интересам живого знания. Немецкий ученый старого типа был удален от суеты мирской, но в жизни не одна суета; и его разложение корпоративного духа бросает теперь иногда в борьбу сословий и партий, делая его науку слугою злобы дня. Общественное положение русского ученого, сознающего себя членом интеллигенции, удаляет его от мертвой учености корпоративной науки, но вместе с тем он удален и от суеты мирской: его настоящее место не в замкнутом кабинете, возникшем из монастырской кельи, и не на арене публичной жизни с ее партиями и политикой. Это, я думаю, позволяет ему стоять и не вне жизни, и не в середине ее сутолоки, а над нею, т.е. там, где самое отношение к жизни может быть объективное и спокойное.
Собственно говоря, серьезно, а главное самостоятельно мы стали заниматься наукой очень недавно и при обстоятельствах в двух отношениях особенно благоприятных: это был момент, когда на Западе стал развиваться истинно научный метод в области нравственных и общественных наук, шаг за шагом вытесняющий из них наследие схоластики и метафизики, и когда у нас стала складываться наша несословная интеллигенция, у которой должны были потерять значение многие принятые с западной наукой идеи, имеющие психологическую подкладку в тамошних сословных и партийных интересах. Русские ученые, впервые начавшие самостоятельно работать над наукой, должны были тотчас же проникнуться духом новых направлений западной научной мысли и духом родной интеллигенции, не успев выработать своих лженаучных идей и своих чисто корпоративных традиций, от которых теперь приходилось бы с трудом отделываться. Была бы только охота пользоваться своим выгодным положением, мы можем придать своей научной мысли наибольшую в этом деле трезвость и широту.
Кареев Н.И. О духе русской науки // Русская идея. М.: Республика, 1992. — С.176-178
Р. Генон (1886-1951)
Термин «физика» в его изначальном и этимологическом смысле значит дословно «наука о природе». Эта наука занимается наиболее общими законами «становления», так как «становление» и «природа» – синонимы, и именно так греки, и в частности, Аристотель, понимали эту науку. Более специализированные науки, исследующие эту же сферу реальности, являются «спецификациями» физики применительно к той или иной более узкой области. Уже здесь заметно извращение смысла слова «физика» в современном мире, так как сегодня оно означает лишь одну частную науку среди многих других, которые, в свою очередь, также являются науками о природе. В этом можно увидеть ярчайший пример дробления, вообще характерного для современной науки: «специализация», порожденная аналитическим складом ума, дошла до такой степени, когда люди, испытавшие на себе ее влияние, уже не способны более даже представить себе науку, занимающуюся всей природой как таковой. Определенные неудобства, связанные с этой специализацией, часто привлекают к себе внимание, поскольку она неизбежно в качестве следствия влечет за собой узость воззрений. Но даже те, кто подмечают это обстоятельство, тем не менее соглашаются принять его как неизбежное зло, порожденное таким накоплением детального знания, что усвоить его целиком не представляется возможным. С одной стороны, им не приходит в голову, что детальное знание само по себе не имеет никакой ценности и никак не оправдывает отказ от того синтетического знания, которое должно было бы сложиться на его основе, так как, оставаясь ограниченным сферой относительного, синтетическое знание, тем не менее, стоит значительно выше знания простых фактов и деталей. С другой стороны, от них ускользает то обстоятельство, что сама невозможность объединить множество деталей и фактов проистекает из упорного нежелания сводить их к высшему принципу и извне, тогда как для придания науке подлинной умозрительной ценности совершенно необходимо использовать прямо противоположный подход.
Если сравнить античную физику с современной, но не как с наукой, известной современным людям под этим именем, а как со всей совокупностью естественных наук (а именно это и является приблизительным эквивалентом физики античной), сразу бросится в глаза, до какой степени она подверглась дроблению на множество «специальных наук», довольно далеко отстоящих друг от друга. Однако это лишь наиболее внешняя сторона вещей, и не следует рассчитывать, что, объединив между собой все эти отдельные науки, можно получить некий действительный аналог античной физики. На самом деле в этих двух случаях различие, в сущности, состоит в глубочайшем расхождении между двумя подходами, о которых мы говорили выше. Традиционный подход обязательно возводит все науки к принципам, частными приложениями которых они и являются. Но именно от подобного возведения категорически отказывается подход современный. Для Аристотеля физика по отношению к метафизике была вторичной, а значит, зависела от метафизики и являлась примечанием к сфере природы принципов, стоявших над природой и лишь отражавшихся в ее законах. То же самое можно было бы сказать и о средневековой космологии. Современный подход, напротив, стремится утвердить независимость наук от чего бы то ни было, отрицая все, что выходит за их пределы, или по меньшей мере, объявляя это «запредельное» «непознаваемым», а значит, отказываясь на деле с ним считаться. Подобное отрицание существовало на практике задолго до того, как его попытались оформить в систематизированную теорию под именем «позитивизма» и «агностицизма», и можно сказать, что оно было отправной точкой всей современной науки. И однако лишь в 19-ом столетии люди открыто начали кичиться своим невежеством (так как называть себя «агностиком» это все равно что открыто провозглашать себя «невеждой»), и более того, отказывать другим в возможности обладания знанием, пути к которому для них самих оказались закрытыми. И это было еще одним признаком прогрессирующей интеллектуальной деградации Запада.
В своем актуальном виде наука потеряла не только всякую глубину, но и сякую стабильность. Будучи ранее соединенной с принципами, наука разделяла с ними их неизменность в той мере, в какой это позволял изучаемый ею предмет. Сегодня, будучи оторванной от принципов и занимаясь исключительно постоянно изменяющимся миром, она не может более найти в себе никакой твердой опоры, никакого стабильного основания. Если прежде она покоилась на абсолютной уверенности, то сегодня она имеет дело лишь с возможными и приблизительными, чисто гипотетическими конструкциями – продуктами обыкновенной индивидуальной возможности. Более того, если современная наука, следуя своими окольными путями, и приходит к согласию в том или ином пункте с доктринами древних традиционных учений, совершенно не верно было бы рассматривать это как знак подтверждения современной наукой этих традиционных учений, так как последние ни в чем подобном не нуждаются. И совершенно тщетными являются любые попытки примирить между собой эти различные точки зрения или установить соответствия между концепциями традиции и чисто гипотетическими теориями, имеющими все шансы быть дискредитированными в самом недалеком будущем. В рамках современной науки любое утверждение остается чисто гипотетическим, тогда как постулаты наук традиционных, проистекая в качестве безусловных следствий из истин метафизического порядка, постигаемых при помощи интеллектуальной интуиции, а значит, строго и однозначно, обладают совершенно иным, абсолютно достоверным характером.
Прежде всего следует заметить, что наделение различными значениями слов «астрология» и «астрономия» началось сравнительно недавно. Древние греки использовали оба этих термина для обозначения некоей единой области, позднее превратившейся в объект изучения двух наук – астрологии и астрономии. Здесь мы вновь сталкиваемся с возникшим в результате специализации разделением одной и той же науки на несколько частей, — в данном случае с той лишь разницей, что одна из частей, представляющая наиболее материальную сторону этой науки, получила независимое развитие, а другая, напротив, совершенно исчезла. И действительно, сегодня никто более не знает, чем на самом деле была древняя астрология, и все попытки возродить эту науку привели пока лишь к созданию явной пародии на нее. Сегодня некоторые стремятся даже превратить астрологию в сугубо современную экспериментальную науку, основанную на статистике и исчисления вероятностей, то есть использующую методы, абсолютно не свойственные и глубоко чуждые духу Античности и Средневековья. Другие готовы ограничиться лишь возрождением «гадательного искусства», которое действительно существовало ранее, но являлось при этом уже извращением астрологии, ее упадком или, в лучшем случае, самым заниженным и не заслуживающим никакого серьезного внимания применением ее методов (такое пренебрежительное отношение к подобному использованию астрологических методов можно увидеть в цивилизациях Востока и сегодня).
Случай химии, быть может, является еще более показательным и характерным. Современное невежество в отношении алхимии ничуть не уступает невежеству в отношении астрологии. Истинная алхимия была наукой сущностно космологического порядка, применимой, впрочем, и к человеческому уровню по принципу аналогии, существующей между «макрокосмом» и «микрокосмом». Кроме того, алхимия была изначально предрасположена к перенесению ее учений и на чисто духовный уровень, и это сообщало ей еще более высокий смысл и делало ее одной из наиболее типичных и совершенных традиционных наук. Современная химия, не имеющая ни малейшего отношения к этой науке, развилась отнюдь не из нее. Химия – это лишь результат разложения и извращения алхимии, начавшихся только в Средние Века благодаря полной некомпетентности определенных ученых, не способных постичь истинное значение символов и воспринявших алхимические доктрины буквально. Посчитав, что речь идет только о материальных операциях, эти люди занялись более или менее хаотическим экспериментаторством. Именно подобные персонажи, которых истинные алхимики иронически называли «суфлерами» («раздувателями») или «прожигателями угля», и были подлинными предшественниками современных химиков. Таким образом, вся современная наука основана на руинах более древних наук, на останках, отторгнутых ими и оставленных в распоряжение невежд и «профанов». Добавим, что так называемые «современные реставраторы алхимии» суть не более, чем продолжатели того же самого извращения, которое началось еще в Средние Века, и их искания так же далеки от сферы истинно традиционной алхимии, как современные астрологи далеки от астрологов древности. Вот почему мы с полным основанием можем утверждать, что сегодня традиционные науки Запада действительно совершенно утрачены современными людьми.
Генон Р. Кризис современного мира.
– М.: Арктогея, 1991. – С.46-51.
Х. Бек (род. 1929)
Чтобы увидеть все многообразие форм проявления, охватываемых нами в понятии «техника», было бы полезно сначала поставить вопрос об исторически зафиксированном первом значении этого слова. До начала Нового времени термины “techne” и “ars” делили на семь “artes mechanicae” è семь “artes liberales”.
Первые, «механические искусства», охватывали земледелие (agricultura), охоту (venatio), мореходство (navigatio), ткацкое дело (textura), оружейное дело (armatoria), врачевание (medicina), театральное искусство (spectaculuin). К этим семи искусствам относились виды деятельности, связанные с изготовлением инструментов, а также с подготовкой и дальнейшей обработкой соответствующих материалов (например, к ткацкому делу относились также шитье, раскрой, глаженье и окрашивание материалов), далее — некоторые подыскусства (к работе оружейных дел мастеров относилось также участие в сооружении укреплений и других объектов; к врачеванию — фармация, диетика и оздоровительная гимнастика; к охоте — убой скота, поварское искусство, искусство хлебопечения). Этим семи искусствам были подчинены все родственные искусства и ремесла.
Семи «механическим искусствам» противостояли семь «свободных искусств» частично совпадавших с науками. Их обычно делали на так называемых “Trivium” (ãðàììàòèêà, äèàëåêòèêà è ðèòîðèêà) è “Quadrivium” (геометрия, арифметика, астрономия и музыка). Грамматика охватывала искусство языка, диалектика – логику и искусство мышления в «технику мышления», напоминающую во многом современное его состояние.
Сегодняшнее понимание термина «техника» имеет определенную преемственную связь с классическим его пониманием, с другой же стороны – оно в известной мере противоположно ему. Чтобы иметь четкое представление о сфере распространения технических явлений, более целесообразно поставить вопрос о тех сферах действительности, в которых может идти речь о технике сегодня.
Та сфера действительности, которая может рассматриваться как область существования техники, — неорганическая материя. Так, мы говорим о строительной технике, такой, например, как создание железобетонных сооружений или машиностроение, о деревообрабатывающей технике, электротехнике, теплотехнике, технике создания синтетических материалов или о технике производства материалов всякого рода, от стали до синтетического каучука, короче, о физико-химической технике. Многие подразделяют ее еще на энергетическую технику (технику превращения сил и энергии) и технику материалов (техника преобразования вещества). Во всех этих случаях речь идет о формах техники и физико-химически понимаемой области неорганического.
И все же это — не единственная область проявления технического. В более широком смысле термина «техника» говорит также и о технике овощеводства, животноводства, о технике преобразования органической жизни в новые ее функции и формы. Современное понятие «биотехнология» позволяет включить в предметное поле техники всю биологию.
Мы знаем также — если продолжить эту мысль - и о «технике» мышления и дискутирования, изучения и памяти (мнемотехника) и даже о «технике любви». Говорят также о технике руководства людьми и государством, о технике живописи, рисунка, игры на фортепьяно и т.д. Это примеры, а также такие обобщающие термины, как «психотехника» и «социотехника», свидетельствуют о том, что техника проникает даже в области психического, духовного и социального с целью внести в них изменения.
Поэтому «техника» и в современном ее понимании не является чем-то ограниченным лишь сферой безжизненной материи. она, напротив» охватывает весь известный универсум, начиная с неорганического, через органическое и до психически-духовных сфер бытия и отношений между людьми.
Первым основополагающим существенным элементом является, очевидно, «встречный» характер. Техника всюду наблюдается как результат встречи человеческого духа с природой. Человеческий дух осмысливает природу формирует или изменяет ее согласно своим намерениям и целям.
Здесь решающим является то, что человеческое сознание, опираясь на созданную им технику, ведет себя по отношению к природе не только познавательно-примирительно, но и активно-преобразующе. Познание природы и ее законов, и в особенности научно-методологическое познание, является условием, без которого техника невозможна. Но одно он еще не составляет техники. Только применение познанных законов природы в целенаправленном изменении действительности основывает технику.
Высвеченное выше широкое поле явлений технического не позволяет нам истолковать понятие «природа» в узком смысле. Под «природой» следует понимать здесь не только непосредственно данную нашему сознанию действительность («природу» в узком смысле), но всю реальность, как она существует сама по себе, предшествующую всяким изменениям, производимым человеческой деятельностью (природа в широком смысле). В этом последнем смысле можно говорить и о «природе» самого человеческого духа: под этим подразумевается то свойство духа, которое предшествует и лежит в основе любого свободного акта его деятельности (к «природе духа» относится, например, способность познания и свободной воли). Ибо потенциальная способность или предрасположение к познанию и свободе являются не продуктом, а предпосылкой и основой всякого познания и всякой свободной деятельности. Следовательно, здесь подразумевается не природа в узком смысле, природа в противоположности духу, но природа в широком смысле, включающая в себя как раз также и природу самого духа. Именно она и противоположна лишь свободному продукту духа, то есть «культуре».
Если мы примем за основу это всеохватывающее значение «природы», то технику в таком случае следует понимать как изменение природы посредством сознания. При этом техническая воля стремится изменить не только уже существующее природные образования и состояния, но прежде всего пытается захватить в сферу своей деятельности естественные процессы становления: она направлена прежде всего на сами природные процессы. Под «природными процессами» следует понимать все процессы в органической, неорганической и психически-духовной сферах, происходящие сами по себе, согласно природе своего носителя и предшествующие всякому сознательному вмешательству.
Также и техника мышления, мнемотехника и техника любви означает поэтому встречу сознания с «природой», поскольку сознание в этом случае направлено на естественные процессы мышления, запоминания и любви с целью познания их в их закономерностях и, в рамках возможностей, предоставляемых этим закономерностям, формирует их согласно своим намерениям, которые сами по себе могут быть морально ценными или, наоборот, лишенными ценности.
При этом в каждом данном случае речь идет не о преобразовании (и тем более не о создании) самих законов природы, но о приспособлении к ним. Предметом технического изменения может стать природа не в ее закономерно-смысловой, но лишь в ее конкретной структуре. Первая, напротив, всегда является основополагающей предпосылкой и носительницей последней. И потому если мы несколько ниже скажем, что человек с помощью техники «создает» природу, то это вовсе не означает, что он создает ее в ее фундаментальном бытии, сущности и смысле, но лишь данную, конкретную структуру ее бытия.
Обобщение можно сказать: техника является нам как встреча человеческого духа с миром, при этом человек формирует и изменяет органическую, неорганическую и собственную психическую и духовную природу (как и соответствующие естественные процессы) согласно познанным им законам природы и своим целям.
Бек Х. Сущность техники // Философия техники в ФРГ. — М.: Прогресс, 1989. — С.173-177.
Р.П. Зиферле(род. 1949)
Первоначальные движения «разрушителей машин» как форма протеста были весьма популярным феноменом начала XIX века. Ремесленники и квалифицированные рабочие видели в машине конкурента, угрожавшего их рабочему месту и социальному статусу. Напротив, возникшая в это время консервативно-романтическая критика Просвещения и обещаний модернистов почти не брала технику под обстрел. Недовольство старых «антимодернистов» вспыхивало скорее в области религиозных, социально-политических и культурных вопросов. Экономика и техника вообще-то затрагивались, но они не стояли в центре романтической критики цивилизации. В противоположность этому, в последнее десятилетие XIX века сформировалось движение интеллектуального «антимодернизма», видевшего в технике и экономике важнейший предмет своей критики. Возможно, это движение восприняло мотивы романтической вражды против рационализации и «расколдовывания» мира. В известном смысле это движение представляло собой альтернативу «проекту модернистов». Консервативная критика цивилизации нападала почти на все аспекты современного индустриального общества, которое тогда уже обретало свои основные признаки. Она строила свою аргументацию исходя из перспективы упразднения существующего положения вещей. Оно смотрело назад, на лучшее прошлое, которому грозила гибель.
Важным для этого интеллектуального движения было то, что техника оказалась в центре его критического внимания. Правда, в предшествующей традиции критики цивилизации со времен Руссо и еще ранее всегда делались замечания обо всем искусственном и о машинах, но такие замечания оставались в целом маргинальными. Обычно использовалась излюбленная метафора о «господине и рабе», с помощью которой пытались понять технику.
Сторонники позитивных программ технического улучшения мира видели в технике главным образом «орудие» с помощью которого человек должен добиться господства над природой. Техника, таким образом, мыслилась как нейтральное средство, пользуясь которым «человек» пытался достичь целей, не зависимых от этого средства. Человек функционировал как «господин», а техника — как его «раб». В этом отношении «человек - техника» ничто существенно не изменялось также и тогда, когда машину рассматривали в качестве средства эксплуатации человека, как утверждалось в социалистической критике капитализма. И в этом случае человек (капиталист, или буржуа) был «господином», который применял машину как своего раба для того, чтобы властвовать над другими людьми. Поэтому требование социалистов сводилось лишь к положению, что техника должна применяться не для эксплуатации человека, а для господства над природой на пользу человека.
В контексте консервативной критики культуры появился теперь новый мотив: машина, или «техника», сама стала «господином», тогда как «человек» превратился в ее «раба». Господство техники проявилось в том, что человек сам приобрел черты машины: он стал автоматом, безвольно оказавшимся во власти самодвижущихся технических систем, которые уже не являются средствами для достижения цели, а стали самоцелью. Эта мысль об автономии техники легко связывалась со способом аргументации, исходящей из понятия «отчуждение». «Отчуждение» — понятие, сформировавшееся в немецком идеализме, согласно которому определенные типы духовной деятельности объективируются таким образом, что сам деятельный субъект воспринимает эти предметы как нечто чуждое. Так, правовые учреждения являются результатом человеческой деятельности, но они предстают человеку в такой форме объективности, в какой кажутся самозаконными. В этом случае задача мысли заключается в том, чтобы критически проанализировать эту объективность и раскрыть ее как продукт живого человеческого сознания. Отметим, что таким же образом велась и критика религии, утверждавшая, что свойства божественного следует рассматривать как проецированные свойства человека.
В этой ситуации было уже нетрудно, по аналогии с такой моделью, интерпретировать и автономный технический мир как феномен отчуждения. Согласно этой концепции, технические структуры были продуктом человеческой деятельности, однако они были как-то лишены их подлинной цели и приобрели своевластие над слепым человеком. Исходя из этого, можно было выдвинуть требование вновь обрести «господство» над техникой, возвратив ей ее инструментальный характер.
Этот мотив автономии техники сделал в XX веке примечательную «карьеру». Из него можно вывести три типа аргументации:
1) Модель критики техники, согласно которой техника спонтанно несется к автоматическому «совершенству» (Ф. Г. Юнгер), подминающему под себя подлинно человеческое. Отсюда — постулат возврата к подчинению техники, к восстановлению первичных человеческих потенций (И. Илли, X. Йонас и другие). Эта модель существует почти непрерывно с конца XIX века вплоть до некоторых современных представителей критики техники. В нем все еще слиты элементы критики техники, рационализации, критики культурной «модернизации», иррелигиозности, массовой эмансипации и т. п. Стало быть, речь идет о продолжении «консервативной» критики «модернизма».
2) Технократическая модель. В 20-е годы нашего столетия выявилась примечательная трансформация консервативной критики техники в некое «героико-реали-стическое» приятие современного технического мира «как судьбы», которую следует осилить. Освальд Шпенглер и Эрнст Юнгер были первыми, сформировавшими этот способ аргументации, но они имели и своих последователей вплоть до 50-х и 60-х годов в лице таких теоретиков, как Ханс Фрайер, Арнольд Гелен и Хельмут Шельски. Эти последние также исходили из того, что технические системы обрели высокую степень автономии, однако были уверены, что от этой автономной техники можно ожидать, что она внесет структурный порядок в мир, который иначе может стать нестабильным и духовно опустошенным. Поэтому «технократия» — точное отражение отчужденной техники, с той лишь разницей, что теперь уже не ждут, будто техника может быть подчинена «человеческим целям». Но именно в этом — ее структурирующая функция.
3) Неомарксистская модель. Если в XIX веке марксизм воспринимался как главным образом теория модернизации, видевшая в технике лишь нейтральное орудие, то в XX веке открыли работы молодого Маркса, в которых идеалистическая теория отчуждения применяется или может быть применена в отношении мира труда и неявно — также и к технике. Экономика и техника здесь рассматриваются как «опредмеченности», ставшие чуждыми человеку, которые, однако, деятельностью «разума» должны быть вновь приведены в подчинение человеку. Этот мотив обнаруживается и у представителей Франкфуртской школы от Герберта Маркузе до Юргена Хабермаса. Здесь много точек соприкосновения с консервативной критикой техники, однако перспектива иная: если культурологическая критика направлена против процесса модернизации в целом, то неомарксистская модель ориентирует на прогрессивное завершение «проекта модернистов» (следовательно, на полное подчинение всей техники, экономики и общества «господству разума»).
Возникновение консервативной критики техники в конце XIX века имело реальное основание в опыте: в те годы уже становились явными новые системные характеристики современного технического мира. Перед лицом растущей сложности промышленных технических систем становились уже неприемлемыми разговоры об их «инструментальном характере». Стало уже ясно, в насколько большой степени переплетены между собой отдельные области, какие возникли непреднамеренные побочные эффекты и в сколь значительной мере сами формы человеческого поведения и потребности моделируются, исходя из достижений техники. Мысль об «автономии техники» отражала опыт того, что промышленная техника все более утверждается как система, преобразующая весь жизненный мир и самоорганизующая свои существенные свойства согласно собственной точке зрения. Техника уже не могла рассматриваться просто как средство для достижения (хорошей или дурной) цели, она скорее производила впечатление самодинамичности, свободной от внешних явлений. Если доводить это направление мысли до конца, то получалась картина «совершенствования техники» (Ф. Г. Юнгер), «мобилизации тотального трудового характера» (Э. Юнгер), «давления технических средств» (X. Шельски) или «одномерного человека» (Г. Маркузе).
В противоположность этому современное движение протеста исходит из знания того, что в действительности не существует никакого совершенствования техники, напротив, в экологическом кризисе становится ясным, что существующие технические системы имеют недостатки, несмотря на заверения, что они приспособлены к биосфере человека. Весьма далекая от «совершенства» (хотя на это надеялись технократы и этого боялись критики техники) сегодняшняя техника, как оказывается, обладает лишь средними возможностями. Она, с одной стороны достаточно эффективна, чтобы в рамках естественной амортизации как-то преодолеть свои нежелательные последствия; с другой же стороны, техника недостаточно компетентна для того, чтобы предвидеть все свои последствия или заменить все те процессы, которых лишилась природа по вине техники. Это становится достаточно явным в таких проблемах, как гибель лесов, изменение химического состава атмосферы, что связано с непредвидимыми изменениями климата, отравление Мирового океана и тому подобные явления.
Поэтому в современных движениях протеста восприятие этих новых проблем сливается с унаследованными нами из прошлого мотивами консервативной и неомарксистской критики техники, в результате чего получается необозримая и противоречивая смесь различных идеологий и требований. Это проявляется в том, что данные движения до сих пор еще не выработали никаких, достойных внимания теоретических проектов, с помощью которых можно было бы ввести устойчивый порядок в этот каталог восприятий и требований. Многие проекты исключают друг друга, иные же, если бы они были осуществлены, привели бы к катастрофическим последствиям. Они едины лишь в том, что индустриально-технический мир грозит нам бесчисленными опасностями, так что каждое нововведение вызывает прежде всего мысль о дальнейшем ухудшении.
При этом речь идет о полном «переворачивании» старого, ориентированного на прогресс представления, согласно которому верили в то, что новое будет «лучше» старого. Выше мы говорили о темпорализации восприятия проблемы начиная с конца XVIII столетия. С одной стороны, это, по идее «прогресса», могло привести к позитивному формированию «горизонта будущего», но, с другой стороны, возникало и другое — видеть в будущем лишь «гибель». Радикальность страха перед будущим — это та цена, которую нужно было платить за веру в прогресс. Надежда на прогресс и страх перед будущим вот уже 200 лет шагают вместе, но в различное время они приобретают разный вес, так что можно говорить о периодах страха или надежды.
В прошлом часто бывало так, что при том или ином взлете надежды ставка делалась на того или иного реального «спасителя», обычно выступавшего в образе новой техники, которая или уже была зрима и с четко вырисовывавшимися контурами, или в этом можно было убеждать людей с помощью воздействия на их воображение. Однако вследствие того, что в современном экологическом кризисе сама техника оказалась в центре всех опасений, такой выход кажется сегодня маловероятным. За техническими возможностями всегда витают те или иные идеологические установки. Климат общественного мнения скорее препятствует переходу к новой релятивизации кризиса. И мы пока не видим ни одной модели, которая бы смогла вновь оживить старую концепцию «прогресса» или поставить на ее место нечто иное. Во всяком случае, кажется сомнительным, чтобы в ближайшее время консолидировалось какое-либо социальное и политическое движение, которое бы в своей программе покоилось на столь слабых противоречивых основаниях.
Зиферле Р.П. Исторические этапы критики техники // Философия техники в ФРГ. — М.: Прогресс, 1989. — С.266-272.
Ж. Эллюль
Становится ли человек благодаря техническим средствам более гуманным? Придем ли мы к своего рода мутации человеческого существа? Позволит ли техника выполнить древний гуманный проект? Это было, в частности, верой Тейяра де Шардена... На конкретном примере современного искусства видно, что техника совершила радикальный разрыв и самые современные технические средства, используемые в искусстве (музыке, живописи, скульптуре, архитектуре), привели к созданию продукции... которая, строго говоря, ничего общего не имеет с тем, что человек продолжает, по крайней мере на протяжении пяти тысяч лет, считать творениями искусства, т.е. которые обладают смыслом, красотою, гармонией, связью со счастьем, возвышенностью духовных состояний. Современное искусство предстает совершенно противоположным всему этому. Мы не будем говорить, следовательно, что техническое искусство не является искусством, а лишь что все реализованное очень далеко от выполнения туманного проекта античности, противоречит ему во всем и разрушает его.
То же самое происходит со вторжением картинок, не только тех, которые распространяются на телевидении или в кино, а картинок рекламы, например, которые уже не являются рекламой нейтральной и неподвижной, изображаемой настенными афишами, а двигающейся и активной, следовательно, чрезвычайно привлекательной. Картинки закабаляют внимание и в то же время развлекают. Человек захвачен вселенной случайных и массово навязываемых возможностей. Конечно, я вовсе не хочу сказать, что подобная реклама заставляет покупать слушателя продукт. Вопрос не в этом. Но многочисленность этих захватывающих картинок растворяет, удерживает человека в полностью искусственной вселенной. Здесь нет никакой рефлексии, никакого выбора, никакого возможного обсуждения. Так что такая реклама не безобидна.
<...> А компьютер становится настоящим ассистентом, необходимым по мере того, как излишество информации грозит для нормального человека превратиться в дезинформацию. К счастью, эта информация будет получена, полностью записана, усвоена и будет постоянно находиться в вашем распоряжении благодаря системе памяти. Но и здесь чудеса означают, что человек предстает неимущим. Компьютер не есть инструмент, который находится только на службе человека. У него имеется своя собственная функция, а человек лишается своей специфической власти выбора и хранения информации и ее комбинирования. И это абсолютно не та же самая операция, которая возлагается на компьютер. Она качественно изменяется по мере того, как в распределение и составление информации человеком вторгается главный субъективный фактор, неизбежно отсутствующий у аппарата. Именно этот субъективный фактор делает информацию, составленную человеком, увязанной с принятием решений. Решение никогда не входило в задачу проблемы (которая может осуществляться компьютером), а всегда являлось «решением», составляющим «гордиев узел».
Все эти примеры приведены для того, чтобы дать понять, что я подразумеваю под очарованным человеком. Это окружение из шума и картинок настолько захватывающе, суггестивно и развлекающе, что человек не может жить в стиле отстраненности, созерцания, размышления, а вынужден поддерживать стиль немедленности, очевидности и гипнотической деятельности. Это и есть три характеристики абсурда в экзистенциальном смысле.
Это человек: Антология. – М., 1995. –278-279, 280.