Посткоперников «двойной узел»

В узком смысле коперниковскую революцию можно трактовать как сдвиг парадигмы астрономии и космологии Нового времени, Начатый Коперни­ком, утвержденный Кеплером и Галилеем и завершенный Ньютоном. Однако коперниковскую революцию можно трактовать и в гораздо более широком и значительном смысле. Ибо, когда Коперник понял, что Земля не является абсолютным, неподвижным центром Вселенной и — что не менее важно — когда он понял, что движение небес допустимо объяснять с точки зрения движения самого наблюдателя,— тогда-то и было явлено миру самое, пожалуй, грандиозное открытие современного мышления. В коперниковском сдвиге перспективы можно усмотреть основополагающую метафору всего со­временного мировоззрения: разрушение «до основанья» наивных представле­ний; критическое суждение о том, что состояние объективного мира бессо­знательно определяется состоянием субъекта; следующее из него освобождение из космических «объятий» античности и средневековья; ради­кальное смещение человека — прочь от центра, к относительному и перифе­рийному положению в пугающе огромной безличной Вселенной; снятие «чар» с природного мира. И в этом, самом широком смысле — как событие, происшедшее не только в астрономии и в точных науках, но и в философии, и в религии, и в коллективном человеческом сознании,— коперниковскую революцию можно рассматривать как самый главный, поистине эпохальный сдвиг Нового времени. Она сокрушила мир, и заново создала его.

В философии и эпистемологии коперниковская революция вылилась в целый ряд драматических интеллектуальных свершений, начавшихся с Де­карта и достигших вершины у Канта. Уже говорилось, что учения Декарта и Канта стали необходимыми звеньями в развитии современного мышления, и я уверен, что это действительно так. Ибо именно Декарт первым до конца осознал и сформулировал опыт зарождающегося самостоятельного современ­ного «я», в корне отличающегося и отграниченного от объективного внешне­го мира, к постижению и покорению коего он стремится. Декарт «пробудил­ся в Коперниковой Вселенной»1: после Коперника человечество ощутило себя брошенным на произвол судьбы в открытом Космосе, и его прежнее, «надежное» место во Вселенной было безвозвратно утрачено. Тогда Декарт сделал из этого нового космологического контекста основанные на опыте выводы и выразил их в философских понятиях, начав с позиции, подверг­нувшей сомнению весь мир, и закончив знаменитым тезисом cogito. Тем самым он вызвал целый ряд событий в философии — от Локка до Беркли и Юма, а затем и Канта, который, в конце концов, вызвал величайший эпистемологический кризис. Учение Декарта стало решающим перевалом на пути от Коперника к Канту, оказавшись между коперниковской революцией в космологии и кантовской революцией в эпистемологии.

Ибо если человеческий разум в определенном смысле резко отделен от внешнего мира и противопоставлен ему, если единственная реальность, до­ступная сознанию непосредственно — это его собственный опыт, тогда по­стигаемый разумом мир оказывается всего лишь истолкованием, которым разум наделяет этот мир. Человеческому знанию о действительности навеки суждено оставаться несоизмеримым со своей целью, ибо нет никакого руча­тельства в том, что человеческий разум, чья связь с миром носит столь кос­венный и опосредованный характер, способен сколько-нибудь точно отра­жать его. Напротив, все, что поддается восприятию и суждению со стороны разума, в какой-то мере — в какой именно, неизвестно — неизбежно будет нести отпечаток его собственного характера и его субъективных структур. Разум способен воспринимать лишь феномены, а не вещь-в-себе, лишь ка­жимость, а не независимую реальность. В современной Вселенной челове­ческий разум оказался покинутым на произвол судьбы.

Таким образом, опираясь на достижения своих предшественников-эмпи­риков, Кант извлек из картезианского cogito эпистемологические выводы. Разумеется, Кант сам обосновал познавательные принципы и субъективные структуры, в абсолютности коих он был убежден,— априорные формы и ка­тегории,— исходя из казавшихся определенными положений Ньютоновой физики. Однако с течением времени в учении Канта оказалась особенно важной не столько специфика найденного им решения, сколько сформули­рованная им серьезная проблема. Ибо именно Кант привлек внимание к тому неоспоримому факту, что любое человеческое знание есть истолкова­ние. Человеческий разум не в силах претендовать на непосредственное — «зеркальное» — отражение объективного мира, ибо воспринимаемый им объект проструктурирован в восприятии свойственной субъекту внутренней организацией. Человек познает не мир-в-себе, но мир-каким-его-передает-разум. Таким образом, эпистемологический раскол Канта одновременно и абсолютизировал, и вытеснил онтологический раскол Декарта. Через про­пасть, пролегшую между субъектом и объектом, было невозможно навести никаких мостов. Из картезианской предпосылки родилось кантовское за­ключение.

В ходе дальнейшего развития современного мышления ни один из фун­даментальных сдвигов, которые здесь символически связаны с фигурами Ко­перника, Декарта и Канта, не остался втуне, но, напротив, каждый вызвал значительные последствия и был затем доведен до своей крайности. Так, коперниковское радикальное смещение человека из космического центра было необычайно усилено учением Дарвина, показавшего человека в потоке эволюции существом крайне относительным: лишенный божественного предопределения, утративший абсолютное значение, человек перестал быть венцом творения и возлюбленным чадом Вселенной, превратившись всего лишь в один из преходящих биологических видов. Очутившись в устрашаю­ще безграничном космосе современной астрономии, человек завертелся волчком: некогда благородный центр космоса, сегодня он — незаметный обитатель крошечной планеты, вращающейся вокруг ничем не примечатель­ной звезды — ей уже пропели отходную,— где-то на краю одной из миллиар­дов галактик, в равнодушной, если не враждебной Вселенной.

Таким же образом картезианский раскол между личностным и сознатель­ным человеческим субъектом, с одной стороны, и безличной и бессозна­тельной материальной Вселенной, с другой стороны, систематически под­тверждался и углублялся долгим рядом научных открытий, проделавших путь от Ньютоновой физики до современной космологии «Большого взрыва», до теорий черных дыр, кварков, частиц Z и W и объединенной мощной сверхсилы. Мир, который открывала современная наука, оказался миром непро­ницаемым, лишенным духовной цели, царством случая и необходимости, не имеющим сокровенного внутреннего смысла. Человеческой душе было крайне не по себе в «неуютной жидкой лунности» современного космоса: душа может сколько угодно предаваться милой ее сердцу поэзии и музыке, метафизике и религии, но они-то в эмпирической вселенной как раз и не имеют никакого основания.

Та же участь постигла и третью составляющую этой триады современного отчуждения — постулированный Кантом великий раскол: и здесь мы уже видим поворот от современности к постсовременности, к постмодернизму. Ибо положения. Канта о субъективном упорядочивании действительности, иначе говоря, об относительной и безосновательной природе человеческого знания, было принято и нашло продолжение в несметном множестве последующих открытий — как в антропологии, лингвистике, социологии науки и квантовой физике, так и в психологии познания, нейрофизиологии, семи­отике и философии науки: от Маркса, Ницше, Вебера и Фрейда до Гейзенберга, Витгенштейна, Куна и Фуко. Глас большинства рассудил: в значи­тельной мере мир являлся человеческим построением. Человеческое знание есть не более чем истолкование. Не существует фактов, безотносительных к той или иной точке зрения. Каждый акт восприятия и познания случаен, опосредован, обусловлен контекстом и буквально «пропитан» теорией. Че­ловеческий язык не укоренен где-либо в независимой реальности. Смысл извлекается разумом, поэтому нет оснований говорить о нем как о чем-то, внутренне присущем объекту, существующем в мире за пределами разума, ибо познать этот мир невозможно, не «наградив» его при этом природой самого разума. Не является сколько-нибудь оправданным даже само утверж­дение о существовании этого мира. Во всем царит крайняя неуверенность, ибо все, что нами воспринимается и познается, есть в какой-то мере — в какой именно, не установлено — всего лишь проекция.

Итак, космологическое обособление современного сознания, начало которому положил Коперник, и онтологическое обособление, начало ко­торому положил Декарт, обрели полное завершение в эпистемологичес­ком обособлении Канта: такова темница за тремя засовами, зовущаяся отчуждением.

Здесь мне хотелось бы обратить внимание на поразительное сходство между описанным состоянием сознания и психологическим состоянием, из­вестным под названием «двойной узел»: известный психиатр Грегори Бейтсон имеет в виду такую безысходность, неразрешимую ситуацию, когда противо­речащие друг другу элементы информации в конце концов доводят человека до шизофрении2. Согласно формулировке Бейтсона, существует четыре ос­новные предпосылки, наличие которых приводит к ситуации «двойного узла» в отношениях между ребенком и его матерью-шизофреничкой: (1) от­ношение ребенка к матери носит характер жизненно важной зависимости, поэтому для ребенка крайне существенны идущие от матери сообщения; (2) ребенок получает от матери противоречивую информацию, ее элементы несовместимы друг с другом: например, внешнее словесное сообщение со­вершенно опровергается «метасообщением», то есть невербальным контекс­том, в котором передается это внешнее сообщение (например, мать с выра­жением застывшей злобы в глазах говорит ребенку: «Милый, ты же знаешь, как я тебя люблю»); эти два набора сигналов воспринимаются как абсолютно несообразные; (3) ребенок лишен возможности задавать матери вопросы, которые могли бы прояснить суть события или разрешить противоречие; (4) ребенок не может «выйти из игры», то есть прервать имеющиеся отношения. В подобных обстоятельствах, по мнению Бейтсона, ребенок обречен на ис­каженное восприятие и своей внешней, и своей внутренней реальности, что приводит к психопатическим последствиям.

Если во всех четырех предпосылках заменить слово «мать» словом «мир», а слово «ребенок» словом «человек», то получится картина «двойного узла» современной действительности: (1) отношение человека к миру носит харак­тер жизненно важной зависимости, поэтому для человека крайне существен­но точно оценивать идущие от мира сообщения; (2) человеческий разум по­лучает от мира противоречивую информацию, элементы которойнесовместимы один с другим относительно своего положения в этом мире: например, внутренее психологическое и духовное ощущение, порожденное окружающим миром, не сообразуется с научным метасообщением; (3) с эпистемологической позиции, человеческий разум не способен установить прямое сообщение с миром; (4) в экзистенциальном смысле, человек не может «выйти из игры».

Предпосылки психиатрического «двойного узла» Бейтсона в современном состоянии сознания проявляются в необычайно объемном и сложном ком­плексе, а тем, что «двойной узел» не сразу бросается в глаза, он обязан как раз своей универсальностью. Человек получает несовместимые друг с другом элементы информации. Это — посткоперниковская дилемма: периферийный и незначительный обитатель необъятного Космоса; посткартезианская ди­лемма: сознательный, исполненный цели и личностный субъект противосто­ит бессознательной, бесцельной и безличной Вселенной; все это усложняет­ся посткантианской дилемой: не существует ни одного способа, с помощью которого человеческий субъект мог бы познать Вселенную в ее сущности. Человека порождает, удерживает в себе и определяет реальность, в корне чуждая собственной человеческой реальности, к тому же она пребывает вне пределов досягаемости человеческого познания.

Этот «двойной узел» состояния сознания так или иначе признавался и раньше — по крайней мере со времен Паскаля: «Меня ужасает вечное без­молвие этих пространств». Психологическая и духовная предрасположен­ность людей до абсурда не соответствует тому миру, который открывается благодаря человеческим же научным методам. Создается ощущение, будто наше бытие предписывает нам две противоположные вещи: с одной сторо­ны, бороться, осваивая мир, искать смысл и достигать духовных сверше­ний; с другой же — признать, что та самая Вселенная, из чьей субстанции мы произошли, всецело безразлична к этим поискам, бездушна по своей сути и разрушительна в своих действиях. Нас как будто одновременно вооду­шевляют и подавляют. Ибо абсолютно и абсолютно нелепо то, что космос бесчеловечен, мы же — нет. Такая ситуация в высшей степени непостижима для ума.

Если мы согласимся с диагнозом Бейтсона относительно современного состояния в целом, то не покажется удивительным, сколь разнообразными способами откликается современное сознание на эту ситуацию, отчаянно си­лясь избежать внутренних противоречий «двойного узла». Неизбежно иска­жается либо внутренняя, либо внешняя реальность: внутренние чувства по­давляются или отвергаются (апатия и психическая анемия), или же они, наоборот, разрастаются сверх всякой меры (нарциссизм и эгоцентризм); что касается внешнего мира, то либо перед ним рабски преклоняются как перед единственной реальностью, либо его опредмечивают и жесточайшим обра­зом эксплуатируют. Существует и стратегия бегства, принимающая различ­ные формы эскапизма: безоглядное материальное потребление, фанатичное увлечение массовой культурой, пристрастие к разного рода чудачествам, культам, идеологиям, националистический угар, алкоголизм, наркома­ния. Если механизмы бегства почему-либо не срабатывают, то возникает безотчетная тревога, параноидальные симптомы, хроническая агрессив­ность, виктимность, ощущение себя в роли беззащитной жертвы, болезнен­ная подозрительность, стремление к самоуничтожению, чувство бесцельности и абсурдности, ощущение неизбывного внутреннего противоречия, шизофриническое расщепление сознания. На крайних полюсах оказались пси­хопатологические реакции, типичные для шизофрении: саморазрушение, насилие, ложные состояния, амнезия, кататония, автоматизм, мания, ни­гилизм. Современному миру ведомы все эти реакции в их различных сочета­ниях и компромиссных образованиях: как ни прискорбно, именно они опре­деляют его социальную и политическую жизнь.

Не должно вызывать особого удивления и то, что философия XX века на­ходится в том состоянии, в каком мы сегодня ее видим. Разумеется, совре­менная философия в некоторых вопросах весьма смело отозвалась на посткоперниковскую ситуацию, однако та философия, что захватила основную власть над нашим веком и над нашими университетами, более всего смахи­вает на страдающего неврозом навязчивых состояний угрюмца, который сидит на кровати, беспрестанно зашнуровывая и расшнуровывая ботинки, потому что он не может прекратить это бесполезное занятие,— и это в то время, как Сократ, Гегель и Аквинат уже одолели в своих странствиях див­ные горние выси и теперь вдыхают пьяняще-будоражащий воздух альпийских лугов, любуясь нежданно открывшимися неведомыми далями.

Но! Существует важный момент, не позволяющий полностью уподобить психиатрическому «двойному узлу» современную ситуацию: дело в том, что современный человек не беззащитное дитя, он активно вовлечен в мир и давно уже преследует особую стратегию действия — поистине прометеевский замысел освобождения из-под власти природы и подчинения ее себе. Совре­менному мышлению понадобился особый тип истолкования мира: его науч­ный метод требовал таких объяснений феноменам, которые были однознач­ны в своей конкретности, а следовательно, безличны, механистичны и структурны. Эти объяснения Вселенной, дабы они выполняли свое назначе­ние, систематически «очищались» от всяческих примесей духовных и прочих человеческих качеств. Разумеется, мы не можем быть уверены в том, что мир действительно таков, каким он видится в свете этих объяснений. Мы можем быть уверены лишь в том, что — пусть в какой-то степени — мир бли­зок именно этому способу истолкования. Прозрение Канта обернулось обоюдоострым мечом. Хотя, казалось бы, он и помещает мир куда-то за пределы досягаемости человеческого разума, но в то же время он считает, что безличный и бездушный мир современной науки — это еще далеко не все. Скорее, этот мир — это в действительности лишь та его сторона, кото­рая в течение трех последних столетий представлялась западному мышлению наиболее вероятной, так сказать, «лицевой». По словам Эрнеста Гельнера, «заслуга Канта заключается в том, что он увидел эту тягу [к механистическо­му безличному объяснению] не в вещах, а в нас самих». А «заслуга Вебера в том, что он понял: этой тяге подвержено отнюдь не человеческое мышление как таковое, а лишь особый, сложившийся в определенных исторических обстоятельствах тип мышления»3.

Потому-то в главном современный «двойной узел» и не герметичен. В приведенном Бейтсоном случае с матерью-шизофреничкой и ребенком, мать держит в своих руках все карты, ибо только она обладает контролем над со­общением. Извлеченный же из Канта урок говорит нам о том, что ключ к разгадке проблемы сообщения — иными словами, проблемы познания ми­ра — следует искать прежде всего в самом человеческом разуме, а не в мирекак таковом. Следовательно, теоретически возможно предположить, что в распоряжении человеческого разума имеется еще нераспечатанная колода карт. Стержень современного спора — в эпистемологии: и именно здесь воз­можен просвет.

ЗНАНИЕ И БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ

Когда в XX веке Ницше заявил, что не существует фактов — существуют только истолкования, он одновременно подвел итоги всей унаследованной от XVIII века критической философии и указал на многообещающие задачи глубинной психологии XX века. В западной мысли уже давно пробивала до­рогу идея о том, что решающее влияние на человеческое восприятие, позна­ние и поведение оказывает какой-то бессознательный элемент сознания, од­нако сделать ее центром внимания и предметом современных интеллектуальных интересов суждено было Фрейду. Фрейду выпала на удив­ление многоплановая роль в развертывании коперниковской революции. С одной стороны, как сказано в знаменитом пассаже в конце восемнадцатой из его «Вводных лекций», психоанализ послужил третьим по счету чувствитель­ным ударом по наивному самолюбию человека (первым ударом стала гелио­центрическая теория Коперника, вторым — теория эволюции Дарвина). Ибо психоанализ усугубил прежние открытия, что Земля не является центром Вселенной и человек не является средоточием и венцом творения, новым от­крытием, что даже человеческий разум, его «ego», его драгоценнейшее ощу­щение, позволяющее ему считать себя сознательным и разумным «я»,— всего лишь недавнее наслоение, преждевременно развившееся из первобытной стихии «оно» и ни в коем случае не являющееся даже хозяином в своем доме. Совершив такое эпохальное открытие касательно бессознательных доминант человеческого опыта, Фрейд занял законное место в коперниковской «родо­словной» современной мысли, с каждым новым «коленом» делавшей статус человека все более шатким. И вновь, подобно Копернику и Канту, только на совершенно новом уровне, Фрейд пришел к основополагающему заклю­чению, что кажущаяся действительность объективного мира определяется бессознательным субъекта.

Однако и прозрение Фрейда тоже стало обоюдоострым мечом, и, в каком-то очень важном смысле, учение Фрейда ознаменовало решающий поворот в траектории, которую совершало познание. Ибо открытие бессо­знательного уничтожило старые границы истолкования. Как считал Декарт, а вслед за ним — британские эмпирики-картезианцы, первичной данностью в человеческом опыте является не материальный мир, не чувственные преоб­разования этого мира, а сам человеческий опыт; и психоанализ положил на­чало систематическому изучению человеческой души — этого вместилища всякого опыта и познания. От Декарта до Локка, Беркли и Юма, а затем и Канта прогресс эпистемологии все больше зависел от анализа человеческого разума и его роли в акте познания. В свете достижений уже пройденного пути, а также дальнейшего шага, сделанного Шопенгауэром, Ницше и дру­гими, постепенно вырисовывалась выдвинутая Фрейдом аналитическая зада­ча. Современный психологический императив — выявить бессознательное — в точности совпал с современным эпистемологическим императивом — об­наружить корневые принципы психической организации.

Однако если Фрейд высветил проблему, то Юнг увидел важнейшие фи­лософские последствия, которые явились следствием открытий глубинной психологии. Отчасти это произошло потому, что Юнг был более искушен в эпистемологии, нежели Фрейд, поскольку с юности увлекался Кантом и критической философией (даже в 30-е годы Юнг прилежно читал Карла Поппера, что для многих юнгианцев явилось неожиданностью4). Отчасти — еще и из-за того, что Юнг был меньше, чем Фрейд, привержен сциентизму XIX века. Но прежде всего, Юнг располагал гораздо более открытым и глу­боким опытом, что помогло ему открыть то широкое поле, в котором дейст­вовала глубинная психология. По выражению Джозефа Кэмпбелла, Фрейд ловил рыбу, сидя на ките: он не замечал того, что было рядом. Безусловно, «большое видится на расстоянии», и все мы зависим от своих преемников, ибо только они могут переступить нами же проведенную меловую черту.

Итак, именно Юнг признал, что критическая философия, выражаясь его же словами,— «мать современной психологии»5. Кант был прав в том, что человеческий опыт не атомистичен, как полагал Юм, но, напротив, пронизан априорными структурами,— и вместе с тем, формулировка, кото­рую Кант дал этим структурам, отражает его безоговорочную веру в ньютоновскую физику и потому неизбежно узка и многое упрощает. В чем-то по­нимание Кантом разума было ограничено его преубежденностью в пользу Ньютона — точно так же, как понимание Фрейда было ограничено его пред­убежденностью в пользу Дарвина. Юнг, испытав более мощное воздействие проявлений человеческой психики — как своей собственной, так и чужой,— до конца прошел путь, указанный Кантом и Фрейдом, пока не обнаружил в этих поисках свой святой Грааль: это были универсальные архетипы, кото­рые в своей мощи и сложнейшем разнообразии всегда сопровождали челове­ка, будучи определяющими в человеческом опыте.

В числе открытий Фрейда — Эдипов комплекс, Id и Superego («Оно» и «Сверх-Я»), Эрос и Танатос (Любовь и Смерть): инстинкты он распознавал в основном в форме архетипов. Однако на самых крутых поворотах проис­ходила осечка, поскольку глаза ему застилала пыль редукционисткой на­пряженности. С появлением Юнга миру во всей полноте открылась символическая многозначность архетипов, и река фрейдовского «личного бессознательного», которое содержало главным образом подавленные им­пульсы, вызванные различными жизненными травмами и борьбой ego с ин­стинктами, влилась наконец в океан коллективного бессознательного, где главенствуют архетипы, являющиеся не столько результатом подавления, сколько первородным основанием самой души. Последовательно снимая по­кровы с бессознательного, глубинная психология по-новому сформулировала эту эпистемологическую загадку, впервые осознанную Кантом; если Фрейд подошел к ней предвзято и близоруко, то Юнгу удалось достичь несравненно более осознанного и всеохватного постижения.

Но какова же действительная природа этих архетипов, каково это кол­лективное бессознательное и каково их воздействие на современное научное мировоззрение? Хотя юнговская теория архетипов значительно обогатила и углубила современное понимание психики, в определенном отношении в ней можно было усмотреть всего лишь усиление кантианского эпистемологи­ческого отчуждения. На протяжении ряда лет Юнг, демонстрируя лояль­ность по отношению к Канту, неоднократно подчеркивал, что открытие архетипов — результат эмпирического исследования психологических фено­менов и, следовательно, не влечет за собой непременных метафизических вы­водов. Изучение разума приносит знания о разуме, а не о мире, находящемся вне разума. И в этом смысле архетипы носят психологический, а потому отчасти субъективный характер. Подобно Кантовым априорным формальным категориям, они структурируют человеческий опыт, не предоставляя челове­ческому разуму непосредственного знания действительности, пребывающей вне его самого; они суть унаследованные структуры или предрасположения, предшествующие человеческому опыту и определяющие его характер, однако нельзя утверждать, что сами они внеположны по отношению к человеческому сознанию. Быть может, они всего лишь искажающие линзы из числа тех, что стоят между человеческим разумом и подлинным позна­нием мира. Или, возможно, они всего лишь глубинные модели человечес­кой проекции.

Но, разумеется, идея Юнга была значительно сложнее, и в течение долгой и насыщенной интеллектуатьной деятельности жизни его концепция архетипов претерпела значительную эволюцию. Обычное — до сих пор наи­более известное — представление о юнговских архетипах основывается на со­чинениях Юнга, относящихся к среднему периоду его творчества, когда его мировоззрении в основном еще господствовали идеи картезианско-кан­тианского толка касательно природы и ее разобщенности с внешним миром. Между тем, в более поздних трудах, а именно — в связи с изучением прин­ципа одновременности, Юнг начал переходить к концепции, в которой ар­хетипы рассматривались как самостоятельные смысловые модели, вероятно, присущие как сознанию, так и материи, и придающие им внутреннюю структуру: то есть эта концепция как бы сводила на нет давнюю субъект-объектную дихотомию Нового времени. В данной трактовке архетипы предста­ют более таинственными, нежели априорные категории: их онтологический статус неясен, они едва ли сводимы к какому-то одному измерению и скорее напоминают первоначальные — платонические и неплатонические — пред­ставления об архетипах. Некоторые стороны этой позднеюнговской концеп­ции были взяты на вооружение — не без блеска и азарта — Джеймсом Хилме­ном и школой психологии архетипов, развившими «постмодернисткую юнгианскую перспективу; они признавали первичность души и воображе­ния, а также несводимую психическую реальность и могущество архетипов, однако, в отличие от позднего Юнга, всячески избегали каких-либо метафи­зических или теологических утверждений, предпочитая полное приятие души-психеи во всем ее бесконечном богатстве и многообразии.

Однако наиболее значительным, с точки зрения эпистемологии, событи­ем в недавней истории глубинных психологии и наиболее важным со времени Фрейда и Юнга достижением во всей этой области стали труды Станислава Грофа, который за последние три десятилетия не только обосновал револю­ционную психодинамическую теорию, но и сделал несколько крупных выво­дов, имевших большой резонанс во многих других областях знания, в том числе и в философии. Наверняка многие читатели — особенно в Европе и в Калифорнии — знакомы с трудами Грофа, тем не менее я приведу здесь их краткое изложение6. Начинал Гроф как психиатр-психоаналитик, и изна­чально почвой, на которой произрастали его идеи, послужило учение Фрейда да, а не Юнга. Однако судьба распорядилась таким образом, что профессиональным взлетом оказалось его утверждение на новом уровне юнговских взглядов на архетипы, а также сведение их в стройный синтез с фрейдовской биолого-биографической перспективой — правда, при этом были затронуты глубинные слои психики, о которых Фрейд, вероятно, и не догадывался.

Основой для открытия Грофа послужили его наблюдения в процессе про­ведения психоаналитических исследований: вначале в Праге, затем — в Мэ­риленде, в Национальном институте психического здоровья, где испытуе­мые принимали психоактивные вещества сильного действия, ЛСД, а несколько позже подвергались целому ряду мощных ненаркотических тера­певтических воздействий, высвобождавших бессознательные процессы. Гроф пришел к выводу, что испытуемые, участвующие в этих эксперимен­тах, стремятся исследовать бессознательное, погружаясь с каждым разом, на все большую глубину, причем в ходе такого исследования неизменно возни­кает последовательная цепочка ощущений, отмеченных чрезвычайной слож­ностью и напряженностью. На начальных стадиях испытуемые обычно дви­гались назад в прошлое — ко все более ранним переживаниям и жизненным травмам, к возникновению Эдипова комплекса, к азам гигиены, к самым ранним младенческим впечатлениям, вплоть до колыбели,— которые, в целом, складывались во вполне ясную, с точки зрения фрейдистких психо­аналитических принципов, картину и, по-видимому, представляли собой что-то вроде лабораторного подтверждения фрейдовских теорий. Однако далее, после того, как были выявлены и собраны воедино различные ком­плексы воспоминаний, испытуемые неизменно стремились двигаться в том же направлении еще дальше, чтобы вновь «пережить» крайне напряженный процесс биологического рождения.

Хотя этот процесс проходил на явно биологическом уровне, в нем был отчетливый отпечаток некоего архетипического ряда, потрясающего своей силой и значимостью. Испытуемые сообщали, что на этом уровне ощуще­ния обладали такой напряженностью, которая превосходила все мыслимые пределы возможного опыта. Эти ощущения возникали крайне хаотично, весьма сложно накладываясь друг на друга, однако в этом сложном потоке Грофу удалось уловить довольно четкую последовательность: движение было направлено от начального состояния нерасчлененного единства с материн­ской утробой — к ощущению неожиданного отпадения и отделению от первичного органического единства, к отчаянной — «не на живот, а на смерть» — борьбе с конвульсивными сокращениями стенок матки и родовых путей, и, наконец, к ощущению своего полнейшего уничтожения. Затем почти сразу следовало внезапное ощущение абсолютного освобождения, ко­торое воспринималось обычно как физическое рождение, но и как духовное возрождение, причем первое и второе были непостижимо и таинственно свя­заны между собой.

Здесь надо сказать, что в течение десяти лет я жил в Биг Суре, штат Ка­лифорния, где руководил научными программами в Эсаленском Институте, и на протяжении всех этих лет через Эсален прошли практически все виды терапии и личностного преобразования. По терапевтической эффективности метод Грофа оказался сильнее других: ни один не выдерживал с ним сравне­ния. Однако и цену приходилось платить высокую, в определенном смысле слишком высокую: человек заново переживал собственное рождение, попа­дая в тиски глубочайшего экзистенциального и духовного кризиса, сопровождавшегося тяжелейшей физической агонией, невыносимым ощущением удушения и давления, предельным сужением психических горизонтов, чув­ством безнадежного отчуждения и крайней бессмысленности жизни, ощуще­нием подступающего необратимого безумия, и, наконец, сокрушительным ударом от встречи со смертью, когда все исчезает — и в физическом, и в психологическом, и в умственном, и в духовном смыслах. Однако затем, собрав воедино все звенья этой длинной цепи переживаний, испытуемые не­изменно сообщали о том, что испытали необычайное расширение горизон­тов, коренное изменение представлений относительно природы реальности, чувство внезапного пробуждения, ощущение своей неразрывной связанности со Вселенной, причем все это сопровождалось глубоким чувством психоло­гического исцеления и духовного освобождения. Чуть позднее, в этих и пос­ледовавших за ними экспериментах, испытуемые сообщали, что им открыл­ся доступ к воспоминаниям о дородовом, внутриутробном существовании, предстающем обычно тесно связанным с архетипическими прообразами рая, мистического союза с природой, с божеством или с Великой Богиней-Мате­рью, с растворением «ego» в экстатическом единении со Вселенной, с погружением в пучину трансцендентного Единого и другими формами мис­тического единящего ощущения. Фрейд называл откровения, появление ко­торых он наблюдал на этом уровне восприятия, «океаническим чувством» — правда, Фрейд относил к нему лишь переживания грудного младенца, испы­тывающего чувство единения с кормящей его матерью: это как бы ослаблен­ный вариант стихийно-первобытного нерасчлененного сознания во внутриут­робном состоянии.

Что касается психотерапии, Гроф обнаружил, что глубочайший источ­ник всех психологических симптомов и страданий залегает далеко под насло­ениями детских травм и других жизненных событий: это и есть опыт самого рождения, в который неразрывно вплетен опыт столкновения со смертью. В случае благополучного завершения эксперимента у человека совершенно ис­чезали давние проблемы психоаналитического порядка, в том числе те симп­томы и состояния, что ранее упорно сопротивлялись любым терапевтичес­ким воздействиям. Здесь следует подчеркнуть, что эта «перинатальная» (то есть сопутствующая рождению) цепочка переживаний, как правило, про­сматривалась сразу на нескольких уровнях, однако в ней практически всегда присутствовал напряженный соматический элемент. Физический катарсис, которым сопровождалось вторичное переживание родовой травмы, оказался необычайно мощным: это достаточно ясно указывало на причину сравни­тельной неэффективности большинства психоаналитических форм терапии, основанных главным образом на словесном воздействии и едва касающихся поверхности. Выявленные Грофом перинатальные переживания были, на­против, дословесными, стихийными. Они появлялись только тогда, когда преодолевалась обычная способность ego к контролю — либо путем примене­ния какого-либо каталитического психоактивного вещества или терапевти­ческой техники, либо благодаря непроизвольной силе бессознательного.

Вместе с тем, эти переживания оказались глубоко архетипичными по своему характеру. В самом деле, столкнувшись с этой перинатальной це­почкой, испытуемые начинали постоянно ощущать, что сама природа — в том числе и человеческое тело — является сосудом и вместилищем архетипи­ческого, что природные процессы суть архетипические процессы: к такому

открытию в свое время приближались и Фрейд, и Юнг — только с разных сторон. В каком-то смысле исследования Грофа более четко обозначили биологические истоки юнговских архетипов, одновременно более четко обо­значив архетипические истоки фрейдовских инстинктов. Столкновение рож­дения и смерти в этом ряду, по-видимому, представляет собой некую точку пересечения между различными измерениями, где биологическое встречает­ся с архетипическим, фрейдовское — с юнговским, биографическое — с коллективным, личностное — с межличностным, тело — с духом. Огляды­ваясь на эволюцию психоанализа, можно сказать, что она постепенно под­талкивала фрейдовскую биолого-биографическую перспективу ко все более ранним периодам отдельной человеческой жизни — до тех пор, пока, до­стигнув момента рождения, эта стратегия не опрокинула выстроенное Фрей­дом здание ортодоксального редукционизма и не указала психоаналитичес­ким представлениям новый путь к более сложной и расширенной онтологии человеческого опыта. В результате возникло такое понимание психики, ко­торое подобно самому переживанию перинатальной цепочки, оказалось не­сводимым и многомерным.

Здесь можно было бы обсудить множество открытий, порожденных ис­следованиями Грофа: относительно того, что корни мужского сексизма кро­ются в бессознательном страхе женского тела, обреченного на роды; относительно того, что корни Эдипова комплекса кроются в гораздо более ранней, первоначальной борьбе против сокращающихся стенок матки и уду­шающих родовых путей (что воспринимается как некий карательный акт) с целью вернуть утраченный союз с питающим материнским чревом; относи­тельно терапевтической значимости столкновения со смертью; относительно <

Наши рекомендации