Виды познания
Многообразие видов познания. Говоря о знании “вообще”, следует обсудить чрезвычайное разнообразие видов или характеров единого по существу знания. Нельзя считать знанием только какой-то один из его видов, произвольно выбранный, скорее приходящий на ум или подсказываемый типичным массовым представлением. В наше время нетрудно впасть в ошибку, отождествляя познание вообще с познанием только научным (или даже с тем, что принято считать “научным”) и отбрасывая все остальные виды знания или рассматривая их лишь в той мере, в которой они могут быть уподоблены научному знанию. Это объясняется современной своеобразной “сциентистской” общественной атмосферой, культом науки или, вернее, наукообразия, присущим современному обществу и существующим невзирая на возрастающую критику издержек научно-технического прогресса и даже параллельно с ней. Развитие наук не просто открыло множество фактов, свойств, законов, установило множество истин — выработался специфический тип мышления. Но смешивать знание вообще с его научной формой — глубокое заблуждение. В повседневной жизни не все проблемы, встающие перед человеком и обществом, требуют непременного обращения к науке: книга жизни открыта не только глазам ученого, она открыта всем, кто способен воспринимать вещи, чувствовать и думать.
Интересно отметить, что обусловленные биологическими закономерностями элементарные “знания” наличествуют и у животных (особенно высокоразвитых), которым они служат в качестве необходимого фактора реализации их поведенческих актов. Долгое время господствовало представление, что животные не способны к абстракции ни в какой форме. Однако развивавшаяся с середины XX в. наука о поведении животных — этология — достаточно уверенно опровергает это мнение. По-видимому, какие-то формы отвлеченного знания доступны в живой природе не только человеку. Этот факт, кстати, дополнительно обращает внимание как на единство разных сторон того, что именуют знанием, так и на природу этого единства[328].
Если исходить из того, что основой всякого знания является опыт в самом широком смысле слова, то виды человеческого знания различаются в первую очередь по тому, на опыте какого характера они основаны. По М. Шелеру, человеческое познание в значительной мере обосновывается опытом любовного отношения к миру; стало быть, без любви нет и познания. А.С. Хомяков писал: знание истины дается лишь взаимной любовью[329]. Опыт любви призван быть подкрепленным и откорректированным силой разума: вне усилий разума не дано постижение ценности значимого другого.
Тип знания тесно связан с особенностями познающего субъекта. Некоторые типы знания по своей природе связаны лишь с определенным субъектом. Так, истины веры по христианскому учению открываются и доступны познанию только “соборно”, в единстве человека с живым организмом церкви (что не отменяет, очевидно, исторического факта индивидуальной формулировки, “авторства” конкретных богословских положений). Это единство, соборность, не имеет ничего общего с духом “коллектива” и не характеризуется формальными признаками (не тождественно, например, “юридически правильному” собору епископов или суждению папы, высказанному “с кафедры”, по римско-католическому термину).
Ф.М. Достоевского особенно привлекала близкая ему по своей сути мысль, высказанная Вл. Соловьевым: “...человечество знает гораздо более, чем до сих пор успело высказать в своей науке и в своем искусстве”[330].
Имеет смысл разграничить “пассивное” знание читателя художественного произведения или студента, записывающего лекцию, от знания авторского, знания творца — будь то ученый, художник или религиозный подвижник. (Хотя и в первом случае не исключен элемент творчества; говорят, что гениальному писателю нужен и гениальный читатель.) “Авторское” знание наиболее ярко различается по типу, прежде всего по характеру личной склонности. Человек, писал И.В. Гете, “рожденный и развившийся для так называемых точных наук, с высоты своего рассудка-разума нелегко поймет, что может существовать также точная чувственная фантазия, без которой собственно немыслимо никакое искусство. Вокруг того же пункта ведут спор последователи религии чувства и религии разума; если вторые не хотят признать, что религия начинается с чувства, то первые не допускают, что она должна развиться до разумности”[331]. Впрочем, для выдающихся творческих личностей характерна и гармония познавательных способностей. Биографии многих ученых, философов говорят о том, что несмотря на полную самоотдачу в своей главной исследовательской деятельности, они глубоко увлекались искусством и сами писали стихи, романы, рисовали, играли на музыкальных инструментах[332]. Тип одаренности не обязательно связан только с “высоким” познанием. В жизни — при этом во всех ее уголках и закоулках — существует и трудится немало настоящих академиков житейских наук. И это тоже особенный дар.
Житейское познание и знание основывается прежде всего на наблюдении и смекалке, оно носит эмпирический характер и лучше согласовывается с общепризнанным жизненным опытом, чем с абстрактными научными построениями.
Значимость житейского знания в качестве предшественника иных форм знания не следует преуменьшать: здравый смысл оказывается нередко тоньше и проницательнее, чем ум иного ученого. В известном рассказе о Фалесе, попавшем в колодец, отвлеченный философ, не умеющий смотреть себе под ноги, насмешливо умаляется именно перед лицом такого житейского, обыденного знания (своеобразный анализ этого философского анекдота дает Лев Шестов[333]). В обыденной жизни “мы размышляем без особенной рефлексии, без особенной заботы о том, чтобы получилась истина... мы размышляем в твердой уверенности, что мысль согласуется с предметом, не отдавая себе в этом отчета, и эта уверенность имеет величайшее значение”[334]. Базирующееся на здравом смысле и обыден- } ном сознании, такое знание является важной ориентировочной основой повседневного поведения людей, их взаимоотношений между собой и с природой. Здесь его общая точка с научной формой знания. Эта форма знания развивается и обогащается по мере прогресса научного и художественного познания; она тесно связана с “языком” человеческой культуры в целом, которая складывается на основе серьезной теоретической работы в процессе всемирно-исторического человеческого развития.
Научные знания. Как правило, житейские знания сводятся к констатации фактов и их описанию. Научные знания предполагают и объяснение фактов, осмысление их во всей системе понятий данной науки. Житейское познание констатирует, да и то весьма поверхностно, как протекает то или иное событие[335]. Научное познание отвечает на вопросы не только как, но и почему оно протекает именно таким образом. (Во всяком случае, ответ на подобный вопрос является идеалом научного знания.) Научное знание не терпит бездоказательности: то или иное утверждение становится научным лишь тогда, когда оно обосновано. Научное — это прежде всего объяснительное знание. Сущность научного знания заключается в понимании, действительности в ее прошлом, настоящем и будущем, в достоверном обобщении фактов, в том, что за случайным оно находит необходимое, закономерное, за единичным — общее, и на этой основе осуществляет предвидение различных явлений. Предсказательная сила — один из главных критериев для оценки научной теории. Процесс научного познания носит по самой своей сущности творческий характер. Дело в том, что задача ученого состоит не только в умножении наших впечатлений и представлений, но и в уразумении сущности объекта, постижении истины, установлении связей, отношений и закономерностей. Законы, управляющие процессами природы, общества и человеческого бытия, не просто вписаны в наши непосредственные впечатления, они составляют бесконечно разнообразный мир, подлежащий исследованию, открытию и осмыслению.
Этот познавательный процесс включает в себя и интуицию, и догадку, и вымысел, и здравый смысл.
Научное знание охватывает в принципе что-то все же относительно простое, что можно более или менее строго обобщить, убедительно доказать, ввести в рамки законов, причинного объяснения, словом, то, что укладывается в принятые в научном сообществе парадигмы. В научном знании реальность облекается в форму отвлеченных понятий и категорий, общих принципов и законов, которые зачастую превращаются в крайне абстрактные формулы математики и вообще в различного рода формализующие знаки, например химические, в диаграммы, схемы, кривые, графики и т.п. Но жизнь, особенно человеческие судьбы, на много порядков сложнее всех наших научных представлений, где все “разложено по полочкам”, поэтому у человека извечна и неистребима потребность выхода за пределы строго доказательного знания и погружения в царство таинственного, чувствуемого интуитивно, схватываемого не в строго и гладко “обтесанных” научных понятиях, а в каких-то “размытых”, но очень важных символических образах, тончайших ассоциациях, предчувствиях и т.п.
При всем различии житейской смекалки “профанов” и абстрактных конструкций “высокой” науки у них есть глубоко общее. Это уже упомянутая идея ориентировки в мире.
“Но так как мир сам по себе имеет бесконечно многообразное и изменчивое содержание, в каждом данном месте и в каждой точке времени иное, то наш опыт, наше ознакомление с данностями действительности, совсем не могли бы служить этой цели практической ориентировки, если бы мы не имели возможности улавливать в новом и изменившемся все же элементы уже знакомого, которые, именно как таковые, делают возможными целесообразные действия. [От позиции здравого смысла, т.е.] познания, руководимого интересами сохранения жизни и содействия благоприятным условиям жизни... не отличается существенно и установка научного познания. Если мы даже совершенно отвлечемся от того, что сама постановка вопросов — а тем самым и хотя бы частично этим определенные итоги — научного познания имеют своей исходной точкой и своей целью потребности практической ориентировки в жизни и господства над миром — другими словами, если мы даже возьмем научное познание только как “чистое” познание, возникающее из бескорыстного, незаинтересованного любопытства, то замысел этого познан состоит все же в вопросе: “что, собственно, скрывается в том, что доселе от меня скрыто?” или: “как — а это значит: как что я должен понять вот это новое, впервые мне встречающееся явление?”[336].
Ключом и в житейском, и в научном познании является узнавание, т.е. узнавание, уже известного[337]. Это глубокое замечание С.Л. Франка объясняет принципиальную недостаточность научного познания и в то же время открывает нетривиальный путь “в глубь” самой теории знания (о чем будет сказано далее).
Практическое знание. К научному познанию также тесно примыкает практическое знание. Различие между ними состоит в основном в целевой установке. Если главной фигурой научного познания является ученый, член академического сообщества, то для практического познания — инженер или промышленный управляющий. Цель ученого — открытие закономерности, общего принципа, “узнавание” новой идеи. Цель инженера — создание новой вещи (прибора, устройства, компьютерной программы, промышленной технологии и т.д.) на основе уже полностью известных, зафиксированных принципов. Практика состоит в овладении вещами, в господстве над природой, завещанном человеку в первые дни бытия. Преобразуя мир, практика преобразует и человека; она связана с социальностью. “Будь вы не инженерами, а учеными, вы, может, этого не ощущали бы так сильно... — говорится в романе о молодых изобретателях в стране, “где от вибрации конвейера у всех под ногами дрожит земля”. — Однако вы не ученые, потому что у вас другой подход к науке. Ученые — люди совсем иного склада, чем вы или я. У них вечный зуд понять что-то, что до сих пор было непонятно. Инженеры же хотят создать то, чего еще никогда не было. Вот в чем разница”[338]. Когда же изобретение выходит “на конвейер”, в дело включаются деньги, и “бизнес — воздух, которым приходится дышать изобретателю, и язык, которому он волей-неволей должен выучиться”[339].
Художественное познание обладает определенной спецификой, суть которой — в целостном, а не расчлененном отображении мира и особенно человека в мире. Художественное произведение строится на образе, а не на понятии: здесь мысль облекается в “живые лица” и воспринимается в виде зримых событий. Восприятие художественного образа влечет за собой огромное расширение человеческого опыта, охватывающего собой и сферу настоящего, и сферу прошлого, а иногда — и будущего. .Жизненный опыт — в его особой, художественной форме — не только расширяется, но и углубляется: человек ощущает свою связь с современниками и с прошлыми поколениями. Он не только обогащает его видением других жизней, широким представлением о своих современниках, познанием которых живет человек. В Нобелевской лекции об этом сказал А.И. Солженицын[340]. (Впрочем, писатель выражал по этому поводу и сомнения.) Ясно, что расширение такого опыта нельзя заменить ничем другим: ни научной книгой о чем-то новом, ни грудами цифр из современных справочников. Этот опыт — не только познание ранее неведомого, но и восприятие сложнейшего потока чувств, мира душевных переживаний, нравственных и иных мировоззренческих проблем, продумывание с новых точек зрения прежних жизненных решений — решений героев художественного творения или собственных жизненных поступков. Этот опыт — познавательный, эмоциональный и этический — создает связь поколений в общем потоке всемирной истории.
Искусству дано ухватить и выразить такие явления, которые невозможно выразить и понять никакими другими способами. Поэтому чем лучше, совершеннее художественное произведение, тем более невозможным становится его рациональный пересказ. Рациональное переложение картины, стихотворения, книги есть лишь некая проекция или срез этих вещей. Если этой проекцией содержание художественного произведения исчерпывается полностью, то можно утверждать, что оно не отвечает своему назначению. Неуспешна книга, которая пишется с целью “воплотить” те или иные предвзятые авторские концепции или мнения; ее судьба — остаться более или менее искусной иллюстрацией этих мнений. Наоборот, плодотворен путь “художественного исследования”, как его формулирует А.И. Солженицын: “Вся иррациональность искусства, его ослепительные извивы, непредсказуемые находки, его сотрясающее воздействие на людей — слишком волшебны, чтоб исчерпать их мировоззрением художника, замыслом его или работой его недостойных пальцев...” Там, где научному исследованию надо преодолеть перевал, там художественное исследование тоннелем интуиции проходит иногда короче и вернее[341]. Основная черта художественного познания — самоочевидность, самодоказательность. Художественное произведение “проверку несет само в себе: концепции придуманные, натянутые не выдерживают испытания на образах... оказываются хилы, бледны, никого не убеждают... Произведения же, зачерпнувшие истины и представившие ее нам сгущенно-живой, захватывают нас, приобщают к себе властно, — и никто, никогда, даже через века, не явится их опровергать”[342]. С точки зрения гносеологии интуитивизма критерий истины, прямо основанный на самоубедительности (“прииди и виждь”), указывает на высокое положение художественного познания в иерархии типов знания. Другой отличительный момент художественного познания— требование оригинальности, неизбежно присущее творчеству. Оригинальность художественного произведения обусловлена фактической уникальностью, неповторимостью мира. С этим связана противоположность художественного метода научному.
Научное познание стремится к максимальной точности и исключает что-либо личностное, привнесенное ученым от себя. Вся история науки свидетельствует, что любой субъективизм всегда отбрасывался с дороги научного знания, а сохранялось лишь объективное. Художественные произведения неповторимы. Результаты научных исследований всеобщи. Очень характерно, что ученому, изучающему результаты открытий И. Ньютона или А. Эйнштейна, как правило, нет нужды обращаться к первоисточнику: научное открытие становится всеобщим достоянием. Наука есть продукт общего исторического развития в его абстрактном итоге.
В искусстве допускается художественный вымысел, привнесение от самого художника того, чего именно в таком виде нет, не было и, возможно, не будет в действительности. Мир, творимый воображением, не повторяет действительного мира. Художественное произведение имеет дело с условностью: мир искусства — всегда результат отбора. Художественный вымысел, однако, допустим лишь в отношении единичной формы выражения общего, но не самого общего: художественная правда не допускает никакого произвола, субъективизма. Попытка выразить общее вне органического единства с особенным (типичным) и единичным приводит к схематизации и социологизации действительности, а не к созданию художественного произведения. Если же художник в своем творчестве сводит все к единичному, слепо следует за наблюдаемыми явлениями, то результатом будет не художественное произведение, а своего рода “фотография”; в этом случае мы говорим об имитаторстве и натурализме.
В науке главное — устранить все единичное, индивидуальное, неповторимое и удержать общее в форме понятий. Наука и искусство лежат в разных плоскостях. Эти виды познания мира черпают свой метод в природе своего специфического содержания. Научное знание держится на общем, на анализе, сличении и сопоставлении. Оно “работает” с множественными, серийными объектами и не знает, как подойти к объекту подлинно уникальному. В этом слабость научного подхода. Поэтому при всех успехах научного знания и открывающихся в нем глубинах никогда не может быть снят вопрос о его конечной адекватности той единственной Вселенной, которая вечно пребывает перед нами. Образно говоря, никакая самая лучшая астрономия никогда не снимет великой тайны “звездного неба над нами”, по крылатому выражению Канта.
Понятие точности знания обычно связывают именно с наукой. Научность предполагает достаточно высокую степень достоверности и факта, и вывода, а также точность. Но понятие точности применимо не только к математически обработанным данным, “закованным в жесткие цепи формул”, но и к неформализованным знаниям, выраженным средствами естественного языка. Точность — это не только математическая формула и вообще формализованное высказывание или система высказываний, описание в виде достоверного протокола, объяснения верного вывода, доказательства, опровержения, суждения и просто правильного восприятия. Точность — это прежде всего адекватность самого знания, а не форма его фиксации. Поэтому художественное изображение, например в романах Ф.М. Достоевского, всех изломов человеческой души может быть куда более точным, чем изображение личности в каком-либо сочинении профессионального психолога.
П. Флоренский, говоря о путях обретения истины — задаче всякого познания, первоначально называет два: интуицию, т.е. непосредственное восприятие, идискурсию, т.е. сведение одного суждения к другому, рациональный анализ. (Подразумевая различные теории знания, он различает “чувственную интуицию” эмпириков, т.е. непосредственное восприятие объекта органами чувств, “субъективную интуицию”, т.е. самовосприятие субъекта, у трансцен-денталистов и достаточно туманно им характеризуемую “субъективно-объективную интуицию” различных мистиков[343].) О. Павел быстро приводит в тупик оба пути[344], в качестве желаемого выхода утверждая некую разумную интуицию, практически отождествляемую с “подвигом веры”. Органом “разумной интуиции”, по Флоренскому, является сердце: “сердце является органом для восприятия горнего мира”[345], посредством его устанавливается живая связь с “Матерью духовной личности — с Софиею, разумеемою как Ангел-Хранитель всей твари, едино-сущной в любви, получаемой чрез Софию от Духа”[346]. Безусловно, здесь присутствует некое смешение задач знания и веры, которые Флоренский хочет полностью отождествить, но реально, по замечанию В.В„ Зеньковского, они остаются у Флоренского несливающимися, подобно маслу и воде[347]. Мысль Флоренского делает слишком резкий скачок. Критикуя интуицию и дискурсию как источники знания, он, по существу, вращается в рамках чрезмерно рационалистичного, едва ли не логицистского подхода. Характерно постоянно повторяемое слово “суждение” и пристрастие к логической символике. Таким образом, он не рассматривает реальное обширное многообразие источников знания (хотя в своем труде привлекает гигантский фактический материл — от математики, минералогии и астрологии до житийных преданий и литургических текстов), но, с другой стороны стремится всякое знание “стилизовать” под церковность и веру[348].
Мы коснулись здесь сразу двух важных связанных моментов — вопроса об “органе” знания и соотношении между знанием и верой. Процитируем воспоминания К.Г. Юнга, где приводится любопытный разговор, имевший место между ним и вождем одного из племен американских индейцев:
“Видишь, — сказал Охвией Биано, — как жестоко выглядят белые... Мы думаем, что они — сумасшедшие.
Я спросил его, почему ему кажется, что все белые сумасшедшие.
— Они говорят, что они думают головами, — ответил он.
— Ну конечно. Чем же думаете вы? — удивленно спросил я его.
— Мы думаем тут, — сказал он, показав на сердце”[349].
“Чем же думает человек? На какой-то миг сознанию европейца могло бы показаться, что вопрос этот никчемен и наивен, ибо давно и окончательно решен. У большинства более или менее образованных носителей цивилизации он просто не возникает, словно бы ответ на него был чем-то само собой разумеющимся. И однако дело обстоит не так просто... Чем думает человек? Разумеется, головой. При этом ускользает от внимания, что такой ответ, если чем-нибудь и разумеется, то самой головой, так что, строго говоря, здесь имеет место элементарная логическая ошибка petition principii, когда нечто доказывается с помощью доказываемого нечто. Скажут, чем же еще может думать человек, если орган его мышления расположен в голове? Ну конечно, оспаривать это было бы оригинальностью дурного свойства, и, тем не менее, неизвестно откуда появляется спонтанное возражение: только ли в голове? Отчего такая монополизация прав, и, если она и в самом деле имеет место, то естественны ли ее основания?”[350].
Оставим в стороне суть самого соотношения между мышлением и сопутствующим ему физиологическим процессом; ясно, что указание на орган так или иначе характеризует качество мышления. Нужно иметь в виду исторический характер нашей физиологии[351]. Древний грек мыслил всем телом — его мысль двигалась не строевым шагом силлогизмов, а “пластически, скульптурно, эвритмически”[352]. Платоновская идея, по выражению А.Ф. Лосева, есть танец, доведенный до своего понятийного предела. Отсюда малая способность нашего “вживания” в античную мысль и потребность “интерпретации”. За словами дикаря, обращенными к знаменитому психологу, можно увидеть указание на глубокое различие типов познания.
Да, познание, в конечном итоге, опирается на опыт. Но что есть опыт? “Опыт Плотина и опыт, с позволения сказать, Карнапа, равнозначные ли величины?”[353].
За поисками “органа познания” стоит не физиология, а символика. Это есть символика характера и типа познания. “Не вещество человеческого организма, разумеемое как материя физиков, а форму его, да и не форму внешних очертаний его, а всю устроенность его, как целого, — это-то и зовем мы телом... То, что обычно называется телом, — не более, как онтологическая поверхность; а за нею, по ту сторону этой оболочки лежит мистическая глубина нашего существа”[354]. Поиски Флоренского в области, если позволено так выразиться, мистической физиологии (“гомотипия” человеческого тела[355], ссылка на исследование Юркевича о роли сердца в текстах Св. Писания[356]) знаменуют собой стремление выйти за рамки господствующего типа познания, которое в современной философии ощущается как “усохшее” и “скукоживающееся” сравнительно с познанием, доступным людям прошлого. Современное господство “научного” типа познания ощущается как регресс... От космически переживаемой мысли до мысли сугубо головной, от “умного места” мысли до “лобного места” ее... Симптоматология познания — мартиролог мысли, или перечень стадий ее дискриминации: мыслящее тело (равное в греческой семантике... личности и даже ее судьбе) сжимается постепенно до мыслящей головы и монополизируется мозгом; теперь она уже не нуждается в перипатетике: ни выхо-женность, ни тем более танцевальность не служат более ей нормами, ее единственным критерием оказалась разможженность “Vergehirnlichtung”[357].