Часть вторая. Писатель и самоубийство
Опасная профессия
…И смерти мысль мила душе моей.
А.С. Пушкин
Долг интеллектуалов как класса — совершить самоубийство.
Э. Че Гевара
Из трех характеристик, при помощи которых человек пытается определить свое принципиальное отличие от прочих представителей земной фауны («рациональное животное», «развлекающееся животное» и «творческое животное»), главной, пожалуй, все-таки является третья.
Человечество как вид рациональным никак не назовешь — на протяжении своей истории оно только и делало, что само себя истребляло, а в двадцатом веке христианской веры чуть было вообще не уничтожило жизнь на планете. Что до склонности к игре, то и она не так уж уникальна. Собака тоже играет с мячом, а кошка развлекается с мышкой.
Homo sapiens не так уж разумен, не обладает монополией на игру, но зато всякий человек, даже самый неумный и скучный, хоть что-нибудь да создает — из куска дерева, из камня, из сочетания звуков, из абстрактных символов.
Герой моей книги — то творческое животное, которое работает со словами, идеями и знаками, то есть занимается творчеством в первом, основном значении этого слова: не просто «созидание как деятельное свойство» (В. Даль), а «деятельность, порождающая нечто качественно новое и отличающаяся неповторимостью, оригинальностью и общественно-исторической уникальностью» (БЭС).
Об этом примечательном времяпрепровождении написано и сказано многое. Вот некоторые особенности феномена творчества, имеющие прямое отношение к теме книги.
Творчество дает творящему ощущение высшей свободы. «Творчество есть освобождение от рабства, — пишет Н. Бердяев в работе „О рабстве и свободе человека“. — Человек свободен, когда он находится в состоянии творческого подъема. Творчество вводит в экстаз мгновения. Продукты творчества находятся во времени, самый же творческий акт находится вне времени». Высшая свобода — это прежде всего освобождение от страха. Когда человек искусства охвачен вдохновением, он не боится ничего, даже смерти. Он почти Бог и испытывает максимально возможное для смертного ощущение независимости и всемогущества.
Творчество примиряет человека с несимпатичными аспектами бытия. Ф. Ницше, авторитетнейший эксперт во всем, что касается художника и искусства, был убежден, что если б не существовало искусства, то есть культа недействительного, то сознание всеобщей лживости и недействительности было бы совершенно невыносимым. «Честность привела бы людей к отвращению и самоубийству». Искусство — это добрая воля к иллюзии. «Искусство и ничего кроме искусства, — объявляет Ницше. — Оно существует для того, чтобы мы не умерли от правды». Занимаясь творчеством, художник спасает человечество от массового самоуничтожения, придает существованию красоту и смысл. Спасительная роль искусства особенно возрастает в эпоху, когда ослабевает смыслообразующая и жизнеоберегающая функция религии. «Искусство поднимает главу, когда религия приходит в упадок» (Ницше). Но тогда же «поднимает главу» и суицид.
Творчество — это попытка смертного победить смерть. Бердяев пишет, что человеку ведомы два страха: страх жизни и страх смерти. Держать их в узде помогает организация обыденности, которая создает у человека ощущение безопасности. В этом смысле творческий человек беззащитен, как черепаха без панциря: обыденность ему чужда, она его враг. Человек убивает себя тогда, когда страх жизни становится сильнее страха смерти. С художником это происходит чаще, чем с обыденными людьми. Зато человеку искусства дана компенсация особого рода — он ведет игру, которая создает иллюзию победы над смертью. Ж. Кокто сказал: «Писать — это убивать смерть». Разумеется, игра со смертью предполагает и возможный проигрыш. Не исключено и другое — можно увлечься партнером и подпасть под его магнетическое влияние. Неслучайно столько людей искусства (прежде всего литераторов) были поистине зачарованы смертью и всю жизнь исполняли с ней некий причудливый танец — как правило, не слишком длинный. В эссе «Смерть как возможность» М. Бланшо отмечает диалектическое единство смерти и творчества. Возможно, главная привлекательность самоубийства для художника состоит в том, что оно — высший акт доступного человеку творчества и в то же время поступок, как бы отменяющий смерть. Анализируя дневники Ф. Кафки, Бланшо безошибочно нащупывает главный нерв творчества:
«…Чтобы писать, необходимо властвовать над собою перед лицом смерти, необходимо установить с нею отношения господства. Если она для тебя нечто такое, перед чем теряешь выдержку, чего не можешь выдержать, — тогда она похищает у тебя слова из-под пера, перебивает твою речь; писатель уже больше не пишет, а кричит, и его неловкий, невнятный вопль никому не слышен или же никого не волнует. Кафка здесь глубоко прочувствовал, что искусство — это связь со смертью. Почему со смертью? Потому что она предел всего. Кто властен над нею, обладает предельной властью и над собой, обретает все свои возможности, является одной великой способностью. Искусство — это власть над смертным пределом, предел всякой власти».
Самоубийство писателя — это нередко еще и полемика с Абсолютом. Художник, творец — это Демон, любящий Бога, но отказывающийся быть Его слепым орудием, жаждущий разговора на равных, диалога. За эту дерзость без конца низвергаемый в грязь и ничтожность своего человеческого происхождения, художник вновь и вновь взмывает вверх на крыльях творчества. Но силы, разумеется, неравны.
Творчество — это попытка сделать эфемерное вечным. Не-боязнь смерти, победа над ней, извечное «нет, весь я не умру» подразумевает еще и бунт против разрушительности Времени. Аристотель называл среди главных стимулов человеческой деятельности атанатизейн — желание обессмертить себя посредством великих деяний и произведений искусства. Это желание свойственно почти всякому из живущих. Правда, осуществить его мало кому удается, но зато успех этих немногих кружит голову остальным. Оставить о себе память хочется не только царям, поэтам и философам. Самый распространенный опус в жанре атанатизейн — надписи на видных местах в жанре «Здесь был Коля». Безвестный Коля хочет, чтоб его помнили, чтобы о его существовании знали незнакомые ему люди. Иногда Коля, рискуя жизнью, лезет на отвесную скалу, чтобы оставить там свой незамысловатый текст, и тогда память сохраняется дольше. Писатель — это самый ловкий и удачливый из Коль: он тиражирует память о себе множеством экземпляров, и на каждом значится его фамилия. По сравнению с жизнью в веках, а если повезет, то и тысячелетиях, годы или даже десятилетия телесного существования могут показаться не бог весть какой важностью.
Творчество — это картина, написанная собственной кровью. В идеале литератор должен всю жизнь писать так, как пишет предсмертное трех— или пятистишье самурай перед харакири. Все наследие писателя подобно предсмертному стихотворению. Если оно выведено на бумаге не чернилами, а собственной кровью, то сотрется нескоро. Писатель — это осьминог, которым вообразил себя японский поэт-самоубийца Икута Сюнгэцу (1892–1930):
Чудо-осьминог
Есть тело, полное чернил.
Если его ранить — потекут чернила.
Бедная двадцатилетняя душа,
наполненная чернилами,
Поняла, что и сама она —
всего лишь чернила.
Чтоб спрятаться от всех,
Выпускает чернильное пятно чудо-осьминог…
(Кстати уж не будем забывать, что для осьминога чернила тоже не канцпринадлежность, а собственная секреция).
«Из всего написанного я люблю только то, что пишется своей кровью». (Ф. Ницше)
Все это пространное вступление понадобилось для обоснования тезиса о том, что творчество — профессия опасная и заниматься ею могут только люди, у которых изначально не все в порядке с инстинктом самосохранения. Мир художника анормален, патологичен. Творческие профессии вредны для здоровья. Готфрид Бенн писал: «За последние пять столетий большая часть выдающихся людей искусства были либо душевнобольными, либо гомосексуалистами, либо наркоманами, либо одержимыми суицидальным комплексом, за исключением разве что Гете и Рубенса». [Насчет Гете не совсем верно: как известно, ему пришлось написать «Вертера» для того, чтобы избавиться от суицидального комплекса.]
«Литература насквозь пропитана ядом», — свидетельствует ядоносный японец Ю. Мисима, отравивший этой отравой многих, но и сам получивший смертельную дозу.
«Искусство опасно художнику», — предостерегает другой интоксицированный, Ницше. У него же читаем еще одну важную мысль, помогающую лучше понять душевную конструкцию человека искусства: «Художник есть отсталое существо, остановившееся на ступени игры, которая принадлежит юности и детству».
Да, творческая личность часто инфантильна. Истинный писатель, художник, композитор подобен ребенку — свежестью восприятия, эмоциональностью, а главное беззащитностью. Отсюда повышенная ранимость, болезненное восприятие любой критики в адрес своих произведений. Критик — это образ Взрослого, образ Отца, обрушивающегося на дитя за то, что оно натворило нечто предосудительное. Истории литературы известно немало примеров того, как жестокость критики довела писателя до отчаянного шага. В «Энциклопедии литературицида» такие случаи есть и на «А»,[1] и на «Б»,[2] и на многие другие буквы алфавита.
Почему из всех сфер творчества именно литература чаще всего подталкивает своих жрецов к самоубийственному сценарию? В чем ее ядовитость?
В книге Й. Меерло «Творчество и этернизация» отличия между значением разных типов творческой деятельности сформулированы следующим образом:
«Музыка — напоминание о ритмичном мире, в котором плод существует в утробе. Мастерски гармонизируя пункт и контрапункт, композитор интегрирует контрастирующие человеческие эмоции. Под воздействием музыки в нас, пусть ненадолго, ослабевают вражда и ненависть. Живопись символизирует магическое покорение вселенной и в то же время отчужденность от нее. Писательство уходит корнями в ту сложную область человеческих отношений, где чередование звука и безмолвия, ритм, „нерв“ играют не меньшую роль, чем значение произнесенных слов. В процессе сочинительства автор непрерывно общается с собой, используя для этого образы персонажей, которым он дает жизнь».
Очевидно, суть именно в этом: писатель обладает уникальной, магической силой давать жизнь. Позволим себе литературоцентристское суждение: писатель — творец в еще большей степени, чем композитор или художник. Посредством чернил (которые, как мы уже установили, и есть его кровь), посредством закорючек на листе бумаги он создает объемную, сложную, правдоподобную — совсем как живую, нет, лучше, чем живую — модель мироздания. Он производит на свет выдуманных людей, которые потом становятся для читателей куда более живыми, чем многие реальные люди. Суть же в том, что литературный творец больше, чем творцы прочих типов, покушается на роль Творца.
Собственно, существует два противоположных взгляда на творчество — как на процесс демонический или как на процесс божественный.
Сторонники первой точки зрения утверждают, что искусство происходит от мятежного ангела, что в основе творчества — гордыня, бунт и узурпация права, принадлежащего только Творцу.
Вторая точка зрения считает художника не источником вдохновения, а медиумом, человеком, обладающим драгоценной способностью безошибочно чувствовать и находить то прекрасное, что уже существует в Божьем мире. Ясперс называл это драгоценное качество умением распознавать трансцендентные шифры бытия. Кистью по холсту или пером по бумаге водит не художник, а Бог. Гениальный композитор не создает великую симфонию, ибо она уже существует — он находит ее в бесчисленном сочетании звуков. То же относится к скульптору, отсекающему от глыбы лишнее, к поэту, который просто составляет слова, но составляет их правильно, единственно возможным образом, и, соединенные именно в такой, продиктованной свыше последовательности, они обретают не только прекрасную форму, но еще и смысл, иногда удивляющий глубиной самого поэта. Не секрет, что лучшие стихи великих поэтов часто умнее своих творцов, а те читатели, кто восхищался великим писателем по его произведениям, оказываются разочарованы при личном знакомстве. И правильно, с писателями не надо дружить — ведь они гении литературы, а не дружбы. Их надо читать. Конечно, обидно, что замечательный литератор может оказаться неумен или по-человечески несимпатичен. От композитора или художника ума не очень-то и ждешь, а тут все-таки мысли, слова… С другой стороны, чему удивляться, если вдохновение принадлежит не писателю, а иной, более высокой инстанции?
Из всех людей искусства писатель особенно уязвим. Над ним всегда висит подозрение в шарлатанстве — если не со стороны читателей, то в собственных глазах. Художник умеет рисовать, скульптор умеет ваять, композитор тоже, слава Богу, консерваторию заканчивал — их профессионализм очевиден. А писатель владеет только словом, только знает буквы. Как и все остальные. В периоды депрессии писатель чувствует себя самозванцем, вжимает голову в плечи, боясь услышать торжествующее: «А король-то голый». Король и сам не уверен, что он одет. Отсюда уже упоминавшаяся болезненная чувствительность к критике.
С какой позиции на творчество ни смотри — хоть с «божественной», хоть с «демонической», — совершенно очевидно, что человек искусства вообще и литератор в особенности по всем параметрам должны попадать в группу высокого суицидального риска.
«Искусство — самый яростный бунт человека против судьбы». А. Мальро
Творчество — почти всегда занятие индивидуальное. Более того, оно подразумевает крайнее одиночество, даже противопоставление себя остальным людям. Это классическая суицидальная установка, при которой ослабевают все связи, удерживающие человека в жизни — и семейные, и общественные, и религиозные. Из хорошего художника редко получается хороший семьянин, потому что экстаз творчества сильнее семейных уз. Связь творческого человека с общественными институтами тоже иллюзорна и ненадежна: чуть ли не самый высокий процент самоубийств отмечен у так называемых ангажированных творцов, вроде бы наступивших на горло собственной песне, но шагать в ногу так и не научившихся (мы сейчас говорим о настоящих писателях, а не о членах Союза писателей СССР). С Богом у художника — каким бы религиозным он ни был — отношения тоже небезмятежны. Все дело в том, что у творческого человека проблема со смирением — оно несовместимо с избранной им профессией. А без смирения какая уж богоугодность? Творческий человек может весь лоб себе расколотить о каменные плиты церковного пола, но все равно в глубине души останется еретиком, вечно сомневающимся в существовании Бога или, по крайней мере, в правильности Его законов и действий.
Опаснее всего то, что магическая сила художника зависит не от него самого, а от некоей внешней силы, перед которой он беззащитен. Не столь важно, как он эту силу называет — Богом, Демоном, Музой или Вдохновением. Когда она есть, творческий человек чувствует себя неуязвимым и всемогущим, ему кажется, что он небожитель и пребудет таким всегда. К несчастным собратьям по цеху, разуверившимся в себе и наложившим на себя руки, в такие минуты художник относится свысока.
«Как бы ни был чужд этот мир, самоубийство не ведет к просветлению. Как бы ни был благороден самоубийца, он далек от мудреца. Ни Акутагава, ни Дадзай Осаму и никто другой не вызывают у меня ни понимания, ни сочувствия», — с восхитительной черствостью пишет Кавабата Ясунари, несколько лет спустя отравившийся газом.
«Я не люблю самоубийц. Не могу уважать писателя, покончившего с собой», — надменно заявляет тридцатилетний Мисима Юкио, а в сорок пять взрежет себе живот.
«В этой жизни помереть нетрудно, сделать жизнь значительно трудней», — поучает Есенина победительный Маяковский, который через четыре года застрелится. «Негоже, Сережа, негоже, Володя», — корит обоих Марина Цветаева, а потом повесится на гвозде в сенях.
Плохая примета для пишущего человека — осуждать собратьев-самоубийц. Такое ощущение, что нарушившие это табу обречены нести ту же кару.
Справедливости ради отметим, что писательство — не единственная профессия, чреватая суицидальным риском. Высок уровень самоубийств у бизнесменов и врачей. Ну, с первыми ясно — современные флибустьеры, жертвы свободного предпринимательства. Их жизненный сок — ликвидность; когда liquid безвозвратно вытекает, жить становится незачем.
С врачами другое. Во-первых, у них всегда под рукой имеются средства для быстрого и безболезненного ухода, что снимает одно из двух главных антисуицидных препятствий, «очень маленькую вещь», о которой говорил Кириллов. Во-вторых, медик находится в постоянной близости к чужой болезни и смерти. От этого притупляется страх и возникает отстраненность. Особенно часты случаи самоубийства среди психиатров и психоаналитиков, которые, казалось бы, должны быть застрахованы от рокового поворота мысли самой своей специальностью. Й. Меерло пишет, что хирург рискует подцепить инфекцию, психиатр же рискует заразиться от своих пациентов суицидальным комплексом. Во вступлении к своей книге «Самоубийство и массовое самоубийство» американец честно признается: он исследует суицид, чтобы отогнать от себя этот призрак. Что ж, не он первый и не он последний.
Сравнение литератора с медиком (оба человековеды, оба должны врачевать — один душу, другой тело, у обоих этический лозунг «не навреди») давно стало общим местом. В писательской среде самоубийства происходят еще чаще, чем в медицинской. Пусть писателю не приходится тесно общаться с недугом и смертью, зато он постоянно лицом к лицу с вечностью, с тем, что расположено за смертным пределом, а это еще опасней: легко увлечься и зайти на шаг дальше, чем позволено. Первые же исследования профессиональной суицидопредрасположенности, проведенные в XIX веке, показали, что сразу за военными (это понятно: сам выбор «опасного» ремесла свидетельствует об определенном суицидальном складе личности) следует творческое сословие (к нему причисляли людей искусства и ученых). Согласно Э. Дюркгейму, благополучнее всего дела обстояли у земледельцев — всего 2,5 суицидных случая на 100000 человек. В «творческой» же группе наблюдался коэффициент 61,8 (I), что в 2,5 раза выше, чем у третьей по порядку группы — коммерсантов.
В самом начале книги я признался, что литературицид занимает меня не сам по себе, а как частный случай феномена человеческого самоубийства. Просто литераторы, как дрозофиллы, наиболее удобны для исследования: писатель, во-первых, — представитель человеческой породы par excellence, а во-вторых, эта людская разновидность склонна к душевному эксгибиционизму и к тому же наделена даром слова. Литератор сам рассказывает нам всей своей жизнью и творчеством, почему с ним это произошло.
Главный персонаж этой книги — человек-самоубийца, а то, что при этом он еще и литератор, не столь существенно. Мотивации суицидного решения у писателей в подавляющем большинстве случаев самые обычные, типические. У них всё «как у людей». Так и называется первый, основной раздел этой части. В нем речь пойдет об общечеловеческих, тривиальных (насколько такой поступок вообще может быть сочтен тривиальным) типах самоубийств.
Разумеется, у писателей, как и у всех, встречаются экзотические случаи суицида, не укладывающиеся ни в одну из хрестоматийных моделей. К какому разделу, скажем, отнести австрийского драматурга Ф. Раймунда (1790–1836), который покончил с собой, испугавшись, что укусившая его собака была бешеной? К психозам? Но Раймунд был психически здоров (собака, как потом выяснилось, тоже).
Дюркгейм перечисляет среди лидирующих суицидных мотивов психические расстройства (более 1/3 случаев), физические страдания (1/6), семейное горе (1/7). Примерно те же пропорции просматриваются в «Энциклопедии литературицида». Писатель переживает то же, что и обычные люди, не-писатели, только, как правило, сильнее. Да и так называемых акцентуированных личностей среди представителей творческих профессий гораздо больше.
В целом причины писательских самоубийств оригинальностью не отличаются. Но есть достаточно распространенные суицидные мотивации, которые писателям мало свойственны. Например, мне неизвестны случаи участия литераторов в коллективных самоубийствах — сказывается индивидуализм ремесла. Мало и альтруистических самоубийств — писательское ремесло еще и эгоистично. В обширной «Энциклопедии литературицида» таких примеров почти нет. О патриотичном японском поэте-романтике Хасуде Дзэммэе (1901–1945) я уже рассказывал (он застрелился в день, когда империя капитулировала). Французская писательница Симона Вайль (1909–1943), славившаяся идеализмом и самоотверженностью, уморила себя голодом в знак солидарности с мучениями порабощенных фашистами соотечественников. Норвежец Енс Бьёрнебу (1920–1976) покончил с собой, протестуя против гибели террористки Ульрики Майнхоф. Правда, в этом случае альтруизм, кажется, был не без примеси нарциссизма, поскольку писатель давно уже приглядывался, из-за чего бы этакого наложить на себя руки.
Несвойственны писателям и так называемые криминальные самоубийства, широко распространенные у обычных смертных. Это тип суицида, к которому прибегает преступник, измученный раскаянием или желающий избежать наказания. Не то чтобы гений был так уж несовместен со злодейством, просто писатель главные свои преступления совершает на бумаге и кровь проливает там же.
Писатель убивает только тогда, когда ему не удается убедительно совершить убийство в сотворенном им художественном измерении. Такое происходит разве что с сочинителями третьего ряда. Например, в 1967 году неудачливый английский писатель Халливелл проломил молотком голову своему другу, удачливому драматургу Д. Ортону, после чего отравился снотворным. Но Халливелла вы в «Энциклопедии» не найдете — не тот ранг.
Преступной была предсмертная шутка французского поэта Жака Ваше (1895–1919). Он уже принял смертельную дозу опиума, когда к нему заглянули двое приятелей. Ваше угостил наркотиком и их, не предупредив о том, что после четырех граммов опиума не просыпаются. Но какой спрос с дадаиста?
«Я пишу романы, чтобы не совершить убийства». Ю. Мисима
Итак, в разделе «Как у людей» писатели кончают с собой по тем же причинам, что и все остальные: душевное нездоровье, страх перед страданиями и старостью, боль утраты, просто боль, пьянство, плети и глумленье века, гнет сильного, насмешка гордеца… Однако существуют и чисто «писательские» разновидности самоубийства, нормальным людям не свойственные. Имеются в виду профессиональные заболевания с летальным исходом. У токаря — варикозное расширение вен, у жокея — геморрой, у водолаза — скачки давления. У литератора же — творческий кризис, невыносимость отрыва от родной языковой среды, искушение спутать собственную жизнь с романом.
Подобным случаям посвящен особый раздел второй части — «Не как у людей».
Раздел I. Как у людей
«Последняя капля»
Мой близкий! Вас не тянет из окошка
Об мостовую брякнуть шалой головой?
Ведь тянет, правда?
Саша Черный
Часто бывает, что причину, по которой человек себя убил, найти трудно. Во всяком случае, главную причину. Иной раз кажущаяся неосновательность мотива повергает современников и потомков в тягостное недоумение: как можно было наложить на себя руки из-за этого? Если же непосредственный повод, подтолкнувший суицидента к роковому шагу, остается вовсе неизвестен, то возникают всевозможные домыслы и версии, особенно когда речь идет о людях особенных, к каковым безусловно принадлежат герои этой книги.
Скорее всего, вина тут лежит на синдроме «последней капли», очень хорошо знакомом суицидологам. Причины для добровольного ухода из жизни есть, да, как правило, не одна, а целый комплекс, но срыв происходит из-за какого-нибудь малозначительного, несущественного (иногда до комичности несущественного) обстоятельства. Это напоминает известную притчу о том, как человек, у которого на шнурке завязался узел, выбросился из окна. Дело в том, что его с утра преследовали сплошные несчастья, он держался из последних сил, а тут не выдержали нервы — непослушный шнурок стал последним подтверждением враждебности окружающего мира. Последняя капля и есть всего лишь капля, сама по себе она мало что значит, но она переполняет чашу, которая и так уже налита до самых краев.
В биографических справках о классике мадагаскарской литературы Жане-Жозефе Рабеаривелу (1901–1937) можно прочесть, что поэт покончил с собой после того, как ему отказали в поездке на Всемирную выставку в Париж. Париж, возможно, стоит обедни, но жизни? Экзотичная мотивация заслонила истинные причины самоубийства.
Нет, конечно же, Рабеаривелу убил себя не из-за Парижа. Отец четверых детей, он влачил нищенское существование и не мог прокормить свою большую семью. Его, лауреата премии Французской академии, не принимали даже на жалкую должность клерка в колониальную администрацию. Пагубное пристрастие к опиуму делало и без того тяжелую жизненную ситуацию совершенно невозможной. Поездка во Францию, страну, которая для Рабеаривелу была сказочным королевством великой литературы, представлялась несчастному поэту единственным шансом на спасение, прорывом в иной, волшебный мир. Разумеется, даже если бы этот вояж состоялся, он ничего бы не изменил — возвращение к прежней жизни лишь усугубило бы безысходность и исход был бы тем же. Унизительный отказ лишь ускорил финал, стал пресловутой последней каплей.
Эта капля очень часто имеет привкус унижения, что делает ее особенно горькой. Творческие люди обычно обладают обостренным самолюбием и высоким (подчеркнем: оправданно высоким) самомнением; к унижению они болезненно чувствительны.
Британского художника и автора искусствоведческих книг Бенджамина Хэйдона (1786–1846) всю жизнь преследовали несчастья. Он был блестящим теоретиком искусства, но довольно посредственным художником. Главным делом своей жизни считал живопись, хотя лучшие его произведения принадлежат литературе. Картины продавались плохо, Хэйдон не раз попадал в долговую тюрьму. Острые полемические статьи нажили ему немало влиятельных врагов среди маститых художников, которые всячески усложняли и без того тернистый путь искусствоведа-живописца. Опасная затея — совмещать профессию творца с профессией критика творчества, слишком легко стать мишенью ответной критики. К своему 60-летию Хэйдон устроил персональную выставку, на которую возлагал много надежд. Художник с детства был очень слаб зрением и потому писал только очень большие, монументальные картины. Огромные исторические полотна были развешаны по стенам пустых залов, куда никто не заглядывал. Посетителей в выставочном комплексе, впрочем, было много, но все они проходили мимо. Когда Хэйдон узнал, что именно интересует равнодушных к его творениям лондонцев — «американский карлик Том-с-Пальчик», демонстрируемый в соседнем павильоне, — это последнее унижение подкосило юбиляра. Он полоснул себя бритвой по горлу, но руки от обиды дрожали, так что пришлось еще и браться за пистолет.
Всякий человек обладает неким запасом психической и нервной прочности. Персональные чаши терпения весьма разнятся по своей емкости — от бездонной бочки до наперстка. У творческой личности этот сосуд совсем мал. Каждая падающая в него капля — не мелочь, а событие, обретающее значение символа. Когда несчастья или даже просто неприятности сыпятся сплошной капелью, писатель слышит в этом дробном речитативе зловещий рокот судьбы.
В конце сентября 1940 года в маленьком французском городке Пор-Бу у испанской границы скопилось множество беженцев, пытающихся уйти за Пиренеи, пока немцы не перекрыли перевалы. Положение у беглецов было отчаянное, особенно у тех из них, кто имел серьезные основания опасаться встречи с гестапо, а таких здесь было много — антифашисты, политические эмигранты из Германии, евреи. Вишистское правительство отказывало этим людям в выдаче выездной визы, а 26 сентября возникло новое осложнение: границу закрыли и испанцы. Проблема была чисто бюрократической и должна была вскоре разрешиться, потому что у большинства беженцев имелись американские визы. Кроме того, пиренейская граница почти не охранялась, ее можно было перейти, минуя формальности. Кто-то из беглецов так и поступил. Кто-то принялся хлопотать и бегать по инстанциям. А один из немецких эмигрантов, известный писатель Вальтер Беньямин (1892–1940), принял яд и к утру следующего дня был мертв. Потрясенные столь неадекватной реакцией на обычные бумажные проволочки, чиновники немедленно, назавтра же, выпустили всех остальных за кордон.
Понять истинную причину импульсивного поступка Беньямина можно, только если вспомнить, как переполнялась чаша, последней каплей в которой стал малозначительный пограничный инцидент. Победа нацистов вынудила Беньямина, еврея и либерала, расстаться с родной страной и с любовно собранной библиотекой, которая для литературоведа и книжного червя была единственно возможной средой обитания. С началом войны писатель был интернирован во Франции как германский подданный. Парижские знакомые сумели вытащить его из лагеря, но, вырванный из жизни, Беньямин лишился средств к существованию. После капитуляции началось бесконечное, изнурительное бегство по охваченной паникой стране. У писателя иссякла энергия — физическая, психическая, нравственная. Вряд ли он выжил бы, даже добравшись до Нового Света. Американское убежище не спасло от самоубийства ни Стефана Цвейга (1881–1942), ни Эрнста Толлера (1893–1939), ни Эдгара Цильселя (1891–1944). Бюрократическая неприятность стала для Беньямина пресловутым узлом на шнурке.
Воздействием синдрома «последней капли», очевидно, следует объяснять и два самых известных русских литературицида — смерть Владимира Маяковского и Марины Цветаевой.
В первом случае очевидной, большой причины не было вовсе, зато мелких называют целый ворох: холодок в отношениях с властью, запрет на поездку в Париж (опять этот географический символ Иной Жизни!), провал юбилейной выставки, пробоина в «любовной лодке», даже затяжной грипп. Вряд ли какая-то из этих мотиваций могла побудить «агитатора, горлана, главаря» выстрелить из револьвера в собственное сердце. Поэтому возникла красивая версия об осознании своей вины поэтом, который сначала продал свой дар силам зла, а потом пробудился и раскаялся: «…Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил. Если есть в этой жизни самоубийство, оно не там, где его видят, и длилось оно не спуск курка, а двенадцать лет жизни» (М. Цветаева). В этом высказывании, пожалуй, верно лишь то, что самоубийство Маяковского длилось много лет. Суицидальные мотивы в его творчестве и поведении проявлялись с раннего возраста. Многие стихи буквально сочатся агрессией, направленной то вовне, то — в депрессивные периоды — на самого себя («А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою…»). Лиля Брик рассказывала: «Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях… Всегдашние разговоры о самоубийстве! Это был террор». В молодости, по собственным словам, он дважды играл в «русскую рулетку». Есть основания предполагать (об этом говорила и Л. Брик), что 14 апреля 1930 года поэт решил попробовать в третий раз — то есть не столько убить себя, сколько сыграть в самоубийство.
Для суицида оснований было недостаточно. Для проверки судьбы — окончательно ли отвернулась или подарит новую жизнь и новое рождение — хватало.
Вероятно, Маяковский предвидел, что грядет «последняя капля», ждал этого маленького всплеска, готовился к нему и даже сам выбрал день, час и повод: объяснение с Вероникой Полонской. Если она откажется выполнить требования выдвинутого им «меморандума» (уйти от мужа, бросить театр и т. п.), пора крутить барабан. Благодаря этому мистическому движению переполненная чаша будет перевернута, опустошена, и пойдет новый отсчет зловещей капели.
Оснований для гипотезы об «игре в самоубийство» немного, но все же они имеются. Первое уже было названо — два предыдущих сеанса «русской рулетки». Второе — странный, не соответствующий масштабу личности тон предсмертной записки: ненужные, суетливые детали («товарищи рапповцы… Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо бы доругаться… В столе у меня 2000 руб. — внесите налог. Остальные получите с ГИЗа…»), кокетство («товарищ правительство», «сериозно», «покойник этого ужасно не любил»), наспех переиначенное четверостишье, которое было написано совсем о другом (вместо первоначального «С тобой мы в расчете» стало «Я с жизнью в расчете»). Такое ощущение, что это не предсмертная записка, а соблюдение некоей формальности человеком, который вообще-то в скорую смерть не верит. Ну и, разумеется, третье: в барабане револьвера был всего один патрон, что со стороны «серьезного» суицидента было бы крайне неосмотрительно. Застрелиться, особенно если целишь в сердце, не так просто, как может показаться. Многие пытались, но лишь нанесли себе тяжелое ранение, а кое-кто из героев «Энциклопедии литературицида» был вынужден вслед за первой пулей послать и вторую — например, португалец Антеро Кентал (1842–1891).
Если причины самоубийства Маяковского вызвали немало гипотез и пересудов (вплоть до версии об организованном чекистами убийстве), то мотивы ухода Цветаевой всем более или менее ясны, спор лишь в деталях — что было самым важным среди других важных факторов: тяготы эвакуации, общая безнадежность ситуации или тяжелые отношения с переживающим переходный возраст сыном. Сын и в самом деле был жесток с матерью, но очень неглуп. После похорон сказал: «Марина Ивановна поступила логично». И был прав.
Мы не можем с полной достоверностью сказать, что именно стало для 48-летней поэтессы «последней каплей». Выбор более чем широк. Невозможность перебраться из Елабуги в Чистополь, где она чувствовала бы себя в меньшей изоляции, потому что там жили эвакуированные писатели? Безденежье и отсутствие заработка (предлагала переводить с татарского в обмен на мыло и махорку, но из этого ничего не вышло)? Очередная ссора с сыном? Или даже без ссоры: заставляла себя жить, считая, что необходима сыну, и вдруг осознала, что, наоборот, только мешает ему своей непрактичностью, бестолковостью, неуравновешенностью?
Конечно, какой-то последний толчок был. Достаточно сильный, чтобы стало все равно — в сенях так в сенях, на гвозде так на гвозде, только побыстрее. Но чаша наполнялась долго, очень долго. Все этапы наполнения известны и многократно проанализированы.
Образ веревочной петли незримо свивался вокруг ее шеи всю жизнь. Первый раз пыталась повеситься семнадцатилетней — это было обычное, подростковое, как у многих. Потом в Париже было два самоповешения родственников: сначала младший брат мужа, потом, на том же крюке, его мать Елизавета Петровна Дурново-Эфрон.
Акцентуированность личности у Цветаевой выражена необычайно сильно, психика все время на грани срыва. Такое ощущение, что в ином эмоциональном режиме она существовать и не смогла бы. В последние годы чаша наполнялась все стремительней и стремительней: полицейские неприятности во Франции; роковая ошибка возвращения на родину; арест Сергея Эфрона и дочери. Осенью 1940 записала: «Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк». Потом война, бегство. Паустовский рассказывал: «Пастернак пришел к ней помочь укладываться. Он принес веревку, чтобы перевязать чемодан,