Глава 2. Распри в сокровенности

Внутреннему бытию присущи всевозможные аффекты.

Анри Мишо

I

Для заурядного философа, который каждый день пишет и читает, его книга тождествен­на неооратимои жизни, и подобно тому, как он хотел бы прожить свою жизнь заново, чтобы лучше осмыслить ее (единственный философский метод прожить ее лучше), ему хочется по написании книги взяться за ее переделку. Едва эта книга будет написана, как он преподнесет новенькую! У меня складывается грустное впечатление, что в процессе письма я узнаю, как мне следовало читать. Хотя я столько про­чел, мне хочется все перечитать. Сколько литературных обра­зов я не разглядел, не сумев совлечь с них одеяния банальности! К примеру, среди прочего я сожалею о том, что вовремя не изучил литературных образов глагола кишеть (fourmiller). Слиш­ком уж поздно я заметил, что к реалиям, которые «кишат», присоединяется некий фундаментальный образ, вызывающий у нас реакцию, принцип подвижности. Внешне этот образ убог; чаще всего он представляет собой слово, и даже слово с отри­цательной коннотацией: это признание того, что нам не под силу описать то, что мы видим; доказательство того, что мы безучастны к беспорядочным движениям.

А, между тем, как же мы убеждены в ясности этого сло­ва! Каков диапазон его применения! От червивого сыра до звезд, населяющих бескрайнюю ночь — все суетится, все кишит. В этом образе — отвращение и восторг. Потому-то

он с легкостью притягивает противоположные ценности. Стало быть, это архаический образ.

Как в таком случае не распознать этот чудесный образ миллионов движений, всевозможные анархические радос­ти буйства динамической сокровенности! Охарактеризуем этот образ, по меньшей мере, через двойной парадокс.

Во-первых, заметим, что мы воображаем статический беспорядок как колышущееся множество: звезды столь многочисленны, что прекрасными летними ночами кажет­ся, будто они кишат. Множественность есть колыхание. В литературе не существует одного-единственного неподвиж­ного хаоса. Самое большее, мы находим, как у Гюйсманса, хаос обездвиженный, хаос окаменелый. И не случайно в книгах XVIII века и предыдущих столетий слово хаос (chaos) иногда писалось как cahots (суматоха, сутолока).

Но вот обратный парадокс. Стоит посмотреть на некое множество тел, колышущихся в разные стороны, или вооб­разить эти тела, как мы сразу припишем им количество, намного превосходящее реальное: колыхание есть множе­ственность.

II

Впрочем, посмотрим, как, основываясь на этих пара­доксах, взаимодействуют некоторые идеи и образы. Тем самым мы уясним, с какой легкостью простые и мимолет­ные образы становятся «первичными» идеями.

Например, ферментация часто описывается как кише-ние (mouvement fourmillant), и отсюда выводилось ее пред­назначение - служить посредником между косной матери­ей и живым. Из-за внутреннего брожения ферментация является жизнью. Во всей своей наивности этот образ встре­чается у Дункана: «Активные начала, ускользая от грубых частей, обволакивавших их, ведут себя подобно муравьям, что сами выходят через дверь, которую для них открывают»1. Вот так образ кишения возводится на уровень объяснитель­ного средства. «Активные» начала ферментации превраща­ют воображаемую субстанцию в настоящий муравейник.

1 Duncan D. La Chymie naturelle... T. I, p. 206.

Флобер также подчиняется закону воображения, наде­ляющего малое суетой. В книге «Искушение Святого Анто­ния» (первый вариант) он вкладывает в уста пигмеев сле­дующие слова: «Маленькие простачки, мы кишим на зем­ле, словно паразиты на верблюжьем горбу.» Между про­чим, что могут делать пигмеи под пером у писателя, чей рост превосходил метр восемьдесят? В нашей предыдущей работе мы указали, что путешественники, находящиеся на высоких горах, любят сравнивать людей с суетящимися му­равьями. Таких образов малого слишком много, и потому они не бессмысленны.

Как у всех фундаментальных образов, ценность образа муравейника может повышаться или понижаться. Это мо­жет быть образ активности или образ суеты. В последнем случае говорят о «пустых хлопотах». Но именно так во время бессонницы приходят «идеи» к человеку умствен­ного труда. Разве терпящий бедствие муравейник не яв­ляет собой точь-в-точь образ души, утратившей самокон­троль, увлекаемой бессвязными словами, — образа «der turbulenten Zerstreuheit des Daseins» (рассеянно волную­щегося здесь-бытия)?...1b В таком случае образ муравей­ника может служить тестомВдля активистского анализа. В зависимости от состояний души, в нем может быть ссора или единение. Само собой разумеется, что от такого об­разного анализа следует отстранять знания, доставляе­мые книгами. Естественная история муравьев здесь ни при чем.

А вот — чтобы покончить с этими бедными образами — просто ради улыбки страница, провести психоанализ кото­рой не составит труда. Она взята из работы, написанной серьезным тоном, из произведения, ни разу не отступив-

1b Binswanger L.AAusgewählte Vorträge und Aufsätze, Bern, 1947, S. 109.

A Бинсвангер,Людвиг (1881—1966) — швейц. психиатр. Работал вместе с К.Г. Юнгом в больнице Бургхёльцли; поддерживал продолжительные отношения с 3. Фрейдом. Под влиянием Гуссерля и Хайдеггера разрабо­тал весьма оригинальный синтез фрейдизма и феноменологии, создав так называемый Dasein-анализ. Осн. труды: «Введение в Dasein-анализ» (1947), «Греза и экзистенция» (1954).

B От слова «тест».

шего от основательности. Если рассмотреть под микроско­пом, — говорит Гемстергейс, — семенную жидкость живот­ного, которое несколько дней не приближалось к самке, то можно обнаружить «поразительное количество этих части­чек, или зверюшек Левенгука*, но все они будут в состоя­нии покоя и без малейших признаков жизни»2. Зато после вашего анализа под микроскопом стоит лишь подвести самку к самцу, как «вы найдете всех этих зверюшек не только живыми, но с потрясающим проворством плавающими в жидкости, которая и без того густа». Так серьезный фило­соф наделяет сперматозоид разнообразными волнениями полового желания. Микроскопическое существо мгновен­но регистрирует состояние психологии духа, волнуемого страстями.

Эта «вертлявая» сокровенность может показаться па­родией на глубинные ценности, но, на наш взгляд, она хорошо характеризует наивность воображения внутрен­них волнений. Впрочем, переходя от волнения к ссоре, мы сейчас увидим более динамичные образы, где воля к власти и враждебности задействована на полную мощ­ность.

III

Весьма часто внутреннее волнение субстанций пред­стает как внутренний бой между двумя или несколькими материальными началами. Материальное воображение, обретавшее покой в образе неподвижной субстанции, в волнующейся субстанции в замкнутом пространстве на­чинает своего рода битву. Оно субстанциализирует битву.

Даже в XVIII веке многочисленны книги по химии, ко­торые самими своими названиями напоминают о битвах

А Ван Левенгук, Антоний (1632—1723) — голландский естествоиспыта­тель. Изобретатель линз и микроскопов, с помощью которых открыл про­стейших животных, затем сперматозоиды, микробы, красные и белые кро­вяные тельца и пр. Осн. труд «Opera omnia sive Arcana naturae ope exactissimorum microscopiorum detecta» (1715—1722).

2 Hemsterhuis. Œuvres. T. I, p. 183.

между субстанциями. Стоит лишь пролить уксус на мел, как шипение сразу же становится объектом интереса для юных адептов. Это первое практическое занятие по химии превращается — в стиле XVIII века — в бой субстанций. Кажется, будто грезящий химик наблюдает за борьбой кис­лоты и мела, словно за петушиным боем. При необходимо­сти он хлещет стеклянной палочкой участников боя, когда процесс замедляется. А в книгах по алхимии нередки ос­корбления кусающейся {mordicante) субстанции, ведь она больно кусается.

Алхимические обозначения вроде прожорливого волка, прилагаемые к субстанциям (можно было бы привести и массу других), в достаточной степени доказывают анимали­зацию образов вглубь. У этой анимализации — надо ли го­ворить? — нет ничего общего с формами или цветом. С внешней стороны ничто не легитимизирует метафоры льва или волка, гадюки или собаки. Все животные проявляются как метафоры психологии буйства, жестокости и агрессив­ности, например, они соответствуют стремительности ата­ки3. Этот бестиарий металлов действует в алхимии. Это не инертный символизм. С субъективной стороны он отмеча­ет странную сопричастность алхимика битвам между суб­станциями. На всем протяжении развития алхимии скла­дывается впечатление, что бестиарий металлов бросает вы­зов бестиарию-алхимикуА. Объективно говоря, существует мера — несомненно, исключительно воображаемая, — для измерения сил враждебности различных субстанций по отно­шению друг к другу. Слово аффинностьB,длительное время бывшее — и все еще остающееся для донаучного сознания — объяснительным термином, вытеснило собственный анто­ним: враждебность.

А ведь химия враждебности существовала параллельно химии аффинности. Эта химия враждебности объясняла аг-

3 Образы ушли, а слова остались. Мы ограничиваемся утверждением, что серная кислота нападает (attaque) на железо и не нападает на золото.

А В последнем случае слово «бестиарий» означает «гладиатор» или «ук­ротитель диких зверей».

D Можно понимать как «близость, дружественность».

рессивные силы минералов, прямо-таки зловредность ядов и отрав. Она знала мощные и многословные образы. Такие образы поблекли и ослабели, но в них можно вдохнуть новую жизнь под словами, ставшими абстрактными. По сути дела, именно химический и материальный образ за­частую наделяет жизнью анимализированные выражения. Так, «грызущее» горе никогда бы не получило своего име­ни, если бы неутомимая ржавчина не оставляла следов своих крысиных зубок на железе топоров4. Если мы по­думаем о кролике, относящемся к отряду грызунов, то грызущее горе будет, если можно так выразиться, невня­тицей (coq-à-1'âne). Опосредованность материальным об­разом необходима для того, чтобы находить онирические корни выражения горя, грызущего сердце. Ржавчина пред­ставляет собой экстравертивный — и, несомненно, весь­ма неадекватный! — образ муки или искушения, грызу­щих душу.

Было бы трудноразрешимой проблемой разработать це­лую химию чувств, которая позволила бы определять наши внутренние тревоги посредством образов сердцевины суб­станций. Но такую экстравертизацию нельзя назвать на-

4 Один автор XVII века говорит, что «ананас ест железо». Если в анана­се оставить нож, то последний «в течение дня будет съеден и поглощен плодом». В таком тексте нужно придать полный смысл глаголу «есть», ибо если мы продолжим чтение, то узнаем, что таким способом съеденное желе­зо обретается в стебле. К тому же, автор говорит об экзотических деревьях, в которых в качестве сердцевины ствола содержится железо. В этом случае мы видим, как слово «есть» «плавает» между буквальным и переносным смыслами. В XIX веке Пьер ЛеруA выводит из игры слов целую филосо­фию. Он разрабатывает несложную философию, основываясь на факте, что латинское «esse» означает сразу и «быть», и «есть», и добавляет: «"Есть" значит отрицать, пожирать, быть жестоким, быть убийцей. Следовательно, "существовать" означает быть жестоким и убийцей... Кислота ест, и ще­лочь тоже; растение ест, животное ест, человек ест, все ест» (La Grève de Samarez. Livre II, p. 23). С большей погруженностью в грезы мы вернемся к двум значениям латинского слова «esse» в главе о комплек­се Ионы.

А Леру, Пьер (1797—1871) — франц. политик. Был каменщиком, типог­рафским рабочим, затем журналистом. Исповедовал «религию человече­ства». Цель любой социальной организации видел в установлении равен­ства.

прасной. Она поможет нам вывести наши горести «нару­жу», заставить функционировать наши беды так, как если бы это были образы. Творчество Якоба Бёме зачастую во всех подробностях одушевлено аналогичными про­цессами экстравертизации. Философ-сапожник проеци­рует анализ морали внутрь вещей; в борьбе между вос­ком и смолой он видит борьбу сладости и вяжущего на­чала.

Но экстравертизация недолговечна. Она обманчива, когда притязает добраться до сердца субстанций, поскольку, в конце концов, обнаруживает там всевозможные образы че­ловеческих страстей. Так, человеку, переживающему соб­ственные образы, можно показать «борьбу» щелочей и кис­лот, но он на этом не остановится. Его материальное вооб­ражение незаметно превратит эту борьбу в борьбу воды и огня, а затем — в борьбу женского и мужского начала. Вик­тор-Эмиль Мишле все еще говорит о любви «кислоты к щелочи, когда кислота убивает щелочь и самое себя, чтобы образовать соль».

С точки зрения Гиппократа, здоровый человек есть слож­ное вещество, в котором вода и огонь находятся в равнове­сии. При малейшем недуге борьба двух враждебных стихий в человеческом теле возобновляется. Глухие ссоры являют себя по малейшему поводу. Тем самым можно перевернуть перспективу и заняться психоанализом здоровья. Средото­чие борьбы мы улавливаем в амбивалентности анимусаА и анимыB, в амбивалентности, порождающей в каждом из нас борьбу противоположных начал. Воображение усеивает об­разами именно противоположные принципы. Всякая раз­драженная душа вносит раздор в разгоряченное тело. И тогда она уже готова прочитывать в субстанциях всевозможные образы собственного волнения.

Впрочем, чтобы получить некоторый запас динамичес­ких образов, оживляющих переживание внутренней борь-

А Анимус — согласно терминологии Юнга, архетип, представляющий мужскую часть души субъекта.

B Анима — согласно терминологии К.Г. Юнга, архетип, представляю­щий женскую часть души субъекта.

бы, читателям, не желающим в своих грезах заходить слиш­ком далеко, достаточным будет поразмышлять о «сильных» и «слабых» кислотах. Фактически — в силу упрощенчес­кого постулата динамических образов — любая борьба со­пряжена с двоичностью. Но и обратно: для воображения всякая двоичность есть борьба. С точки зрения воображе­ния, как только субстанция перестает быть элементарной, она обязательно становится разделенной. И деление это происходит не мирным путем. Когда воображение стано­вится утонченным, его перестают удовлетворять субстан­ции с жизнью простой и монотонной. При малейшем бес­порядке, воображаемом внутри субстанций, грезовидец начинает считать себя свидетелем волнения и вероломной борьбы.

Материальные образы сокровенных распрей находят себе опору как в виталистских, так и в алхимических ин­туициях. Они сразу же сцепляются «с гастрической ду­шой». Психоаналитик Эрнст Френкель любезно предоста­вил нам статью, где он изучает пищеварительную инстан­цию психики под именем гастрической души. В ней он показывает, что гастрическая душа по сути является сади-ческой, и добавляет: «Гастрический садизм есть садизм химика, подвергающего свою жертву воздействию жгучей кислоты».

Когда мы поймем, как функционирует пессимистическое воображение, вкладывающее тревогу в сердце субстан­ций, мы иными глазами прочтем страницы, подобные тем, на которых Фридрих Шлегель в XIX веке истолковывает тучу саранчи как непосредственное порождение замут­ненного воздуха. И тогда саранча становится субстанци­ей зла, ставшей видимой: «Что же говорить об этих роях саранчи... Что это, как не болезненное творение воздуха, инфицированного некими заразными элементами и под­вергшегося распаду? Я полагаю общепринятым, что воз­дух и атмосфера наделены жизнью и даже весьма тонко устроенной; я считаю, что впредь не будут оспаривать то, что этот самый воздух представляет собой хаотический состав противоположно направленных сил, в коем баль­замическое дыхание весны борется против жгучего ветра

пустыни и всякого рода заразных миазмов»5. Так дадим же воображению поработать, и мы уразумеем, что миазмы густеют до тех пор, пока не превращаются в саранчу. Это насекомое, умеющее быть сразу и зеленым, и сухим, — син­тез материально противоположных качеств6 — является зем­ной материей, порождаемой в самом воздухе дурными свой­ствами губительного флюида.

Разумеется, мы будем поставлены в тупик, если ради обоснования тезиса Шлегеля понадобится привести малей­ший объективный аргумент, ничтожный реальный образ. Но субъективных аргументов хоть отбавляй. Стоит дать волю материальному и динамическому воображению, иными сло­вами, стоит вернуть воображению его изначальную роль, «разместив» его у порога речи и мысли, как мы ощутим анимализацию губительных флюидов, замутняющих и вол­нующих субстанции, достойные похвалы. Когда воображе­ние возвращают к его жизненно важной роли, состоящей в оценивании процессов материального обмена между чело­веком и вещами, когда оно становится поистине образным комментарием к нашей органической жизни, тогда гигие­на, естественно, обнаруживает собственные субстанциаль­ные образы с положительной или отрицательной оценкой. Молодое и здоровое дыхание мощно втягивает воздух, а сча­стливое воображение называет его чистым и, как утверждает философия жизни, «воздухом, наделенным жизнью». И на­оборот, сдавленная грудь обнаруживает «сгущенный» воз­дух, согласно выражению, столь часто применявшемуся по­этами, которые разрабатывали тему сатанизма дурных запа­хов7. Итак, в воздухе две субстанции — хорошая и дурная — изначально находятся в состоянии борьбы.

5 Schlegel F. La Philosophie de la Vie. T. I, p. 296.

6 В царстве материального воображения зеленый цвет акватичен. Ср. саранчу, «изготовленную» Сатаной из останков животных. (Hugo V. Légende des Siècles. Puissance égale Bonté).

7 Для Дю БартасаA Сатана — это «Бунтовщик, Царь наиболее сгущен­ных воздухов» (La Semaine, p. 19).

А Дю Бартас,Гийом (1544—1590) — франц. поэт; гугенот. Автор поэм «Седмица» (1579), живописующей семь дней Творения, и «Вторая седми­ца», которая должна была описать историю человечества до Страшного суда, но осталась неоконченной.

В таком случае мы лучше поймем интуицию Шлегеля, воображавшего в самом воздухе столкновение двух проти­воположных сил, производящих добро и зло, мир или вой­ну, радости жатвы или стихийные бедствияA, благоуханные дуновения и миазмы. Так хочет чувство жизни, делающее живыми и жизненно важными все виды материи во вселен­ной. Тем самым чувствование воссоединяется с мышлени­ем, как этого хотел Зольгер8.

Однако раз уж мы взяли за правило мимоходом отме­чать разнообразные отношения между субстанциальными ценностями и их словесным выражением, то в надежде по­степенно собрать элементы выговоренного воображения сделаем несколько ремарок относительно чисто языкового понижения субстанциальных ценностей.

Существуют «противодыхательные» слова, вызывающие у нас удушье, слова, заставляющие нас гримасничать. Они изображают у нас на лице волю к отказу. Если бы филосо­фы соблаговолили возвратить слова в наши уста вместо того, чтобы чересчур поспешно превращать их в мысли, они об­наружили бы, что произнесенное слово — или даже попро­сту слово, произнесение которого мы воображаем — явля­ется актуализацией бытия в целом. Целостность нашего бытия выстраивается с помощью речи, в частности, слова отказа влекут за собой такую искренность, что их невоз­можно вежливо вышучивать.

К примеру, послушайте, с какой искренностью мы про­износим слово «миазмы». Не задействована ли тут своего рода беззвучная ономатопея отвращения? Выбрасывается полный рот загрязненного воздуха, а затем рот энергично закрывается. Воля хочет сразу и молчать, и не дышать9.

Аналогично этому, вся химия XVIII века обозначала сло­вом moffetteBгаз, вызывающий тошнотворные реакции; руд-

А Слово fléaux можно понимать и как «цепы».

8 См. Boucher M. Thèse, Paris, p. 89.

9 Было бы интересно сфотографировать какого-нибудь великого писа­теля, когда он произносит — или хотя бы пишет — слово moisi

(заплесневелый), играющее определенную роль в его материализме пре­зрения: «Меня окутывает пошлый запах плесени».

B Буквально: вонючка, т. е. углекислый газ или скунс.

никовые испарения. В этом слове отражается более сдер­жанное воображение, которое, однако, работает в том же направлении, что и миазмы, обозначая субстанции распа­да. Moffettes — это ученые гримасы.

Этот психологический реализм речи как бы наделяет тяжеловесностью дурной воздух, которым мы дышим. И тогда воздушные флюиды заряжаются злом, поливалент­ным злом, объединяющим в себе все пороки земной суб­станции, когда миазмы принимают на себя все зловоние болота, a moffettes — всю серу рудников. Небесный воздух таких гадостей объяснить не может. Тут необходима глу­бинно замутненная субстанция, но, прежде всего, субстан­ция, которая могла бы субстанциализировать тревогу. Весь XVIII век страшился материй лихорадки, материй зачум-ленности, материй, замутненных настолько глубоко, что они смущают сразу и вселенную и человека, Макрокосм и Мик­рокосм. По мнению аббата Бертолона, эти «мефитические» («моффетические») испарения, выходящие из рудников, вредят как электрическим, так и жизненным феноменам. Тлетворные пары вводятся в средоточия субстанций и вно­сят в них зародыш смерти, само начало распада.

Даже столь тусклое понятие, как износ, понятие в наше время, являющееся для рационального сознания совершенно экстравертивным, может выступать в перспективе интро-вертизации. И тогда мы сможем привести примеры, в кото­рых вообразим воздействие подлинной материи разрушения. Существо, как любят повторять, подтачивается изнутри. Но воображение обозначает это глубинное самоуничтожение через активную субстанцию, через зелье или яд.

В сущности, воображение субстанциализирует разруше­ние. Оно не может удовлетвориться обветшанием, внешним износом. В 1682 г. Дункан писал: при мысли о том, что наитвердейшие тела, в конце концов, изнашиваются, этот врач не желает, чтобы обвиняли попросту время. Он, ско­рее, воображает влияние Солнца или «натиск тонкой мате­рии, которая стремительно проходит сквозь поры всех тел, незаметно разрушая их части». И добавляет, переходя от догматизма к критике, как зачастую делают те, кто заменя­ет один образ другим: «В этом общем рассеянии, в силу

которого постепенно изнашиваются наитвердейшие тела, время обвиняют разве что поэты».

IV

Ради примера несчастной субстанции можно вспомнить массу страниц, на которых алхимики воскрешают матери­альный образ смерти или, точнее, материализованного рас­пада. Если три материальных начала Парацельса — сера, ртуть и соль — обыкновенно (как мы показали в предыду­щей работе) являются принципами единения и жизни, то они могут подвергнуться такому внутреннему перерожде­нию, что станут началами смерти, разлагающей даже внут­ренние части стихий9bis.

Этот материализм смерти весьма отличается от нашего отчетливого понятия причин смерти. Он весьма отличается и от персонификации Смерти. Без сомнения, Алхимик, как и все мыслители Средневековья, трепетал от символичес­кого представления Смерти. Он видел, как Смерть вместе с живыми танцует данс-макабр. Но эти более или менее за­вуалированные образы скелетов полностью не покрывают более приглушенных и субстанциалистских грез, когда че­ловек размышляет об активном распаде плоти. И тогда он боится уже не только образов скелета. Он страшится лярв, он страшится пепла и праха. В лаборатории он видел слиш­ком уж много процессов распада — с помощью водыА, с помощью огня, посредством известкового раствораB и по­тому может вообразить, что и сам обречен стать обезличен­ной субстанцией. Обрисуем некоторые из этих ученых стра­хов. Мы ощутим их тем более активными, чем крепче — как в эпоху алхимии — соединим их с реалиями Макрокосма и с человеческими реалиями Микрокосма.

Радикальная соль, связывающая в нашей плоти огонь души с радикальной влагой тела, может развязываться. И тогда смерть входит в саму субстанцию человека. Болезнь уже

9bis См. Земля и грезы воли. Гл. IX.

А Dissolution— не только распад, но и растворение.

B По-французски mortier, что ассоциируется с la mort (смерть).

представляет собой частичную смерть, болезнетворную субстанцию. А значит, Смерти — утверждает Пьер-Жан Фабр — тоже свойственно «реальное и материальное пребывание» в нашем страдающем теле10.

Фабр входит в подробности распрей, терзающих субстан­ции, нарушающих функционирование крепчайших субстан­ций. Жизненно важной сере противостоят серы противоес­тественные.

Мышьяк и Реальгар, Орпин и Сандарак — до чего пре­красный александрийский стих! — относятся к последним.

Аналогично этому, всевозможные «горячие и огненные яды, будь то небесные, воздушные, водяные или земные», являются материей лихорадки.

И точно так же «ртуть смерти» с самого начала нашей жизни начинает свою работу распада. Это «главный враг жизненной соли, коей она открыто объявляет войну», «вы­зывающий порчу, гниение и разрушающий твердость во всех вещах, делая их мягкими и жидкими». Будучи затопленным этой холодной ртутью, наше существо тонет изнутри. «Мы вкушаем лихорадку вместе с водянистыми овощами», — го­ворит Рембо.

Так обнаруживается Контрприрода, которая борется с Природой, и борьба эта является глубинной; она происхо­дит в лоне наитвердейших субстанций.

Чтобы как следует уразуметь природу этой глубинной контрприроды, необходимо вновь увидеть все алхимичес­кие грезы о сокровенности. Сначала нужно вспомнить, что минерал обладает некоей минеральной жизнью, затем — что эта минеральная жизнь с эпохи Парацельса изучается по своему воздействию на человеческую жизнь. Человечес­кое тело превратилось в аппарат для экспериментов, в ре­торту, в атанор. Именно в человеческом сосуде предстоит свершиться наиболее интересным и ценным эксперимен­там. Алхимик занимается поисками скорее питьевого золо­та, нежели золота в слитках. Он работает скорее над мета­форами золота, нежели над его реальностью. И совершен-

10 Fabre P. Abrégé des secrets chymiques. Paris, 1636, p. 91.

но естественно, что самой большой ценностью он наделяет величайшие метафоры, метафоры молодости.

Но вот, насколько «хрупкими» должны быть такие цен­ности? Если какая-нибудь химическая субстанция свиде­тельствует о собственной чрезвычайной ценности в каче­стве снадобья, то в какой измене можно будет ее уличить? Если лекарство действует неправильно, оно целиком несет за это ответственность. Изнемогающее человеческое тело ни в чем не обвиняют. В ртуть из микстуры (potion)A про­кралась ртуть яда (poison). Сера жизни извращается, стано­вясь серой смерти, с тех пор как «разогреватель» перестает выполнять свою задачу, а питьевое золото уже не возвра­щает отвагу в ослабевшее сердце".

Вот так телесная сокровенность человека задействована в определении ценностей, связанных с минералами. Не надо удивляться тому, что контрприрода субстанций проявляет­ся в масштабе человека. Ведь именно в человеке и через человека природа определяет себя в качестве контрприро­ды. Для многих алхимиков материальное начало смерти смешалось с материальными началами жизни в миг перво­родного греха. Первородный грех вложил червя в яблоко, и все плоды мира как в своей реальности, так и метафори­чески от этого испортились. Материя разложения прокра­лась во все предметы. А плоть с тех пор стала самим оли­цетворением вины.

Плоть сама по себе есть материальный ад, субстанция, раздираемая, терзаемая, непрестанно волнуемая распрями. У этой адской плоти есть место в Аду. В Аду, говорит Пьер-Жан Фабр (Abrégé des secrets chymiques, p. 94), сосредото­чены «все недуги», и не столько как «казни», сколько как

А Франц. слово poison «яд» произошло от potion «микстура», ранее означавшего питье в широком смысле.

11 Jarry A. Spéculations. Éd. Charpentier, 1911, p. 230: «Язык, который регистрирует истины, освященные опытом, но с течением времени пере-ряживает их, фабрикуя удобные заблуждения, сопоставляет в этимологи­ческих дублетах два полюса антиномии: мы говорим "poison" (яд) и "potion" (микстура). Простонародное и устрашающее слово poison было придумано массой наивных душ ради обозначения лекарств, к которым они не дерза­ли прикасаться каждый день...»

«казнимая материя». Там царят «смешение и хаос невооб­разимых бедствий». Субстанциальный ад — это как раз смесь противоестественной сферы, чуждой влаги и разъедающей соли. В этой адской субстанции вовлечены в борьбу всевоз­можные силы минеральной бестиальности. Мы видим, как в такой субстанциализации зла действуют необычные потен­ции материальной метафоры. Речь идет поистине об абст­рактно-конкретных образах, и они уносят в сферу интен­сивности то, что мы чаще всего подвергаем воздействию безмерности. Они нацелены в средоточие зла, они концент­рируют муки. Фигурально представляемый Ад, Ад со своим антуражем, Ад со своими чудовищами создан для того, что­бы задевать воображение простонародья. Алхимик полагал, что в своих медитациях и творениях он давно выделил суб­станцию чудовищности. Но у настоящего алхимика благо­родная душа. И возиться с квинтэссенцией чудовищного он предоставляет колдуньям. К тому же, колдунья работает лишь с животным и растительным царствами. Ей неведомо наиболее сокровенное зло, то, что вписано в извращенный минерал.

V

Но мы не увидим конца работы, если пожелаем изучить в подробностях образы раздора в сокровенном, всяческие виды динамизма сил, рождающихся от распрей внутри су­щества, различные грезы взбунтовавшейся оригинальнос­ти, из-за которой существо уже не хочет быть тем, что оно есть. В этих наскоро сделанных заметках нам хотелось бы всего лишь обозначить глубину перспективы, которую мож­но охарактеризовать как пессимизм материи. Мы хотели бы показать, что греза о враждебности может наделяться настолько глубинным динамизмом, что парадоксальным об­разом она повлечет за собой расщепление простого, разде­ление стихии (элемента). В лоне любой субстанции вообра­жение материализованного гнева порождает образ контр­субстанции. И тогда кажется, что субстанция сохраняется, борясь с враждебной субстанцией в самом лоне собственно­го бытия. Тем самым алхимик, субстанциализирующий все

свои грезы, а также реализующий собственные провалы в той же степени, что и упования, формирует подлинные ан­тистихии. Такая диалектика уже не довольствуется аристо-телианскими оппозициями качеств — ей требуется диалек­тика сил, сопряженных с субстанциями. Иначе говоря, про­должая первогрезы, диалектическое воображение уже не удовлетворяется оппозициями между водой и огнем — оно стремится к более глубоким распрям, к раздорам между субстанцией и ее качествами. Читая алхимические сочине­ния, мы часто встречались с материальными образами хо­лодного огня, сухой воды, черного солнца. Более или менее эксплицитные, более или менее конкретные, они еще по­являются в материальных грезах поэтов. Поначалу они ха­рактеризуют волю к противоречию видимости, затем — волю к увековечению этого противоречия с помощью внутрен­него и фундаментального разлада. Тот, кто следует по пути таких грез, сначала выделяется оригинальным поведением, означающим готовность бросить всевозможные вызовы ра­зумному восприятию, а впоследствии становится жертвой этой оригинальности. И тогда его оригинальность превра­щается всего лишь в процесс отрицания.

В воображении, находящем удовлетворение в таких обра­зах радикальной оппозиции, укоренена амбивалентность са­дизма и мазохизма. Несомненно, эта амбивалентность хоро­шо знакома психоаналитикам. Однако они изучают разве что ее аффективный аспект, область социальных реакций на нее. Воображение заходит дальше; оно творит философию, оно обусловливает манихейский материализм, в коем субстанция всех вещей превращается в арену ожесточенной борьбы, фер­ментации враждебности. Воображение приступает к онтоло-гизации борьбы, когда существо характеризует себя как «про-тиво-я» (contre-soi), сливая воедино палача и жертву, палача, у которого нет времени насытиться собственным садизмом, и жертву, которой не позволяют удовлетвориться ее мазохиз­мом. Покой отрицается раз и навсегда. Сама материя не име­ет на него права. Так утверждается внутреннее волнение. Тот, кто следует подобным образам, в результате познает динами­ческое состояние, как правило, переживаемое не без упое­ния: это суета как таковая. Это муравейник — и только.

VI

Один из значительных факторов внутреннего волнения вступает в игру, как только мы начинаем воображать сум­рак. Если с помощью воображения в этом замкнутом ноч­ном пространстве мы входим внутрь предметов, если мы действительно переживаем их сокровенную черноту, мы обнаруживаем сердцевину несчастий. В предыдущей главе мы расстались с образом тайной черноты молока, припи­сав ему безмятежность. Но он может быть и признаком глу­бинных волнений, и теперь необходимо вкратце отметить враждебный характер таких образов. Если бы мы могли объединить и расклассифицировать все черные образы, об­разы субстанциальной черноты, то, на наш взгляд, можно было бы собрать хороший литературный материал, способ­ный служить дополнением фигуративного материала рор-шаховского анализа. Лично мы познакомились с превос­ходными трудами Людвига Бинсвангера и Роланда Куна, посвященными Dasein-анализуА и анализу тестов Рорша­хаВ, слишком поздно. И потому мы сумеем воспользовать­ся ими лишь в одной из следующих работ. Так ограничим­ся же в конце этой главы несколькими замечаниями, спо­собными обозначить ориентацию наших исследований.

Среди десяти карточек анкеты Роршаха фигурирует на­громождение внутренней черноты, зачастую производящее «черный шок» (Dunkelschock), т. е. вызывающее глубокие эмоции. Так, стоит лишь начать грезить о глубинах одного-единственного черного пятна с внутренним узором, как мы оказываемся в ситуации сумрака. Это явление удивит лишь психологов, которые отказываются дополнять психологию формы психологией воображения материи. Тот, кто следу­ет собственным видениям, и, в особенности, тот, кто виде-

А Dasein-анализ— термин экзистенциальной терапии Л. Бинсвангера.

В Тест Роршаха разработан цюрихским психиатром Германом Рорша­хом (1884—1922) в 1921 г. Пациенту предлагается 10 цветовых пятен, 5 из которых — черные, 2 — красно-черные и 3 — пастельных тонов. Психолог спрашивает испытуемого о том, на какие мысли его наводит то или иное пятно. После этого делается вывод о «нормальности» пациента и о состо­янии архаических уровней его сознания.

ния комментирует, не может оставаться в кругу форм. При малейшем зове сокровенности он проникает в материю сво­ей грезы, в материальную стихию своих фантазмов. В чер­ном пятне он прочитывает эмбриональные возможности или беспорядочную суету лярв. Всякий сумрак текуч, следова­тельно, всякий сумрак материален. Так протекают видения ночной материи. А у настоящего грезовидца сокровеннос­ти субстанций какой-нибудь тенистый уголок может воз­буждать прямо-таки страхи всеобъемлющей ночи.

Весьма часто, черпая материал для своей уединенной ра­боты в книгах, мы завидовали психиатрам, которым жизнь каждый день предлагает все новые «случаи», пациентов, приходящих к ним со всей своей психикой. Для нас же «слу­чаями» являются совершенно неприметные образы, обна­руживаемые в уголках страниц, в изолированности нео­жиданной фразы, без всякой вовлеченности в описания реальности. Между тем, несмотря то, что наш метод редко способствует успехам, у него есть одно преимущество: он оставляет нас «наедине» с одной лишь проблемой выраже­ния. Стало быть, у нас есть средство для создания психоло­гии самовыражающегося субъекта, а точнее — субъекта, во­ображающего собственное выражение, субъекта, излив

Наши рекомендации