Нигилизм: переоценка ценностей

Что значит нигилизм? То, что высшие ценности теряют свою ценность. Нет цели. Нет ответа на вопрос «зачем»?

Радикальный нигилизм есть убеждение в абсолютной несос­тоятельности мира по отношению к высшим из признаваемых ценностей; к этому присоединяется сознание, что мы не имеем ни малейшего права признать какую-либо потусторонность или существование вещей в себе, которое было бы «божественным», воплощенной моралью.

Это сознание есть следствие возвращенной «правдивости»; следовательно, само оно — результат веры в мораль...

Антиномия вот в чем: поскольку мы верим в мораль, мы осуждаем бытие...

Моральные оценки суть обвинительные приговоры, отрица­ния, мораль есть отвращение от воли к бытию...

Ницше Ф. Воля к власти М., 1994. С. 35—39.

Философия и наука о ней

Я настаиваю на том, чтобы наконец перестали смешивать фи­лософских работников и вообще людей науки с философами, — чтобы именно здесь строго воздавалось «каждому свое» и чтобы на долю первых не приходилось слишком много, а на долю по­следних — слишком мало. Для воспитания истинного филосо­фа, может быть, необходимо, чтобы и сам он стоял некогда на всех тех ступенях, на которых остаются и должны оставаться его слуги, научные работники философии; быть может, он и сам должен быть критиком и скептиком, и догматиком, и отгадчи­ком загадок, и моралистом, и прорицателем, и «свободомысля­щим», и почти всем, чтобы пройти весь круг человеческих цен­ностей и разного рода чувств ценности, чтобы иметь возмож­ность смотреть различными глазами и с различной совестью с высоты во всякую даль, из глубины во всякую высь, из угла на всякий простор. Но все это только предусловия его задачи; сама же задача требует кое-чего другого — она требует, чтобы он со­здавал ценности...

Подлинные философы суть повелители и законодатели; они

говорят: «так должно быть!», они-то и определяют «куда?» и «за­чем?» человека и при этом распоряжаются подготовительной ра­ботой всех философских работников, всех победителей прошло­го, — они простирают философскую руку в будущее, и все, что есть и было, становится для них при этом средством, орудием, молотом. Их «познавание» есть созидание, их созидание есть законодательство, их воля к истине есть воля к власти. — Есть ли нынче такие философы? Были ли уже такие философы? Не долж­ны ли быть такие философы?..

Философия как критика

Мне все более кажется, что философ, как необходимый че­ловек завтрашнего и послезавтрашнего дня, во все времена нахо­дился и должен был находиться в разладе со своим «сегодня»: его врагом был всегда сегодняшний идеал. До сих пор все эти выдающиеся споспешествователи человечества, которых называ­ют философами и которые редко чувствовали себя любителями мудрости, а скорее неприятными безумцами и опасными вопро­сительными знаками, — находили свою задачу, а в конце концов и величие ее в том, чтобы быть злой совестью своего времени. Приставляя, подобно вивисекторам, нож к груди современных им добродетелей, они выдавали то, что было их собственной тайной: желание узнать новое величие человека, новый, еще не изведанный путь к его возвеличению. Каждый раз они открыва­ли, сколько лицемерия, лени, несдержанности и распущенности, сколько лжи скрывается под самым уважаемым типом современ­ной нравственности, сколько добродетелей уже отжило свой век; каждый раз они говорили: «мы должны идти туда, где вы нынче меньше всего можете чувствовать себя дома». Принимая во вни­мание мир «современных идей», могущих загнать каждого в ка­кой-нибудь угол, в какую-нибудь «специальность», философ, если бы теперь могли быть философы, был бы вынужден отнести ве­личие человека, понятие «величия» именно к его широте и разно­сторонности, к его цельности в многообразии: он даже определил бы ценность и ранг человека, сообразно тому, как велико количество и разнообразие того, что он может нести и взять на себя,— как далеко может простираться его ответственность...

Научиться понимать, что такое философ, трудно оттого, что этому нельзя выучить: это нужно «знать» из опыта — или нужно иметь гордость не знать этого. Однако в наши дни все говорят о вещах, относительно которых не могут иметь никакого опыта, а это главным образом и хуже всего отзывается на философах и состояниях философии: очень немногие знают их, имеют право их знать, все же популярные мнения о них ложны. Так, напри­мер, истинно философская совместность смелой, необузданной гениальности, которая мчится presto, и диалектической строгос­ти и необходимости, не делающей ни одного ложного шага, не известна по собственному опыту большинству мыслителей и уче­ных, отчего и кажется невероятной... Многие поколения долж­ны предварительно работать для возникновения философа; каж­дая из его добродетелей должна приобретаться, культивировать­ся, переходить из рода в род и воплощаться в нем порознь, — и сюда относится не только смелое, легкое и плавное течение его мыслей, но прежде всего готовность к огромной ответственнос­ти, величие царственного взгляда, чувство своей оторванности от толпы, ее обязанностей и добродетелей, благосклонное охра­нение и защита того, чего не понимают и на что клевещут, — будь это Бог, будь это дьявол, — склонность и привычка к вели­кой справедливости, искусство повелевания, широта воли, спо­койное око, которое редко удивляется, редко устремляет свой взор к небу, редко любит...

Ницше Ф. Соч. В 2 т. Т. 2. 1990. С. 335-338.

История философии — это скрытая ярость против основ­ных предпосылок жизни, против чувств, ценности жизни, про­тив всего, что становится на сторону жизни. Философы никогда не останавливались перед утверждением какого-либо мира, раз только этот мир противоречит данному миру и дает указания для осуждения этого мира. То была до сих пор великая школа клеве­ты, и она так сильно импонировала, что и теперь еще наша на­ука, выдающая себя за заступницу жизни, принимает основное положение этой клеветы и рассматривает этот мир как что-то кажущееся, эту цепь причин как нечто исключительно феноме­нальное. Что собственно ненавидят здесь?

Я боюсь, что постоянная Цирцея философов ~ мораль, сы рала с ними эту злую шутку — и обрекла вечно оставаться клеветниками... Они верили в моральные «истины», в них они всегда находили высшие ценности — что же им оставалось более, как только по мере того, как они постигали бытие, в той же мере говорить ему «нет»?.. Ибо это существование неморально… И эта жизнь покоится на неморальных предпосылках; и всякая мо­раль отрицает жизнь.

Упраздним же этот «истинный мир», а чтобы иметь возмож­ность сделать это, мы должны упразднить прежние высшие цен­ности, мораль... Достаточно доказать, что и мораль не мораль­на в том именно смысле, в каком до сих пор осуждалось все неморальное. Если, таким образом, тирания прежних ценностей будет сломлена, если будет упразднен и «истинный мир», то сам собой возникает новый строй ценностей..

Видимый мир и измышленный мир — вот в чем противоре­чие. Последний до сих пор назывался «истинным миром», «исти­ной», «божеством». Его нам следует упразднить.

Логика моей концепции:

1. Мораль как высшая ценность (госпожа над всеми фазами
философии, даже скептической). Результат: этот мир никуда не
годен. Он не есть «истинный мир».

2. Что определяет в этом случае высшую ценность? Что соб-
ственно представляет мораль? Инстинкт декаданса; здесь истом­
ленные и обойденные мстят этим способом за себя. Историчес-
кий довод: философы постоянно были декадентами... на службе
нигилистических религий.

3. Инстинкт декаданса, выступающий как воля к власти. До­-
казательство: абсолютная неморальность средств на протяжении
всей истории морали.

4. Общий вывод — прежние высшие ценности суть частный слу­чай воли к власти, сама мораль есть частный случай неморально­сти.

Принципиальные нововведения.На место «моральных цен­ностей» — исключительно натуралистические ценности. Нату­рализация морали.

Вместо «социологии» — учение о формах и образах господ­ства.

Вместо «общества» — культурный комплекс — как предмет моего главного интереса (как бы некоторое целое, соотносительное в своих частях).

Вместо «теории познания» — перспективное учение об аффектах (для чего необходима иерархия аффектов: преобразованные аффекты, их высший порядок, их «духовность»).

Вместо «метафизики» и религии — учение о вечном возвра­щении (в качестве средства воспитания и отбора).

Мои предтечи — Шопенгауэр: поскольку я углубил песси­мизм и лишь путем установления его крайней противоположно­сти прочувствовал его до конца.

Затем — высшие европейцы, предвестники великой полити­ки.

Затем — греки и их возникновение.

Я назвал своих бессознательных сотрудников и предтеч. Но где должен я с некоторой надеждой на успех искать философов в моем вкусе или, по крайней мере, подобную моей потребность в новых философах? (Только там, где господствует аристократи­ческий образ мысли, т. е. такой образ мысли, который верит в рабство и различные степени зависимости как в основное усло­вие высшей культуры; там, где господствует творческий образ мысли, который ставит миру в качестве цели не счастье покоя, не «субботу суббот», который даже мир чтит лишь как средство к новым войнам; образ мысли, который предписывает законы гря­дущему, который во имя грядущего жестоко, тиранически обра­щается с самим собой и со всем современным; не знающий коле­баний, «неморальный» образ мысли, который стремится воспи­тать и возрастить как хорошие, так и дурные свойства человека, ибо он верит в свою мощь, верит, что она сумеет поставить и те и другие на надлежащее место, — на место, где они будут равно нужны друг другу. Но тот, кто теперь ищет философов в этом смысле, какие виды может он иметь, найти то, что ищет? Не очевидно ли, что в этих поисках он, вооружившись даже наилуч­шим диогеновским фонарем, понапрасну будет блуждать день и ночь? Наш век есть век обратных инстинктов. Он хочет прежде всего и раньше всего удобства, во-вторых, он хочет гласности и большого театрального шума, того оглушительного барабанного боя, который соответствует его базарным вкусам, он хочет, в-третьих, чтобы каждый с глубокой покорностью лежал на брюхе перед величайшей ложью — которая называется «равенством людей» — и уважал только уравнивающие и нивелирующие добро­детели. Но тем самым он в корне враждебен возникновению философа, как я его понимаю, хотя бы в простоте сердечной он я полагал, что способствует появлению такового. Действительно, весь мир плачется теперь по поводу того, как плохо приходилось прежде философам, поставленным между костром, дурной со­вестью и притязательной мудростью отцов церкви. На самом же деле, как раз тут-то и были даны сравнительно более благопри­ятные условия для развития могучего, широкого, хитрого, дерз­новенно-отважного духа, чем условия современности. В настоя­щее время имеются сравнительно более благоприятные условия для зарождения другого духа,— духа демагогии, духа театраль­ности, а может быть также и духа бобров и муравьев, живущего в ученом, но зато тем хуже обстоит дело по отношению к выс­шим художникам: не погибают ли они почти все благодаря от­сутствию внутренней дисциплины? Извне они больше не испы­тывают тирании абсолютных скрижалей ценностей, установлен­ных церковью или двором: и вот они не умеют более воспиты­вать в себе «своего внутреннего тирана» — своей воли. И то, что можно сказать о художниках, можно в еще более высоком и ро­ковом смысле сказать о философах. Где же теперь свободные духом? Покажите мне в наши дни свободного духом!

Ницше Ф. Воля к власти. М., 1994. С. 214—217.

Мне посчастливилось, после целых тысячелетий заблужде­ний и путаницы, снова найти дорогу, ведущую к некоторому да и некоторому нет.

Я учу говорить нет всему, что ослабляет, — что истощает...

Я учу говорить да всему, что усиливает, что накопляет силы, что оправдывает чувство силы.

До сих пор никто не учил ни тому, ни другому: учили добро­детели, самоотречению, состраданию, учили даже отрицанию жиз­ни. Все это суть ценности истощенных.

Долгое размышление над физиологией истощения обратило меня к вопросу о том, насколько суждения истощенных проник­ли в мир общих ценностей.

Достигнутый мною результат был до невероятности неожи­данным, даже для меня, успевшего освоиться уже не с одним чуждым миром: я открыл, что все высшие ценности, все, гос­подствующие над человечеством, по крайней мере над укрощен­ным человечеством,— могут быть сведены к оценкам истощен­ных.

Из-под священных имен извлек я разрушительные тенден­ции: Богом назвали то, что ослабляет, учит слабости, заражает слабостью... Я открыл, что «хороший человек» есть форма само­утверждения декаданса.

Ту добродетель, о которой еще Шопенгауэр учил как о выс­шей, единственной и основной добродетели, — именно ее (это сострадание), признал я более опасною, нежели любой порок. Решительно идти наперекор родовому подбору и очищению вида от элементов упадка — вот что доныне считалось добродетелью parexellence...

Следует чтить рок, говорящий слабому: «погибни!..»

Богом назвали — противление року, порчу и разложение че­ловечества... Не должно произносить всуе имя Божие...

Раса испорчена — не пороками своими, а неведением. Она испорчена потому, что она истощение восприняла не как истоще­ние: ошибки в физиологии суть причины всех зол.

Добродетель есть наше великое недоразумение.

Проблема: как истощенные достигли того, чтоб стать зако­нодателями ценностей? Или иначе: как достигли власти те, кото­рые — последние? Как инстинкт зверя-человека стал вверх нога­ми?

Там же, с. 61.

1. Почему Ницше считает, что надо воздерживаться от сострадания?

2. В чем заключается сущность истинной морали по Ницше?

3. Почему Ницше называют моральным нигилистом?

4. Какую переоценку ценностей предлагает совершить Ницше?

ПЛАТОН "Государство"

- Мы считаем, что есть много красивых вещей, много благ и так далее, и мы разграничиваем их с помощью определения.

- Да, мы так считаем.

- А также, что есть прекрасное само по себе, благо само по себе и так далее в отношении всех вещей, хотя мы и признаем, что их много. А что такое каждая вещь, мы уже обозначаем соответственно единой идее, одной для каждой вещи.

- Да, это так.

- И мы говорим, что те вещи можно видеть, но не мыслить, идеи же, напротив, можно мыслить, но не видеть.

- Конечно.

- Посредством чего в нас видим мы то, что мы ви­дим?

- Посредством зрения.

- И не правда ли, посредством слуха мы слышим все то, что можно слышать, а посредством остальных чувств мы ощущаем все, что поддается ощущению?

- Ну и что же?

- Обращал ли ты внимание, до какой степени дра­гоценна эта способность видеть и восприниматься зрением, созданная в наших ощущениях демиургом?

- Нет, не особенно.

- А ты взгляни на это вот как: чтобы слуху слы­шать, а звуку звучать, требуется ли еще нечто третье, так, что, когда оно отсутствует, ничто не слышится и не звучит?

- Ничего третьего тут не нужно.

- Я думаю, что и для многих остальных ощуще­ний - но не для всех - не требуется ничего подобного. Или ты можешь что-нибудь возразить?

- Нет, не могу.

- А разве ты не замечал, что это требуется для зрения и для всего того, что можно видеть?

- Что ты говоришь?

- Какими бы зоркими и восприимчивыми к цвету ни были у человека глаза, ты ведь знаешь, он ничего не увидит и не различит цвета, если будет пользоваться своим зрением без наличия чего-то третьего, специально для этого предназначенного.

- Что же это, по-твоему, такое?

- То, что ты называешь светом.

- Ты прав.

- Значит, немаловажным началом связуются друг с другом зрительное ощущение и возможность зрительно восприниматься; их связь ценнее всякой другой, потом что свет драгоценен.

- Еще бы ему не быть!

- Кого же из небесных богов можешь ты признать владычествующим над ним и чей это свет позволяет нашему зрению всего лучше видеть, а предметам - восприниматься зрением?

- Того же бога, что и ты, и все остальные. Ведь ясно что ты спрашиваешь о Солнце.

- А не находится ли зрение по своей природе во в каком отношении к этому богу...

- В каком?

- Зрение ни само по себе, ни в том, в чем оно возникает - мы называем это глазом,- не есть Солнце.

- Конечно, нет.

- Однако из орудий наших ощущений оно само солнцеобразное.

- Да, самое.

- И та способность, которой обладает зрение, уделена ему Солнцем как некое истечение.

- Конечно.

- Значит, и Солнце не есть зрение. Хотя оно - причина зрения, но само зрение его видит.

- Да, это так.

- Вот и считай, что я утверждаю это и о том, что порождается благом, - ведь благо произвело его подобным самому себе: чем будет благо в умопостигаемой области по отношению к уму и умопостигаемому, тем и области зримого будет Солнце по отношению к зрению и зрительно воспринимаемым вещам.

- Как это? Разбери мне подробнее.

- Ты знаешь, когда напрягаются, чтобы разглядеть предметы, озаренные сумеречным сиянием ночи, а не те цвет которых предстает в свете дня, зрение притупляется, и человека можно принять чуть ли не за слепого, как будто его глаза не в порядке.

- Действительно, это так.

- Между тем те же самые глаза отчетливо видят предметы, освещенные Солнцем: это показывает, что зрение в порядке.

- И что же?

- Считай, что так бывает и с душой, всякий раз когда она устремляется туда, где сияют истина и бытие, она воспринимает их и познает, что показывает ее разумность. Когда же она уклоняется в область смешения с мраком, возникновения и уничтожения, она тупеет, становится подверженной мнениям, меняет их так и так, и кажется, что она лишилась ума.

- Похоже на это.

- Так вот, то, что придаст познаваемым вещам истинность, а человека наделяет способностью познавать, это ты и считай идеей блага - причиной знания и познаваемости истины. Как ни прекрасно и то и другое - познание и истина, но, если идею блага ты будешь считать чем-то еще более прекрасным, ты будешь прав. Как правильно было считать свет и зрение солнцеобразными, но признать их Солнцем было бы неправильно, так и здесь: правильно считать познание и истину имеющими образ блага, но признать что-либо из них самим благом было бы неправильно: благо по его свойствам надо ценить еще больше.

- Каким же ты считаешь его несказанно прекрасным, если, по твоим словам, от него зависят и познание, истина, само же оно превосходит их своей красотой. Но конечно, ты понимаешь под этим не удовольствие?

- Не кощунствуй! Лучше вот как рассматривай его образ...

- Как?

- Солнце дает всему, что мы видим, не только возможность быть видимым, но и рождение, рост а также питание, хотя само оно не есть становление.

- Как же иначе?

- Считай, что и познаваемые вещи но только могут познаваться лишь благодаря благу, но оно дает им и бытие, и существование, хотя само благо не есть существование, оно - за пределами существования, превышая его достоинством и силой.

Тут Главкон очень забавно воскликнул:

- Аполлон! Как удивительно высоко мы взобрались!

- Ты сам виноват, - сказал я, - ты заставляешь меня излагать мое мнение о благе.

- И ты ни в коем случае не бросай этого; не говоря уж о другом, разбери снова это сходство с Солнцем - не пропустил ли ты чего.

- Ну, там у меня многое пропущено.

- Не оставляй в стороне даже мелочей!

- Думаю, их слишком много; впрочем, насколько это сейчас возможно, постараюсь ничем не пропустить.

- Непременно постарайся.

- Так вот, считай, что есть двое владык, как мы и говорили: один - надо всеми родами и областями умопостигаемого, другой, напротив, надо всем зримым - не хочу называть это небом, чтобы тебе не казалось, будто я как-то мудрю словами. Усвоил ты эти два вида, зримый и умопостигаемый?

Мир умопостигаемый и мир видимый
- Усвоил.

- Для сравнения возьми линию, разделенную на два неравных отрезка. Каждый такой отрезок, то есть область зримого и область умопостигаемого, раздели опять таким же путем, причем область зримого ты разделишь по признаку большей или меньшей отчетливостью. Тогда один из полученных там отрезков будет содержать образы. Я называю так прежде всего тени, затем отражения в воде и в плотных, гладких и глянцевитых предметах - одним словом, все подобное этому.

- Понимаю.

- В другой раздел, сходный с этим, ты поместишь находящейся вокруг нас живые существа, все виды растений, а также все то, что изготовляется.

- Так я это и размещу.

- И разве не согласишься ты признать такое разделение в отношении подлинности и не подлинности: как то, что мы мним, относиться к тому, что мы действительно знаем, так подобное относиться к уподобляемому.

- Я с этим вполне согласен.

- Рассмотри в свою очередь и разделение области умопостигаемого - по какому признаку надо будет ее делить.

- По какому же?

Беспредпосылочное начало. Разделы умостигаемого и видимого.
- Один раздел умопостигаемого душа вынуждена искать на основании предпосылок, пользуясь образами из получившихся у нас тогда отрезков и устремляясь поэтому не к началу, а к завершению. Между тем другой раздел душа отыскивает, восходя от предпосылки к началу, такой предпосылки не имеющему. Без образов, какие были в первом случае, но при помощи самих идей пролагает она себе путь.

- То, что ты говоришь, я недостаточно понял.

- Тебе легче будет понять, если сперва я скажу а вот что: я думаю, ты знаешь, что те, кто занимается геометрией, счетом и тому подобным, предполагают в любом своем исследовании, будто им известно, что такое чет и нечет, фигуры, три вида углов и прочее в том же роде. Это они принимают за исходные положения и не считают нужным отдавать в них отчет ни себе, ни другим словно это всякому и без того ясно. Исходя из этих положений, они разбирают уже все остальное и после­довательно доводят до конца то, что было предметом их рассмотрения.

- Это-то я очень хорошо знаю.

- Но ведь когда они вдобавок пользуются чертежами и делают отсюда выводы, их мысль обращена не на чертеж, а на те фигуры, подобием которых он служит. Выводы свои они делают только для четырехугольника самого по себе и его диагонали а не для той диагонали, которую они начертили. Так и во всем остальном. То же самое относится к произведениям ваяния и живописи: от них может падать тень, и возможны их отражения в воде, но сами они служат лишь образным выражением того, что можно видеть не иначе как мысленным взором.

- Ты прав.

- Вот об этом виде умопостигаемого я тогда и говорил: душа в своем отражении к нему бывает вынуждена пользоваться предпосылками и потому не восходит к его началу, так как она не в состоянии выйти за пределы предполагаемого и пользуется лишь образными подобиями, выраженными в низших вещах, особенно в тех, в которых она находит и почитает отчетливое их выражение.

- Я понимаю ты говоришь о том, что изучают при помощи геометрии и родственных ей приемов.

- Пойми также, что вторым разделом умопостигаемого я называю то, чего наш разум достигает с помощью диалектической способности. Свои предположения он не выдает за нечто изначальное, напротив, они для него только предположения как таковые, то есть некие подступы и устремления к началу всего, которое уже не предположительно. Достигнув его и придерживаясь всего, с чем оно связано, он приходит затем к заключению, вовсе не пользуясь ничем чувственным, но лишь самими идеями в их взаимном отношении, и его выводы относятся только к ним.

- Я понимаю, хотя и не в достаточной степени мне кажется, ты говоришь о сложных вещах. Однако ты хочешь установить, что бытие и все умопостигаемое при помощи диалектики можно созерцать яснее, чем-то что рассматривается с помощью только так называемых наук, которые исходят из предположений. Правда, и такие исследователи бывают вынуждены созерцать областью умопостигаемого при помощи рассудка, а не посредством ощущений, но поскольку они рассматривают ее на основании своих предположении, не восходя к первоначалу то, по-твоему, они и не могут постигнуть ее умом, хотя она вполне умопостигаема, если постичь ее первоначало. Рассудком же ты называешь, по-моему, ту способность которая встречается у занимающихся геометрией и им подобных. Однако это еще не ум, так как рассудок занимает промежуточное положение между мнением и умом.

- Ты выказал полнейшее понимание. С указанными четырьмя отрезками соотнеси мне те четыре состояния, что возникают в душе: на высшей ступени - разум, на второй - рассудок, третье место удели вере, а последнее - уподоблению, и расположи их соответственно, считая, что, насколько то или иное состояние причастно истине, столько же в нем и достоверности.

- Понимаю. Я согласен и расположу их так, как ты говоришь.

КНИГА СЕДЬМАЯ

Символ пещеры
- После этого, - сказал я, - ты можешь уподобить нашу человеческую природу в отношении просвещенности и непросвещенности вот какому состоянию… Представь, что люди как бы находятся в подземном жилище наподобие пе­щеры, где во всю ее длину тянется широкий просвет. С малых лет у них на ногах и на шее оковы, так что людям не двинуться с места, и сидят они только то, эго у них прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не могут из за этих оков. Люди обращены спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко в вышине, а между огнем и узниками проходит верхняя дорога, огражденная, представь, невысокой стеной вроде той ширмы, за которой фокусники помещают своих помощников, когда поверх ширмы показывают кукол.

- Это я себе представляю, - сказал Главкон.

- Так представь же себе и то, что за этой стеной другие люди несут различную утварь, держа ее так, что она видна поверх стены; проносят они и статуи, и всяческие изображения живых существ, сделанные из камня и дерева. При этом, как водится, одни из несущих разговаривают другие молчат.

Странный ты рисуешь образ и странных узников!

- Подобных нам. Прежде всего разве ты думаешь, что, находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, свое ли или чужое, кроме теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры?

- Как же им видеть что-то иное, раз всю свою жизнь они вынуждены держать голову неподвижно?

- А предметы, которые проносят там, за стеной? Не то же ли самое происходит и с ними?

- То есть?

- Если бы узники были в состоянии друг с другом беседовать, разве, думаешь ты, не считали бы они, что дают названия именно тому, что видят?

- Непременно так.

- Далее. Если бы в их темнице отдавалось эхом все, что бы ни произнес любой из проходящих мимо думаешь ты, они приписали бы эти звуки чему-нибудь иному, а не проходящей тени?

- Клянусь Зевсом, я этого не думаю.

- Такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени проносимых мимо предметов

- Это совершенно неизбежно.

- Понаблюдай же их освобождение от оков неразумия и исцеление от него, иначе говоря, как бы это все у них происходило, если бы с ними естественным путем случилось нечто подобное.

Когда с кого-нибудь из них снимут оковы, заставят его вдруг встать, повернуть шею, пройтись, взглянуть вверх - в сторону света, ему будет мучительно выполнять все это, он не в силах будет смотреть при ярком сиянии на те вещи, тень от которых он видел раньше. И как ты думаешь, что он скажет, когда ему начнут говорить, что раньше он видел пустяки, а теперь, приблизившись к бытию и обратившись к более подлинному, он мог бы обрести правильный взгляд? Да еще если станут указывать на ту или иную проходящую перед ним вещь и заставят отвечать на вопрос, что это такое? Не считаешь ли ты, что это крайне его затруднит и он подумает, будто гораздо больше правды в том, что он видел раньше, чем в том, что ему показывают теперь?

- Конечно, он так подумает.

- А если заставить его смотреть прямо на самый свет, разве не заболят у него глаза и не отвернется он поспешно к тому что он в силах видеть, считая, что это действительно достовернее тех вещей, которые ему показывают?

- Да, это так.

- Если же кто станет насильно тащить его но кру­тизне вверх, в гору и не отпустит, пока не извлечет его на солнечный свет, разве он не будет страдать и не возмутится таким насилием? А когда бы он вышел на свет, глаза его настолько были бы поражены сиянием, что он не мог бы разглядеть ни одного

предмета из тех, о подлинности которых ему говорят.

- Да, так сразу он этого бы не смог.

- Тут нужна привычка, раз ему предстоит увидеть все то, что там, наверху. Начинать надо с самого легкого: сперва смотреть на тени, затем - на отражения в воде людей и различных предметов, а уж потом - на самые вещи; при этом то, что на небе, и самое небо ему легче было бы видеть не днем, а ночью, то есть смотреть на звездный свет и Луну, а не на Солнце и его свет.

- Несомненно

- И наконец, думаю я, этот человек был бы в состоянии смотреть уже на самое Солнце, находящееся в его собственной области, и усматривать его свойства, не ограничиваясь наблюдением его обманчивого отражения в воде или в других ему чуждых средах.

- Конечно, ему это станет доступно.

- И тогда уж он сделает вывод, что от Солнца зависят и времена года, и течение лет, и что оно ведает всем в видимом пространстве, и оно же каким-то образом есть причина всего того, что этот человек и другие узники видели раньше в пещере.

- Ясно, что он придет к такому выводу после тех наблюдений.

- Так как же? Вспомнив свое прежнее жилище, тамошнюю премудрость и сотоварищей по заключению, разве не сочтет он блаженством перемену своего положения и разве не пожалеет своих друзей?

- И даже очень.

- А если они воздавали там какие-нибудь почести и хвалу друг другу, награждая того, кто отличался наиболее острым зрением при наблюдении текущих мимо предметов и лучше других запоминал, что обычно появлялось сперва, что после, а что и одновременно, и на этом основании предсказывал грядущее, то, как ты думаешь, жаждал бы всего этого тот, кто уже освободился от уз, и разве завидовал бы он тем, кого почитают узники и кто среди них влиятелен? Или он испытывал бы то, о чем говорит Гомер, то есть сильнейшим образом желал бы.

…как поденщик, работая в поле.

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный.

и скорее терпеть что угодно, только бы не разделять представлений узников и не жить так, как они?

- Я-то думаю, он предпочтет вытерпеть все что с угодно, чем жить так.

- Обдумай еще и вот что: если бы такой человек опять спустился туда и сел бы на то же самое место, разве не были бы его глаза охвачены мраком при таком внезапном уходе от света Солнца?

- Конечно.

- А если бы ему снова пришлось состязаться с этими вечными узниками, разбирая значение тех теней. Пока его зрение не притупиться и глаза не привыкнут - а на это потребовалось бы немалое время разве не казался бы он смешон? О нем стали бы говорить, что из, своего восхождения он вернулся с испорченным зрением, а значит, не стоит даже и пытаться идти ввысь. А кто принялся бы освобождать узников, чтобы повести их ввысь, того разве они не убили бы, попадись он им в руки?

- Непременно убили бы.

- Так вот, дорогой мой Главкон, это уподобление следует применить ко всему, что было сказано ранее: область, охватываемая зрением, подобна тюремному жилищу, а свет от огня уподобляется в ней мощи Солнца. Восхождение и созерцание вещей, находящихся в вышине, это подъем души в область умопостигаемого. Если ты все это допустишь, то постигнешь мою заветную мысль - коль скоро ты стремишься ее узнать, - а уж богу ведомо, верна ли она. Итак, вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага - это предел, и она с трудом различима, но стоит только ее там различить, как отсюда напрашивается вывод, что именно она - причина всего правильного и прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого она сама - владычица, от которой зависят истина и разумение, и на нее должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так и в общественной жизни.

- Я согласен с тобой, насколько мне это доступно.

- Тогда будь со мной заодно еще вот в чем: не удивляйся, что пришедшие ко всему этому не хотят заниматься человеческими делами; их души всегда стремятся ввысь. Да это и естественно, поскольку соответствует нарисованной выше картине.

Созерцание божественных вещей (справедливости самой по себе) и вещей человеческих
- Да, естественно.

- Что же? А удивительно разве, по-твоему, если кто-нибудь, перейдя от божественных созерцаний к человеческому убожеству, выглядит не важно и кажется крайне смешным? Зрение еще не привыкло, а между тем, прежде чем он привыкнет к окружающему мраку, его заставляют выступать на суде или еще где-нибудь…

К. ПОППЕР «Что такое диалектика?» /Вопросы философии, 1995, №1/

«Нельзя представить себе ничего настолько абсурдного, чтобы не быть доказанным тем или иным философом»

(Декарт)

Наши рекомендации