Свободный человек(а ведь антропоцентризм — это центральность человека во Вселенной) способен творить как Добро, так и Зло. 3 страница

Таким образом, эстетизация зла, которую принято считать характерной чертой "декаданса", фактически означает, что поэт, художник открыто берет на себя сакральную роль жреца, профессионального "преступателя черты". Поскольку же роль эту он "незаконно" перенимает у официального исполнителя, — священника, — то в рамках христианского общества он не может не ощущать себя альтернативным, "теневым" жрецом, носителем негативной сакральности, то есть "проклятым". Выражение "проклятые поэты", вошедшее в оборот с легкой руки Верлена и имевшее поначалу узкий и "невинный" смысл (поэты, недооцененные публикой и критикой), в силу своей глубокой архаической семантики сделалось гордым названием целой плеяды крупных поэтов, первое место в которой занимает Бодлер... Слово сказано: поэт, отягощенный связью с миром зла и небытия, воспринимается окружающими как "чудище", как монстр. Один из предшественников Бодлера, писатель-романтик Петрюс Борель, еще в 1831 году сравнивал себя с "ликантропом" — человековолком" [50].

В.В.Розанов 1 НА ЛЕКЦИИ О ДОСТОЕВСКОМ [83, 294, 306-307, 316-323]

(в сокращении)

Говорят, диалектику создали Платон и Гегель; но гораздо раньше их — хамелеон, неуловимо для глаза переменяющий цвета свои и не имеющий никакого определенного, постоянного цвета, — дал собою пример, так сказать, органической диалектики. Что такое диалектика? Это "да" и "нет", переходящие друг в друга, помогающие друг другу, дружелюбные друг с другом, хотя они и ожесточенно спорят. Почтенна ли диалектика? Она есть во всяком случае изумительная вещь, а что касается почтенности, то об этом могут быть споры. Флюгер ведь тоже диалектичен, тогда как бревно, лежащее на земле, есть образец "честного уклонения от виляния". Бревно, как и Адам до грехопадения — невинны, честны, позитивны. С этим можно было бы примириться, если бы это не было очень скучно. Ева заскучала в "честном раю" очень скоро, и диалектик-змей без всякого труда вывел ее оттуда в прискорбное, но и интересное земное существование, — где и началась всяческая "диалектика"...

Умы и сердца, читатели и писатели тоже бывают диалектичны и позитивны, один — как бревно и другие — как ивовый прут. Оставим в стороне позитивных и обратимся к диалектичным. Образец величайшего диалектического писателя у нас — и, может быть, во всей всемирной литературе — есть Φ. Μ. Достоевский. Вот уж гибок... Так гибок, что хоть бы и поубавить. Сам страдал от гибкости: ибо это что-то адское — ни на чем не остановиться, ни на одном утверждении не удержаться, со всякого тезиса слетать стремглав, лететь, лететь — и вылететь в утверждение, совершенно обратное этому тезису. И все это не только умом, но сердцем, пафосом, восторгом, умилением. Что такое революция? На это вам отвечает Петруша Верховенский в "Бесах". Кушает холодную курицу, дожидаясь самоубийства своего приятеля Кириллова. "Однако же" (всякая диалектика начинается с "однако") еще что такое революция? Это и Раскольников. Ведь несомненно тоже он не бытовик, не человек определенного строя жизни, а

1 Розанов Василий Васильевич (1856-1919) — русский писатель, публицист, религиозный мыслитель.

революционер, хоть и в первой фазе своего бунта. Значит, и Верховен-ский, и Раскольников — вот что такое революция. Согласитесь, что тут нельзя сказать ни "да", ни "нет", согласитесь, что здесь "да" и "нет" сплелись в чудовищное единство. Целомудренна ли проституция? У всего мира не было на это двух ответов: но Достоевский показал нам Соню Мармеладову и этим христианским образцом разбил ветхозаветное "не прелюбодействуй"; да разбил так, как этого и Евангелие не смогло сделать. "Праведная блудница" стала возможным словом в нашем языке. Есть ли что положительное в пьянстве? Но через рассказ Мармеладова Достоевский заставил слушать всю Россию, наконец, весь мир — исповедание пьяницы, слушать, замирать и плакать над этим исповеданием. В Федьке-Каторжнике ("Бесы") и в некоторых страницах "Мертвого дома" он примиряет нас и с убийцами, а целый ряд его героев, любимых или по крайней мере очень им уважаемых персонажей, начиная с Свидригайлова и кончая Ник. Ставроги-ным, выказывают такие поползновения чувственности, за которые мы каждого бы казнили, а этих идейных мудрецов невольно щадим; мысленно беседуем с ними, в высокой степени ими заинтересованы. Достоевский страшно расширил и страшно уяснил нам Евангелие. С давних пор его называют "великим христианским писателем", — но это имеет особенный и острый смысл: он первый художественно, в образах, в живописи, и в столь реальной живописи, показал нам ненаказуемость порока, безвинность преступления, показал и доказал великое евангельское "прости"... "Прости всем и все и за все"... Но так как он диалектик, то около этого "простим все" он гибкою живописью своею возбудил и такое негодование, такое озлобление к огромным категориям человеческих личностей, как этого тоже не удавалось никому: совершенно по-евангельски, где тоже, в заключение "простим все", показан по-ту-светный огонек, вечный, неугасимый, где будут гореть и не сгорать "пьяницы и любодеи"...

Почитать Достоевского — за голову схватишься. "Ничего не вижу", "полная тьма", "дня и ночи не различаю". Но одно он совершил: "праведное", позитивное бревно, лежавшее поперек нашей русской, да и европейской улицы, он так тряхнул, что оно никогда не придет в прежнее спокойное и счастливое положение уравновешенности. Гений Достоевского покончил с прямолинейностью мысли и сердца; русское познание он невероятно углубил, но и расшатал....

... заговорив о диалектике, я не без умысла назвал хамелеона как величайшего и естественного "диалектика", назвал, наконец, "флю-

гер", назвал, наконец, беса. Все это очень серьезно. Диалектика есть гениальная вещь, но диалектика есть и бесовская, отчаянная вещь. "Все концы со всеми концами сходятся", — и пресловутое карамазовское "все позволено", т. е. нет греха, не надо добродетели, "могу все, что хочу", — есть только естественное и притом реальное заключение диалектики, есть вовсе не вывод Ивана Карамазова о мире и жизни, а вывод самого скорбного Федора Михайловича о мире и жизни, но лишь угрюмо сказанный, а не счастливо сказанный. А ему случалось и счастливо говорить этот же вывод. Как будто карамазовское "все позволено", до отцеубийства включительно, не есть то же самое, что умиленный лепет Кириллова о том, что " все хороши", что "вот ползет паук — я и ему молюсь", "если кто изнасилует ребенка — то и он хорош". Но у Кириллова это сказалось в евангельских тонах, соответственно кроткому, евангельскому сложению всего типа, всей его души, а у Ивана Карамазова — мрачно; но мысль — одна. И явно, что уже угрюмым сказыванием Иван Карамазов отрицает эту бесовскую мысль, а "святой" Кириллов предлагает эту мысль в самой обольстительной, "евангельской" форме: "все обымемся", "все простим друг друга", "все возлюбим всех", растворим двери темниц, отменим суд, казнь... Вот и Федя каторжник, и Соня, и отец ее, и отцеубийца, и... и... И нет конца.

Да, черт знает, может быть, и в самом деле хорошо? Ведь в Священном писании, и Старом и Новом, что-то такое брезжит на конце всех концов? Но совершенно же несомненно, что при таковом "отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня" — летят вверх тормашками все царства, политики, права, летят прахом все цивилизации, Рим становится не мудрее Бедлама, Греция не выше Капернаума, меркнут Сократ и Аристотель, меркнет и становится не нужен разум человеческий, наука всемирная, да не нужна и самая добродетель, кувыркаются рай и ад, и вообще "все потрясается", а звезды, путеводные огоньки человечества, осыпаются с неба, как пуговицы с изношенного сюртука...

При этом, что особенно ужасно, так это то, что Достоевский совершил свою диалектику не логически, не в схеме, как Платон и Гегель, а художественно: и через это он смешал безобразие и красоту. Как "resume" всей его работы, у него и мелькнуло в "Братьях Карамазовых", что "идеал содомский переходит в идеал Мадонны: и обратно, среди Содома-то и начинает мелькать идеал Мадонны". Это Митя Карамазов говорит Алеше и добавляет: "Снилась ли тебе, мальчику, эта истина?" У Достоевского это сказалось с таким экстазом, с таким глубо-

ким проникновением, что, несомненно, тут не в Мите и не в Алеше дело, а в самом Федоре Михайловиче — это его глубочайшая и задушевная мысль, это его сумасшествие, это его евангелие, "новое благовестие".

Замечательно, что к концу жизни Достоевский становился все гениальнее и все расстроеннее, гений его нарастал, но и безумие его все возрастало... Он явно "сходил с ума", не в медицинском смысле, а вот в этом гегелевском, платоновском, или, как говорит народ, в смысле того, что у него "ум за разум стал заходить", ум и суждение перешли нормальные границы суждения и ума... "Широк человек, слишком широк — я бы сузил", — отчаянно говорит он в тех же "Карамазовых"...

И наконец, что любопытно и поучительно, так это то, что не Достоевский "повернул так и эдак" свою диалектику, не он "показал" нам то-то и то-то, а в нем повернулась так диалектика, в нем нам дано было увидеть "все концы, сошедшиеся со всеми концами". Поднимите "Преступление и наказание" к свету вечности, и что вы там увидите, за выбросом всех подробностей, в единственном исключительно сюжете: "праведного" "убийцу", "святую" "проститутку". Вот — суть; остальное — аксессуары. То есть что же? Возможность, нравственную возможность праведного убийства и святой проституции.

Голова кружится.

Но не то же ли мы видим и на дне евангельских глубин: это — разбойник, распятый направо от Спасителя, и блудница, помазавшая миром Его ноги. Тоже — умилительно, растрогало весь свет. Ну, да ведь и Раскольников оттого волнует нашу мысль, что он привлекателен, и Соня притягивает сердце оттого, что она воистину "свята"... В этом-то, что все это — истина, и заключается великий трагизм целого мира, и заключается возможный "провал" всех цивилизаций. Разве Евангелие не повалило в яму и Рим и Грецию, как щенков? Сказано — "прейдет лик мира сего". Кстати, это "прейдет" с такою любовью нет-нет да и повторит Достоевский. Очень любил он это "прейдет". При всей ненависти к революции, он так охотно служил "отходную" нашей цивилизации...

Я повторяю то, что сказал выше: и по жизни своей и по роду идей, по всему кругу интересов и работы Достоевский был типичнейший русский интеллигент — бездомный скиталец, не имеющий в багаже своем ничего, кроме идей, кроме разгоряченной головы,

кроме "мировых вопросов" и тревог. Но в нем эта интеллигентность достигла кульминационной точки, переломилась и умерла. Тут именно и выступает сгиб в нем, отсюда происходит его диалектичность: в белой стороне, надеющейся, светлой, он восходит выше и выше, до "все простим", до "обоготворим паука" и т. д. и т. д. Выступает апофеоз проституток, каторжников, убийц, алкоголиков. Пока, преломившись в некоторой точке, он не летит отсюда вниз, к утверждению всех реальных столбов действительности; и его словцо, что "вещественный огонек древнего ада надежнее проблематических мук совести в новом, преобразованном по-интеллигентскому, аду", — содержит собственно возвратное требование всех запоров, цепей, замков, какими в старом обществе удерживались в границах преступление и разрушительные инстинкты человека. Достоевский в одном лице соединил величайшего разрушителя и величайшего утвердителя; он довел в себе революцию до последней анархии, и он же явил в себе величайшую санкцию наличного, сущего бытия. Таким образом, путь "интеллигентности" пройден им до конца: и после него интеллигенция потому стала вырождаться, мельчать и мельчать... весь путь русской революции предсказан заранее, или, вернее, рассказан им был наперед в типах, начиная от Раскольникова и кончая мальчиком Колею Красоткиным и его товарищами ("Братья Карамазовы"); даже "сладострастники" новейших потаенных кружков им предуказаны в полуистерическом характере Лизы Хохлаковой, в Свидригайлове и Николае Ставрогине, в Мите Карамазове... И, словом, для революции в психологическом и идейном отношении не осталось непройденных путей, новых путей, после Достоевского.

Что же осталось?

Что осталось и после Достоевского?

Красота вещей.

Взмахните крылом так, чтобы и взмах, и полет, и точка, куда он направлен, представляли неоспоримую ни на чей взгляд красоту, — и тогда летите, куда хотите.

Летите в анархию, летите в небо, летите в Евангелие. Достоевский испепелил своей диалектикой всякое безобразие и открыл полную свободу, безграничную свободу всякой красоте... Но эта красота так высоко лежит, что ее никто не умеет взять.

1909

МИМОЛЕТНОЕ[96, 205] (фрагмент)

Не слушайте, люди, чужих сказок.

Любите свою сказку. Сказку своей жизни. Жизнь каждого есть сказка, только один раз рассказанная в мире. Если даже она тускла, коротка, несчастна: она все же лучше Песен Ангелов. Ибо всякое "я" есть ангел и песня его единственна.

* * *

— В горло не лезет. -Что?

— Славянофильство.

— Почему?

— Черт его знает. Не то горло не годится, не то славянофильство. Вот земляничка-ягодка хороша — так и в горло идет. О ней и песня:

Земляничка-ягодка На поляне выросла...

О славянофильстве песен не сложено.

* * *

Хорошо делают чемоданы англичане. А у нас хороши народные поговорки.

* * *

На предмет надо иметь именно 1000 точек зрения. Не две и не три: а — тысячу.

Это — "координаты действительности". И действительность только через 1000 точек на нее зрения — и определяется.

Отсюда:

— Кто знает истину? — Все.

— А не мудрец?

— Все и есть мудрец; а один всегда есть только "он".

ОПАВШИЕ ЛИСТЬЯ 1

(фрагмент)

* * *

Вот что значит рвануться к неудачной теме: Франция гибнет и уже почти погибла (даже население вырождается) в судорожных усилиях достигнуть просто глупой темы — Свободы 2.

Нужно достигать гармонии, счастья, добродетели, героизма, хлеба, женщин; ну, если брать отрицательное — достигать разврата.

А не пустоты: а свобода есть просто пустота, простор.

— Двор пуст, въезжай кто угодно. Он не занят, свободен.

— Эта квартира пустует, она свободна.

— Эта женщина свободна. У нее нет мужа, и можешь ухаживать.

— Этот человек свободен. Он без должности.

Ряд отрицательных определений, и "свобода" их все объединяет.

— Я свободен, не занят.

От "свободы" все бегут: работник — к занятости, человек — к должности, женщина — к мужу. Всякий — к чему-нибудь.

Все лучше свободы, "кой-что" лучше свободы, хуже "свободы" вообще ничего нет, и она нужна хулигану, лоботрясу и сутенеру.

К этому-то милому идеалу, "обнимая воздух", Франция и рванулась. И разбилась в пустоте. Тогда как надо было стремиться к гармонии, порядку и работе...

1 Розанов В. Опавшие листья. Короб второй. — СПб., 2001. — С. 205.

2 Свобода, Равенство, Братство — лозунга Французской революции. — А. П.

Л. Шестов 1 АПОФЕОЗ БЕСПОЧВЕННОСТИ [121, 460-461]

(фрагмент)

Общие правила. — Люди обращаются к философам за общими принципами. И так как философы тоже люди и сообразуют свое производство с потребностями рынка, то они большей частью и занимаются изготовлением общих правил. Меж тем является вопрос: какой толк в общих правилах? Почти одновременно с вопросом приходит и ответ: никакого. Природа повелительно требует от каждого из нас индивидуального творчества. Люди не хотят этого понять и все ждут от философии последних истин, которых не было, нет и никогда не будет. Истин столько, сколько людей на свете. Да почему бы в самом деле каждому взрослому человеку не быть творцом, не жить за свой страх и не иметь собственного опыта? Детей, подростков, даже юношей можно водить на помочах, учить. Но совершеннолетних, ищущих указки, следует всячески клеймить и порицать. В них говорит лень и трусость. Они боятся попробовать и потому вечно ходят за советами к мудрецам. Мудрецы же без колебания берут на себя ответственность за жизнь других. Они выдумывают общие правила, как будто бы им в самом деле доступны источники познания, закрытые для обыкновенных смертных. Пустое! Мудрецы не больше знают, чем глупые — у них только больше храбрости и самоуверенности. Всякий умный человек от всей души смеется над "книжными" взглядами. А ведь книги — от мудрецов. И они действительно часто бывают чрезвычайно интересны — но именно постольку, поскольку они не заключают в себе общих правил. Горе тому, кто вздумал бы строить свою жизнь по Шопенгауэру, Гегелю, Толстому, Шиллеру или Достоевскому! Их можно и даже должно читать — но жить надо своим умом. Это особенно хорошо знают те, которые делали соответствующие опыты — то есть пробовали устраиваться сообразно той или иной вычитанной теории. В лучшем случае получалась пошлость. Значит, выхода нет! Хочет человек или не хочет, рано или поздно придется ему признать непригодность всякого рода шаблонов и начать творить самому. И разве apres tout 2 — это уже так ужасно? Нет общеобязательных суждений — обойдемся необщеобязательными. От этого пострадают только одни учителя...

1 Лев Шестов (1866-1938) — русский философ-иррационалист, литератор. 2 В конце концов (фр.).

Φ. Μ. Достоевский 1 ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ [47, 522-523]

(фрагмент)

...Он (Раскольников. — А. П.) пролежал в больнице весь конец поста и святую. Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда еще лежал в жару и бреду. Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, — но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас

1 Со времен античности в европейской культуре сосуществуют и противоборствуют две концепции: представление о том, что истина единственна (например, Сократ и Платон), и представление о том, что истина множественна (софисты). Христианская, монотеистическая и те-оцентрическая культура, отождествившая истину с Богом, основана на первой, культура постмодерна [89, гл. 6] — на второй. Сравните мнения двух мыслителей — Достоевского и Парамонова — о том, к чему приводит представление о множественности истин.

же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса.

Раскольникова мучило то, что этот бессмысленный бред так грустно и так мучительно отзывается в его воспоминаниях, что так долго не проходит впечатление этих горячешных грез...

Б. Парамонов 1 ПЕГАСЫ И КЛОПЫ [85, 340-343]

(фрагмент)

Славянофилы выступили в момент принципиальной переориентации западной культуры, смены культурных парадигм и приоритетов, когда на первый план начали уже выходить технико-рационалистические и прагматические модели жизнеустройства, а прежде господствовавшие религиозно-философские — отходили на второй план. Можно сказать еще приближеннее к сегодняшним реальностям: западная культура во времена славянофилов начала процесс специализации, распада на отдельные дисциплины. Окончательно был изжит тип средневекового и ренессансного мудреца, способного охватить в едином интеллектуальном построении все содержания наличной культуры. Культура вообще теряла единый корень, переставала быть священным писанием или "суммой", энциклопедией, системой, из единого принципа объясняющей целостность бытия. Как раз современник славянофилов Гегель (с которым лично был знаком Иван Киреевский) был последним творцом великой системы. Идея целостной культуры уступала место культуре как механической сумме отдельных

1 Парамонов Борис Михайлович родился в 1937 г. в Ленинграде. Филолог, философ, культуролог, один из самых оригинальных и острых современных мыслителей. С 1980 г. живет в Нью-Йорке, ведет постоянную рубрику на радио "Свобода". В эссе "Пегасы и клопы" речь идет о современниках Ф. Достоевского, славянофилах, видевших миссию России в ее противопоставлении Западу, в культе самобытности, в традициях старой, допетровской Руси.

знаний. "Систему наук" уже нельзя было воссоздать на тех основаниях, на которых строилась, допустим, "сумма теологии" (хотя поначалу позитивисты очень старались это сделать). Причем следует говорить не только о феномене специализации знаний, но и о чем-то гораздо важнейшем: утрате понятия Единой Истины, ориентировавшей человека прежних культур на всех его поприщах и во всех жизненных обстоятельствах.

И вот этот по-своему негативный процесс задумали остановить славянофилы, усмотревшие в строе традиционной русской православной духовности возможность сохранения и дальнейшего развития так называемой целостной культуры. Психологически — это была реакция культуры неразвитой на культуру ее превосходящую, так сказать, возведение нужды в добродетель. В конкретно-эмпирическом культурном плане это привело к тому, что приоритетное положение в русской духовности заняла литература, вообще художественное творчество — духовная деятельность, сохраняющая признаки указанной "целостности", но совершенно не способная ориентировать практически, а в случае претензии на такую ориентацию порождающая тип прекраснодушного мечтателя, фантазера и утописта — как выяснилось позднее, очень опасный в социальном отношении тип.

Вот вполне популярное, но в сущности правильное противопоставление нового типа культуры традиционному, данное в сочинении, никак не претендующем на научность — в сказке Гофмана "Крошка Цахес":

Прежде чем мы приступим к просвещению, то есть прикажем вырубить леса, сделать реку судоходной, развести картофель, улучшить сельские школы, насадить акации и тополя, научить юношество распевать на два голоса утренние и вечерние молитвы, проложить шоссейные дороги и привить оспу, — прежде надлежит изгнать из государства всех людей опасного образа мыслей, кои глухи к голосу разума и совращают народ на различные дурачества. Они упражняются в опасном ремесле — чудесах — и не страшатся под именем поэзии разносить вредный яд, который делает людей неспособными к службе на благо просвещения. Так, например, эти дерзкие твари осмеливаются, буде им это вздумается, совершать прогулки по воздуху, а в упряжке у них голуби, лебеди и даже крылатые кони. Стоит ли труда придумывать и вводить разумные акцизные сборы, когда в государстве существуют лица, которые в состоянии всякому легкомысленному гражданину сбросить в дымовую трубу сколько угодно беспошлинных товаров?

Было бы верхом неумного ригоризма утверждать, что новая культура, возникшая в линиях юмористически очерченного романтиком Гофманом "просвещения", была лучше, богаче, красивее, нежели дурачества и чудеса культуры традиционной, "непросвещенной". Новая культурная эпоха в позитивном плане не породила, собственно, ничего, кроме технических удобств, так называемого комфорта, — да и за этот комфорт приходится тяжко расплачиваться: скажем, экологическим кризисом. Но и цепляться за традицию, уходить в романтический консерватизм — тоже позиция не самая правильная: нельзя сказать "нет" времени. Пожилой человек, прикидывающийся ребенком, — это не просто неумно, это опасно.

Но у новой, позитивистской культуры, или, как принято говорить, цивилизации, есть одно громадное отрицательное достоинство: она менее красива, менее одухотворена, но зато не так часто делает грубые ошибки. А цена грубых ошибок в эпоху технической экспансии человечества возрастает непомерно: достаточно назвать современные войны или возможности тотального контроля над подвластным населением. Новая культура, отказавшись от Единой Истины, если угодно — утратив волю к ее отысканию, создала тем самым гарантии выживания. Почему, например, не бывает войн между демократическими странами? Не потому, что у них не бывает конфликтов, а просто потому, что в мировоззрении демократического человека отсутствует фанатизм 1: вера в собственную правду, представленная Единой Истиной. Демократический человек знает, что нет таких истин, за которые стоило бы умирать, — потому что сегодняшняя "вечная" истина завтра окажется предрассудком. Он утратил веру в слова, и это сделало его свободным. Вот этот, так сказать, "великий отказ" — отказ от целостной культуры, порождаемой исповеданием Единой Истины, — и сделал человеческое житье-бытье более или менее сносным. Крылатых коней нет, но зато товаров, в том числе даже и беспошлинных, — сколько хочешь. Главное же — человек остается жив; а живой человек всегда придумает что-нибудь интересное, даже и в поэтическом отношении.

С Россией — и не на поверхностно-политическом, а на глубинно-духовном уровне — случилась та беда, что она не нашла в себе сил отринуть соблазн целостной культуры, отказаться от мифотворческого мышления, от сказок о крылатых конях. Причем сказанное относит-

1 См. послесловие. — А. П.

ся не только к рабочим и крестьянам, а к самым что ни на есть высшим слоям нации, к духовной ее элите. Славянофилы, Достоевский, а позднее плеяда деятелей так называемого русского религиозно-культурного ренессанса были ведь людьми в высшей степени просвещенными, и о пользе оспопрививания они, конечно, знали. Но это им было "неинтересно". Запад был им не интересен, с его буржуазностью, "вексельной честностью", формальным легализмом и позитивистской философией. Соблазн был именно в высокой европейской культурности наших гениев: у них возникала иллюзия, что Запад им действительно не указ, коли они и сами в Гуссерле и Бергсоне разбираются ничуть не меньше, чем профессора Гейдельберга и Сорбонны. И тут уже не о комплексе неполноценности следует говорить, а скорее о гордыне, о самомнении высоких умов. В любом варианте это вело к культурной изоляции; если не к оторванности от источников культуры, то к недооценке их, к сознанию того, что "мы лучше".

Нужно еще раз подчеркнуть, что основой любой другой изоляции была в России вот эта переоценка собственных возможностей в культурном творчестве, то есть следы все того же мессианизма. И в конечном итоге это привело к отставанию — не только в смысле высокой культуры, но и в смысле приземленной цивилизации. Сейчас не только Бердяевых нет, но и одноразовых шприцов, добыча партии которых делается лучшим способом приобрести популярность и политические шансы. Это позорное зрелище.

Однако и по сию пору люди, не без оснований причисляемые к нынешней культурной элите, продолжают держаться все за те же гиблые мифы...

Μ. Α. Кузмин Из цикла "АЛЕКСАНДРИЙСКИЕ ПЕСНИ" [61, 77-72]

Наши рекомендации