Эжен ионеско лицом к лицу с носорогами
1934—1938 годы представлялись Эжену Ионеско кошмаром. Болезненные воспоминания о них порой возникали в его произведениях, написанных уже во Франции, как незаживающая рана. Когда в 1970 г. Фредерик Товарники задал ему вопрос о смысле «Носорога», получившего наибольшее признание в мире из всех драматических произведений Ионеско, тот признал, что для него затронутая в пьесе тема приобрела характер «наваждения»[502]. В написанном в 1959 г. «Носороге» повествуется об истории, случившейся в маленьком провинциальном городке. Его жители постепенно превращаются в носорогов — скудоумных животных, несущихся вперед, не разбирая дороги. В этом произведении, поставленном на сцене более чем в 40 странах, очень точно отражены те чувства одиночества и отчаяния, которые автор испытывал на рубеже 1930—1940-х годов. Времени, когда под идеологическим руководством профессора Нае Ионеску свершилось обращение в фашизм большинства его друзей и сверстников — Мирчи Элиаде, Эмила Чорана, Константина Нойки, Арсавира Актеряна и других. Нае Ионеску выведен в «Носороге» под именем Логика.
Драматург неоднократно отмечал: европейский фашизм, возникший в период между двумя войнами, в значительной мере являлся детищем интеллектуалов. Его распространяли «идеологи и полуинтеллигенты. Они и были носорогами»[503]. Интересно отметить, что эти ощущения совсем еще молодого Ионеско совпадают с наблюдениями социолога Сержа Московичи. Тот писал в своих «румынских хрониках»: «В тот день, когда наконец откроется вся правда о фашизме — день, который сегодня от нас еще далек, — человечеству придется столкнуться лицом к лицу с гигантской клеветой. Вот тогда и станет известно, что отцами фашизма были интеллектуалы, что он был рожден в научных центрах, в лицеях, в университетах и церквах. Промышленники и банкиры не имели отношения к его появлению на свет, равно как и деклассированные элементы, безработные, крестьяне, народные массы»[504].
Эта тема — деятельность интеллектуалов разного калибра, их роль в распространении человеконенавистнических идеологий, их бесцельная суета в неопределенно очерченном пространстве, пролегающем между философией и журналистикой — стала центральной в творчестве Ионеско. И в этой связи, разумеется, нельзя не вспомнить о заблудших ведущих представителях Молодого поколения. Чем они были заняты, эти мелкие буржуа, чьей навязчивой идеей стала История? Спорили о ерунде, пописывали ерунду, болтались по разным кафе и редакциям; «они, шедшие за другими, хотели, чтобы их считали вождями; им заморочили голову, они хотели морочить голову другим; у этих конформистских неконформистов в голове был полный туман, а они считали, что там царит полная ясность»[505]. Портрет обладает, кажется, большим сходством с оригиналами. Он нарисован в 1966 г. Однако и в 1930-е годы Ионеско не скупился на любезности, шла ли речь об Элиаде, который, как писал драматург в 1936 г., «парадоксально сочетает эрудицию с идиотизмом»[506], или о Чоране, которого он называл «бледной копией Розанова и ему подобных»[507].
ЧЕЛОВЕК СРЕДИ «НОВЫХ ЛЮДЕЙ»
В уже упоминавшемся интервью Ф. Товарники Ионеско очень ясно рассказывал, как возникает «носорог»: «Риноцерос — это человек готовых идей. В пьесе я просто хотел рассказать об идеологическом заражении. Впервые я пережил его в Румынии, когда интеллигенты становились постепенно нацистами и антисемитами, Железной гвардией. Интеллигенция была в ту пору крайне правой, теперь она крайне левая»[508]. И впрямь Ионеско со своими антитоталитарными убеждениями снова, в который уже раз, плывет против течения. Его беседа с Товарники имела место в 1970 г.; явление, которое он называл «носорожьей болезнью», по его мнению, относилось не только к фашизму, но и к тому новому коллективному обману, который представлял собой коммунизм. Сперва, однако, задача пьесы заключалась в том, чтобы описать, с одной стороны, процесс фашизации его отечества, «страны отца», с другой стороны — смятение человека, невосприимчивого к заразе и наблюдающего изменения психики страны в целом и своего окружения в частности. Рассказывая о той начальной части его существования, которой была его жизнь в Румынии 1930-х годов, Ионеско уточнял: «Факультетская профессура, студенты, интеллигенты — один за другим все становились нацистами, бойцами Железной гвардии. Сначала, конечно же, нацистами они не были. Нас собралось тогда человек пятнадцать, кто обсуждал, искал аргументы в противовес их утверждениям. Это было нелегко: доктрина была нацисткой, биология нацистской, этнология нацистской, социология тоже нацистской. Да к тому же еще лавины выступлений и речей, конференции, эссе, статьи в газетах и т. д., разные цитатники, столь же примитивно-упрощенные, что и нынешние, китайские и всякие другие...»[509]
На самом деле страницы, где Ионеско по горячим следам вел расследование происшедшей идеологической мутации и ее этапов («словно я сам присутствовал при процессе превращения», — отмечал он в своем «Дневнике» в конце 1930-х годов[510]) благодаря своей точности и силе стали одними из самых глубоких в его творчестве. Благодаря этим страницам драматурга можно считать одним из важнейших свидетелей обскурантистских революций и установления тоталитарных режимов, имевших место в XX веке. Его оценка этих событий представляется и сегодня исключительно актуальной. Еще полвека назад он писал, словно о симптомах болезни: «святые войны все — «носорожьи»[511].
Однако он был не только свидетелем, но и действующим лицом. Ведь между 1933—1942 годами молодому левому писателю постоянно приходилось решать вопрос, как сохранить качества человека, когда все (или почти все) вокруг него превратились в «новых людей». Он с прискорбием констатировал в 1941 г.: теперь существует два человеческих рода, «люди и «новые люди». Но эти «новые люди», румыны, отмечал он по разным поводам, «отныне не являются мне подобными»[512]. 1930-е годы, отмеченные непрерывными попытками убедить его друзей в необходимости выбора другого пути, в этом смысле напоминают «Путешествия в царство мертвых»; таково название еще одной пьесы Ионеско, которая будет написана в 1983 г. Но рассказ о том времени — это еще и рассказ о беспримерном сопротивлении, скорее этическом и интеллектуальном, чем политическом, триумфу националистского пафоса, который Ионеско подвергал уничтожающей критике. Разгулу самых гнусных страстей он противопоставлял личность. Не некоего абстрактного индивидуума, придуманного идеологами, а обычного, конкретного, смертного человека. В общем, все это напоминало «плохую пьесу»; именно такой образ посетил его, когда он описывал эти черные годы в «Настоящем прошедшем». Это позволяет нам разделить настоящую главу на два действия.
Действие первое: годы 1934—1938. Эжен Ионеско — молодой преподаватель французского языка, работает в Бухаресте. Недавно он получил свою первую награду — премию Королевских фондов за «Нет». По сути, это единственное его существенное произведение того времени, если не считать постоянных выступлений в газетах и дневника. Критик Гелю Ионеску (однофамилец драматурга), автор одного из первых исследований о начальном этапе его творчества, считает, что этот дневник, отрывки из которого Ионеско публиковал и который часто зачитывал друзьям, — единственная реальная преемственная связь с той эпохой. Молодой человек вынужденно сомневается в целях своего творчества, вообще в целях литературы (это обусловило, по всей вероятности, относительную неудачу румынского периода его литературной деятельности). Дневник, видимо, в какой-то степени помог ему преодолеть избыточную самокритику и одновременно — быть искренним, насколько это возможно. Сознание Эжена Ионеско не выдерживало столкновения жизни и литературы; его искренность выражалась в формах «фраз-вскриков» (так назовет он их в «Нет») — в настоящих фразах, выражавших, как он считал, все отчаяние мира. Они по необходимости были нелитературными. «Настоящие вскрики — короткие, и говорят все. Те, что удлиняются, разрастаются в главы, книги, целые библиотеки, — утрачивают качество вскриков»[513].
Ионеско, кажется, в это время пытался отыскать некий компромиссный вариант романа: автобиографический роман, роман-дневник, как бы теперь сказали autofiction . Все эти начинания носили утопический характер и так никогда и не были доведены до конца. Однако их следы впоследствии обнаружились в таких работах, как «Дневник в клочья» (1967), «Настоящее прошедшее, прошедшее настоящее» (1968), «Отшельник» (1973). Да и многочисленные письма, заметки, признания, опубликованные в 1934—1940 годах, зачастую представляют более-менее завуалированные отрывки все того же дневника. И этот же дневник за 1940—1950 годы станет единственным свидетелем десяти лет молчания и эмиграции, которые предшествовали началу его драматургической деятельности.
Первые шаги Ионеско в литературе были трудными и неуверенными. Их плоды, гораздо менее блестящие, чем у Чорана и Элиаде, совсем не соответствовали общепринятому пониманию успеха на литературном поприще. Эти первые шаги нужно рассматривать в контексте общей политической ситуации, которая затрагивала Ионеско самым непосредственным образом. Ее воздействие определялось, во-первых, влиянием, которое она оказывала на его ближайших друзей; во-вторых, его еврейскими корнями, пусть и весьма отдаленными. Последние приобрели очень существенное значение с принятием в 1937—1938 годах расовых законов. Вследствие серьезности исторического момента усилились его навязчивые идеи и обострилась экзистенциальная неуверенность; в его творчестве изменились тон и акценты. В его текстах стала сильнее ощущаться реакция на усиление духа коллективизма и вызванные ею иные кризисы, в целом просматривавшиеся у большинства демократически настроенных европейских интеллектуалов той эпохи. Конфликт между миром отца, ужасным «отечеством» — это слово для Ионеско было непроизносимо — и миром матери, умершей в 1936 г., достиг высшей точки. В этом убеждают некоторые последующие признания, например рассказ о последнем завтраке с отцом, который произошел, вероятно, в 1937 г. «Прежде он меня называл большевиком; затем он стал меня называть обжидовившимся. Вот и в конце того завтрака он меня называл обжидовившимся. Припоминаю фразу, которую я тогда сказал ему в ответ. «Лучше быть обжидовившимся, чем мерзавцем [le con ]. Сударь, честь имею кланяться»[514]. Ионеско очень эмоционально, в нескольких коротких фразах удалось описать, как с ростом числа сторонников Железной гвардии усиливались его тоска и одиночество: «Полицейские — носороги. Магистраты — носороги. Ощущаешь себя единственным человеком среди носорогов. Носороги задаются вопросом, как мог существовать мир, когда им управляли люди. А ты спрашиваешь себя: неужели миром и в самом деле управляли люди?»[515]
Действие второе: усиление румынского фашизма заставило Ионеско отправиться во Францию. Он только что женился (в июле 1936 г.) и ехал вместе с женой. Он получил стипендию для написания диссертации; впрочем, она так никогда и не была создана. Ее темой должно было стать чувство смерти и греха во французской литературе после Бодлера. Стипендия позволила Ионеско пробыть в Париже полтора года — с конца 1938 до весны 1940 г. В это время они с Чораном ходили по одним и тем же парижским бульварам, но Ионеско категорически отказывался с ним встречаться. Он, несомненно, чувствовал себя в безопасности под защитой великой страны, хотя предчувствие грядущего несчастья его не покидало: «В канун катастрофы человечество дрожит. И мы чувствуем, как катастрофа приближается»[516], — писал драматург в 1938 г.
Источники, находящиеся в нашем распоряжении, весьма немногочисленны и не позволяют реконструировать оба вышеуказанных периода во всех деталях. Конечно, имеются воспоминания и последующие высказывания Ионеско. Имеется также — и это главное — книга «Настоящее прошедшее...», вышедшая в свет в 1968 г. Многие страницы дневника тех лет переведены (Э. Ионеско. — Перев. ) с румынского и воспроизведены в этой книге полностью. Но датированы они весьма приблизительно — под единой рубрикой «вокруг 1940 г.». Сопоставление описываемых событий с общим контекстом позволяет точнее установить, когда они происходили: одни совершенно явно имели место в 1936—1938 годах, до его отъезда в Париж; другие, наоборот, случились непосредственно после его возвращения в Бухарест, между июнем 1940 и июлем 1942 г. (в книге — под рубрикой «вокруг 1941 г.»). В настоящем разделе мы лишь коснемся этого последнего периода — подробно он рассматривается в главе VII, посвященной годам войны. Среди источников, где события тех лет описываются очевидцами, назовем также несколько писем и свидетельств третьих лиц, например Михаила Себастьяна и писательницы Марианы Сора, встречавшейся с Эженом Ионеско в румынских эмигрантских кругах в Париже в 1939 г. Наконец, ценными свидетельствами состояния его духа в те времена являются репортажи Ионеско в румынской прессе, до настоящего времени не переведенные на французский язык.
«ОНИ БЕЗОБРАЗНЫ, ОНИ КУПАЮТСЯ В ГРЯЗИ И ВОЮТ»
В румынских дневниках конца 30-х годов Ионеско писал с натуры «превращение», которое претерпевали окружавшие его люди, становясь сторонниками легионеров. Каким же ему представлялся этот процесс? Следует сразу отметить, что именно тогда в его сознании возник образ носорога, опираясь на который он и создал три десятилетия спустя свою знаменитую пьесу. Этот образ — порождение окружающей действительности. «Представьте себе, что в один прекрасный день вы обнаруживаете: носороги захватили власть. Воцарилась носорожья мораль, носорожья философия; весь мир вокруг стал носорожьим», — писал он, по всей вероятности, в момент провозглашения национал-легионерского режима в 1940 г.[517]
Еще до этого Ионеско с удивительной прозорливостью удалось описать скрытый и постепенный процесс превращения. Носороги — мутанты. Первая фаза претерпеваемой ими трансформации практически незаметна невооруженным глазом. Дело в том, что у болезни есть инкубационный период, неоднократно замечал драматург. Сегодня, когда мы располагаем и другими источниками, просто поражает, как верна нарисованная им клиническая картина и насколько точно ее этапы совпадают с вехами процесса политической эволюции Мирчи Элиаде, вырисовывающимися из хронологического анализа его статей, из все более тревожных и удрученных дневниковых записей Михаила Себастьяна. Для Ионеско, как и для Себастьяна, дневник — последняя соломинка, за которую еще можно уцепиться в попытке сохранить внутреннюю свободу и достоинство. И оба они отслеживают в своих дневниках проявление первых симптомов «носорожьей» болезни.
Первоначально, разумеется, собеседники Ионеско все скопом заявляют о своем неприятии Железной гвардии. И конечно, они ничего не имеют против евреев. Таков Элиаде в 1933—1934 гг. Потом начинаются первые уступки. Это безошибочный признак; он свидетельствует, что они уже заражены, что они готовы отдаться на заклание Молоху. Теперь уже ясно, что болезнь не замедлит проявиться, что скоро они уступят искушению со стороны силы. В определенном смысле они ему уже уступили. Таков Элиаде в 1935 г. Ионеско приводит пример: «Я разговаривал с С. Разговор был совершенно спокойным. А потом стали говорить о политике. Конечно, он заявил, что он против наци, против Железной гвардии, но... «По большинству пунктов я с ними не согласен. Однако, знаете ли, следует признать, вы же знаете, я не антисемит, но все-таки следует признать, что и сами евреи... «и так далее». Вы знаете, я не сторонник Железной гвардии. И все же у них прослеживается какая-то моральная и духовная взыскательность...» Я в ужасе протестую. Так они все и начинают. Они признают какие-то вещи со всей объективностью. Все требует разумного и объективного обсуждения... Все мои друзья-антифашисты стали законченными фашистами, фанатичными приверженцами фашизма потому, что уступили сперва совсем в малом»[518].
Ионеско замечает, что психологические изменения сопровождаются физическими мутациями; впоследствии он становится настолько опытным, что обнаруживает происшедшие изменения еще до того, как будущие носороги начинают выражать свои мысли. Их кожа грубеет, руки начинают превращаться в носорожьи конечности, на лбу вырастает рог, они становятся свирепыми. «Многозначительное молчание, улыбка — и я понимаю, что произошло непоправимое. Они попались. Выражение их лиц меняется. Что-то особенное появляется во взгляде». Заключительные слова весьма соответствуют Элиаде, каким он был приблизительно в 1936 г.: «У них есть алиби: чистота»[519]. Ионеско не обманывается относительно подобных уверток, их попыток найти извинения своим страхам, своим страстным ненависти и стремлению к очищению. «Спиритуалистские» высказывания представляются ему особенно ужасными. Они свидетельствуют, что собеседник уже начал отказываться от себя, от собственной жизни, от своей индивидуальности. Эти наблюдения легли в основу замечательно интересных рассуждений о личности, об обезличенном человеке в безликой шумной толпе, он разовьет впоследствии эту тему в своих пьесах. Например, действующие лица «Воздушного пешехода» разделены на изолированные друг от друга части, а в «Бесплатном киллере» все общение персонажей между собой обезличено. Тема лица станет ключевой в его творчестве: «Организуя слишком многочисленные группы, люди теряют лицо; если оно и образуется, этот коллективный лик чудовищен», — объяснял он через несколько десятилетий Клоду Боннефуа[520]. Здесь наблюдается поразительная симметрия Ионеско относительно Чорана: их «преображения» развиваются в противоположных направлениях. В самом деле, в тот самый момент, когда Чоран призывает к созиданию Румынии, преображенной национальной революцией, Ионеско пытается лишить его призывы смысла, возвратиться от метафоры «изменение лица» к буквальному смыслу этого слова — показать гнусную гримасничающую физиономию, растворенную в безликой толпе. Преображенному лику чорановской Румынии Ионеско противопоставляет Румынию с лицом, изуродованным фанатической идеологией.
По мнению Ионеско, существует еще одна решающая мутация. Она происходит с языком, язык — та сцена, где она совершается. И здесь также сперва надо очень сильно прислушиваться, потому что ее модуляции почти не слышны. Новый человек сперва употребляет те же слова, что и обычные люди. Лишь очень постепенно становится заметно, что он говорит на ином языке, что понимать его все труднее и труднее. Происходит подмена терминов и понятий; точность, с которой диагностирует эти явления Ионеско, снова заставляет провести параллель с эволюцией Элиаде, с изменениями его политического языка. «Посмотрите на них, вслушайтесь в то, что они говорят: они не мстят, а наказывают; они не убивают, а защищают себя; самозащита разрешена законом». Вымышленная необходимость самозащиты против губительных замыслов национальных меньшинств, прежде всего евреев, составляла, как уже говорилось, главный риторический прием Чорана и Элиаде. «Они не ненавидят и не преследуют, они вершат правосудие». Элиаде сказал бы: они приносят себя в жертву во имя торжества духа, чтобы душа павшего бойца пробудила нацию. «Они не хотят ни завоевывать, ни господствовать; они хотят преобразовать мир. Они не хотят изгнать тиранов, чтобы занять их место, но — установить правильный порядок. Они ведут только святые войны»[521]. А Элиаде говорил: Железная гвардия борется не за то, чтобы завоевать власть, а прежде всего — чтобы осуществить духовную революцию и восстановить в Европе христианский порядок.
По мнению Ионеско, здесь есть определенный нюанс. На самом деле новый человек не предлагает ни новых мыслей, ни нового языка. Нет. Речь идет скорее о «ловком жонглировании терминами, чтобы создать смятение в умах противников или перетянуть на свою сторону колеблющихся»[522]. Это замечание опять-таки полностью применимо к Элиаде. Нам представляется важным остановиться на данном моменте. Дело в том, что у молодого румынского писателя, неожиданно столкнувшегося с неведомой прежде формой искажения языка, встречаются размышления, весьма созвучные некоторым мыслям немецкого филолога еврейского происхождения Виктора Клемперера (1881—1960), высказанным в то же самое время. Клемперер — автор знаменитой книги «ЛТИ, язык Третьего рейха», а также примечательного дневника, который он вел подпольно, находясь в самом сердце гитлеровской Германии. Обе работы недавно переведены на французский язык[523]. С Клемперером, подвергшимся преследованиям университетским преподавателем, Ионеско объединяет преклонение перед веком Просвещения и перед Францией. Клемпереру в конце концов удалось издать в Западной Германии в 1950-е годы труд всей его жизни, монументальную «Историю французской литературы XVIII века». Кроме того, можно утверждать, что обоим, Клемпереру и Ионеско, была присуща идентичность «нееврейского еврея»; это определение придумал Исаак Дойчер для обозначения тех европейских евреев, которые забыли о своем иудействе, но были вновь ввергнуты в него царившим вокруг антисемитизмом. У Клемперера обнаруживаются подробные рассуждения об этом парадоксе; Ионеско, правда, данную тематику не затрагивает.
По мнению Клемперера, язык всегда является главным орудием одиночного сопротивления индивидуума, оказавшегося в чрезвычайных обстоятельствах. Поэтому, занявшись установкой своего места для наблюдения и выживания бок о бок с языком, служащим нацистам, дрезденский филолог преследовал одну цель: проникнуть в суть нацизма. Разве язык — не самая неизменная на свете арена, где постоянно происходит отказ от человечности, где этот отказ воспроизводят порой сами жертвы, которые запутались в словесах своих преследователей и, сами того не сознавая, постепенно сползают к их словарю? Конечно, размышления об изнасилованном и реквизированном идеологией языке у Ионеско не столь глубоки и систематизированы, как у Клемперера. Тем не менее в тот самый момент, когда на другом конце Европы автор «ЛТИ» подвергал нацистское наречие тщательному и подробному анализу, молодой человек, не располагавший столь четкими ориентирами, со своей стороны, задавался вопросом, как противостоять первичному заражению «носорожьей болезнью». Ведь носороги, отмечал Ионеско, «фактически исказили смысл слов, который для них остался неизменным, который они понимают, но который извращают для нужд своей пропаганды»[524]. Отметим наконец, что рассуждения о фальши зараженных слов, от которых потом гниют умы (они «полны грязи», писал автор «Настоящего прошедшего»), дополняются у Ионеско справедливыми замечаниями о смешении планов, отличающем спиритуалистский фашизм. «Следует опасаться лживых утверждений, настаивающих на том, что политическое носит также духовный характер и что политика есть метафизическая реакция на происходящее», — писал он, будто непосредственно адресуя свои слова Мирче Элиаде[525]. Упоминая о некоем X, Ионеско, словно стремясь еще раз напомнить о ловушке морального алиби и очищения, которая присутствует в пролегионерских речах и обязательно приводит к разгулу садизма и жестокости, подчеркивает: «Железная гвардия утверждает, что он святой, а на самом деле он — убийца»[526].
Отчуждение от друзей
Ионеско был не только очевидцем катастрофы, но, в определенной степени, и ее жертвой. О горестном опыте 1930-х — начала 1940-х годов, прежде всего в области межличностных отношений, говорится едва ли не на каждой странице его дневника. Ему казалось, что он погружен в беспросветный мрак. «На моих глазах братья и друзья постепенно становились мне чужими. Я чувствовал, как в них прорастала иная душа; как их собственная индивидуальность уступала место новой»[527]. Так от одной дневниковой записи к другой чередой прошли абсолютно реальные писатели из его ближайшего окружения. Один постепенно уступал место другому, но их идентичность оставалась одной и той же. Так произошло, например, с его другом «во имя архангела» Арсавиром Актеряном (в дневнике его имя зашифровано буквой «А»). С этим юным философом, завсегдатаем мансарды Элиаде, мы уже встречались в главе I; Ионеско писал, что прежде ему достаточно было произнести имя Актеряна или увидеть его, чтобы ощутить его теплоту, исходящий от него свет, его ободряющее воздействие. Но теперь само имя бывшего друга стало казаться ему варварским. Он случайно столкнулся с новым «А». «Я был удивлен, я ужаснулся. Зарождение зародыша, его развитие и превращение в зверя завершены...Он свиреп, непоколебим и глуп. Разговаривать с ним невозможно»[528]. В беседе с румынским критиком Мартой Петреу в 1991 г. Арсавир Актерян подтверждал, что изоляция Ионеско усиливалась и что у них вышла очень серьезная ссора. «Он всячески поносил меня, — рассказывал Актерян. — Он был в ярости. Попытался меня убедить, что я совершаю чудовищную ошибку, — да, именно в таких выражениях, мы между собой говорили совершенно открыто. И вот так к 1938 г. Ионеско оторвался от всех друзей, которые присоединились к Легионерскому движению. Его покинули все, кто был дорог ему»[529].
В персонаже, обозначенном заглавным «Н», легко узнать философа Константина Нойку, еще одного сверстника Ионеско, Элиаде, Чорана. Как и два последних, Нойка оказался в числе известных писателей, ставших сторонниками Железной гвардии (с января 1938 г.). Но, в отличие от многих других, он не уехал на Запад и в настоящее время считается одним из ведущих румынских философов. Ионеско описывал его в своем дневнике как человека исключительно милого, тонкого и благовоспитанного; в этот момент Нойка ожидал назначения на должность профессора по факультету философии Бухарестского университета. Некоторые данные позволяют отнести эту запись к осени 1940 г. Став главным редактором официального печатного органа Легионерского движения газеты Buna Vestire в начале сентября этого года, Нойка использовал все свое умение убеждать, чтобы объединить нацию вокруг своих новых хозяев. «Будьте ужасающе добрыми!» — приказывал он соотечественникам во второй из написанных им передовых статей (10.9.1940), призывая при этом брать пример с молодых легионеров. «Легион неустанно борется за грядущую новую Румынию, путь к которой пролегает через внутреннее совершенствование живущих в ней людей... К этому чуду и стремится Легион: воспитать целое поколение, которому творить добро казалось бы совершенно естественным делом». Железная гвардия сеет террор и преступления по городам и весям страны; а один из самых блестящих румынских умов XX века непрерывно обнародует душераздирающие проповеди: «Ты бесчестен в душе твоей» (11.9.1940); «Для непонимающих» (18.9); «Иерусалим, Иерусалим...» (19.9); «Призыв Оси» (29.9); «Электра, или Легионерская женщина» (2.10); «На вас снизошел Дух святой!» (4.10) и т. д. и т. п. Эжен Ионеско отмечал: «Н. рекомендует легионерам быть ужасающе добрыми»; при этом он обращал внимание на филологические уловки: «слово «добрый» сознательно или бессознательно употреблено для того, чтобы скрыть слово «ужасающе», то есть он им объясняет, что они должны убивать, но по-доброму»[530].
Философия носорогов, уточнял Ионеско «к концу января 1942 г.», разрабатывалась в рамках научного кружка, носившего имя профессора-фашиста и объединявшего около 60 молодых философов. Речь идет об Ассоциации изучения и пропагандирования творчества Нае Ионеску, основанной 4 октября 1941 г. В ней насчитывался 21 член-основатель, в том числе Константин Нойка и Мирча Вулканеску. Одна из задач ассоциации состояла в подготовке к изданию курсов лекций Нае Ионеску и их последующей публикации. Будущий драматург предполагал, что в ассоциации участвовали 70 человек; известно, добавлял он, насколько опасны и эффективны объединения такого рода. «Эти 60—70 идеологов собираются, дискутируют, готовятся; они все «мистики», легионеры или сочувствующие, то есть духовно принадлежат к Железной гвардии; это зародыши, ферменты: сегодня их 70, завтра будет 100, 200, 1000, они захватывают газеты, журналы. Они преподают в университете, проводят конференции, пишут книги, говорят, говорят, их голоса заглушают все»[531]. Эта «лавина» (образ, неоднократно повторяющийся в работах Эжена Ионеско) — не просто впечатление. Такой образ в наибольшей мере соответствует реальности между 1937 г. (временем массового обращения интеллигенции в фашизм) и январем 1941 г., кульминацией «лавины» — осень 1940 г., установлением национал-легионерского режима. Остается добавить, что и после подавления легионерского мятежа в конце января 1941 г. многие представители интеллигенции продолжали исповедовать те же убеждения[532]. Эжен Ионеско с ужасом и растерянностью наблюдал это стремление растворить личность в коллективе, в нации, в расе. «Их мировидение сейчас побеждает. Если победит, мы проиграли», — писал он все в том же конце января 1942 г.[533]
Рассказ очевидца об эпохе, когда сотрясались основы мироздания, — одна из самых захватывающих сторон дневника Ионеско. Автор совершенно правильно объясняет глубинные причины успеха движения Кодряну, не пытаясь минимизировать ни его соответствие традициям национализма, ни его популярность. «Феномен Железной гвардии не случаен. Он носит глубоко балканский характер; это и в самом деле проявление жесткой, лишенной утонченности балканской души»[534]. Сегодня подобные высказывания кажутся нам чуть-чуть культуралистскими. При этом Ионеско продолжает с неослабевающим вниманием следить за происходящим в Европе, в частности за усилением нацизма, который уже на ранних этапах своего существования внушает ему невыразимую тревогу. Ионеско постоянно отслеживает все новости из Германии, внимательно читает речи Гитлера, публикуемые обычно всеми румынскими газетами. Если история продолжит свой путь в этом направлении, «все народы и все идеологи усвоят эти «идеи», которые превратятся в догмы, в аксиомы, которые и станут базой нового обществоведения»[535]. Многочисленные замечания, свидетельствующие об аллергии Ионеско на нацизм, встречаются также в «Дневнике» Себастьяна. Вот одно из них, особенно эмоциональное, от 3 октября 1941 г. «Речь Гитлера сегодня во второй половине дня. Я был с Эженом и Родикой (Ионеско. — Авт. ) в Чисмиджу (большой бухарестский парк. — Авт. ). Мы сидели за столиком, было шесть часов вечера. По радио стали передавать речь, я хотел послушать. Но через две секунды Эжен резко встал. Он не просто побледнел; он стал бледен как полотно. «Я не могу! Не могу!» — повторял он с каким-то физически ощутимым отчаянием. Он быстро пошел прочь, и мы, разумеется, отправились за ним. Мне хотелось его поцеловать»[536].