Два императора на весах вечности
Древнегреческий мудрец Солон говорил, что судить о человеке можно лишь после того, как он закончил свой земной путь, ибо для правильной его оценки важно не столько то, как он жил, сколько то, как он умирал. Верность этого утверждения подтвердилась судьбой разбойника, висевшего на кресте справа от Спасителя: считаные минуты его поведения перед смертью перевесили десятки лет предыдущих дел. Давайте попробуем с этим именно критерием подойти к такой личности, как Наполеон, ибо к тому, что он совершил в пору своей жизненной активности, историки относятся по-разному и диаметрально противоположно. А чтобы критерий этот имел какую-то привязку, будем сравнивать его закат и уход с закатом и уходом другой личности того же исторического масштаба – Александра Первого, бывшего сначала его другом, а потом ставшего непримиримым врагом.
Неизвестный Наполеон
Казалось бы, что в биографии Наполеона может оставаться неизвестным – ведь она восстановлена исследователями так подробно, что ее можно расписать по дням и даже по часам. Однако же целый пласт его жизни, и может быть самый важный, остался скрытым от публики. Намек на это сокровенное в его душе впервые прозвучал в беседах с генералом Бертраном на острове Святой Елены, когда одиночество и мысли о близящейся смерти делали в его глазах суетными дипломатические и политические соображения и заставляли быть искренним, как на последней исповеди. Рассказывая о себе преданному другу, прошедшему с ним огни и воды, он не пытался укрепить тот свой образ, который он продуманно и умело создавал в сознании общества, восхищавшегося им или ненавидящего его, но всегда трепетавшего перед ним, а открыл себя таким, каким был на самом деле. Но общество не захотело принять этого непривычного для себя образа, и дневники Бертрана, опубликованные только через тридцать лет после смерти Наполеона (1849–1859), сейчас являются библиографической редкостью.
Главное, что открылось о Наполеоне в этих записях, – его глубокая религиозность. Именно ее он тщательно скрывал от окружающих. «Об этом я сейчас очень жалею», – сказал он Бертрану. Подтверждением того, что Христос был для него живой реальностью, без соединения с которой человек – ничто, является то обстоятельство, что наиболее настойчивой просьбой к губернатору острова была просьба пригласить священника, чтобы причаститься. Месса была для Наполеона необходима как воздух. А то, что его вера пришла не на склоне лет, а жила в нем смолоду, доказывается его легендарной отвагой в сражениях, особенно ярко продемонстрированной на Аркольском мосту: Бонапарт чувствовал свою харизму и был уверен, что Бог отведет от него все пули. Так оно, видимо, и было. И надо подчеркнуть, что его вера была не «бытовой», не семейной традицией, впитавшейся в него в детстве на «отсталой» Корсике, а вполне сознательной и богословски весьма зрелой. Человек с таким интеллектом не мог не размышлять о религии. В результате этих размышлений, которыми он поделился с генералом Бертраном, он выделил и подверг уничтожающей критике тот главный недостаток протестантизма, который делает эту религию ересью, – отсутствие мистики, неверие в таинства, – с такой ясностью и четкостью, которая сделает честь любому профессиональному теологу. А в конце этой беседы сказал: «Конечно, схизматики ближе нам, католикам, чем протестанты». Схизматиками во Франции называли православных.
Александр шел иным путем
Если император французов был изначально верующим, но в обществе, «просвещенном» Вольтером и совершившим богоборческую революцию, стыдился это показывать, то у русского императора все обстояло противоположным образом: в стране формально православной ему необходимо было посещать богослужения и в своих речах и указах непременно упоминать Бога, но либеральное воспитание, которым руководил швейцарец Лагарп, не сделало его по-настоящему верующим и лет до тридцати он, скорее всего, оставался в душе скептиком и агностиком. Но натура его была очень восприимчива к мистической стороне бытия, и в этом он был родственен Наполеону. Инстинкт все время заставлял его искать что-то духовное, и в своем внутреннем развитии он предвосхитил путь советской интеллигенции 1970-х годов, которая после отчаянных метаний от оккультизма к йоге в основной массе вышла наконец на полноту истины, т. е. на православную веру. В двадцатых годах царь был уже глубоко православным человеком, избрав в качестве духовника архимандрита Фотия, непримиримого борца с протестантским духом, который закрался даже в Священный синод. Именно по настоянию Фотия он сместил проникнутого этим духом обер-прокурора Синода Голицына и запретил в России масонские ложи.
Кто же из двух «властелинов полумира» был больше осиян светом христовой правды? Поскольку мы верим, что православие сохранило эту правду неповрежденной, а латиняне ее исказили, наш ответ однозначен: Александр как христианин был в конце жизни выше Наполеона.
Встреча на полях сражений
Если встать на людной улице и спрашивать прохожих: «Кто выше как полководец – Наполеон или Александр Первый?», почти все скажут: «Конечно Наполеон». Но распространенное мнение не всегда верно, и это как раз такой случай. В подтверждение превосходства военного гения Наполеона приводят Аустерлиц, но это же некорректно. Во-первых, при Аустерлице русские войска входили в состав объединенной русско-австрийской армии и план сражения, оказавшийся неудачным, был разработан австрийцем Вейротером. Во-вторых, у Александра, которому было лишь 28 лет, отсутствовал какой-либо военный опыт, а 36-летний Наполеон имел за плечами множество блестящих побед, на которых отработал свою знаменитую тактику создания решающего перевеса на ключевом участке поля боя. Да и не Александр руководил сражением, а Кутузов. Да, Наполеон взял тогда верх, но ведь победителем надо считать не того, кто выиграл сражение, а того, кто выиграл кампанию, а по этому критерию несомненным победителем надо считать Александра, разгромившего Наполеона в очной встрече под Лейпцигом (формально главнокомандующим там был князь Шварценберг, но он не отдавал ни одного важного приказа, не получив одобрения царя) и затем триумфально вошедшего во главе русской армии в Париж. Этим была поставлена точка в осуществлении дальновидного замысла, возникшего у Александра вскоре после Аустерлица, вероятнее всего, в 1806 году. В его основе лежало убеждение царя, оказавшееся совершенно правильным, что время работает на нас, а не на Наполеона, поэтому войну с ним надо максимально отсрочить, прибегая для этого к любым ухищрениям. На первом этапе он очаровал
Наполеона, встретившись с ним в Тильзите и притворившись его искренним другом и восторженным почитателем. Вспоминая, как царь там его провел, Наполеон назвал его на острове Святой Елены «хитрым византийцем эпохи упадка». Конечно, это было сказано от досады, ибо кто-кто, а великий полководец обязан знать, что умение обмануть противника является достоинством военачальника и зачастую решает исход борьбы. На втором этапе, когда интересы двух империй стали приходить уже в явное противоречие, Александр принялся разыгрывать из себя слабовольного, колеблющегося человека, которого и чисто дипломатическим нажимом можно принудить к заключению выгодного для Наполеона мира. Это тоже дало отсрочку. Но мудрее всего он повел себя, когда война все-таки началась и французская армия форсировала Неман: не возглавил войска и предоставил сначала Барклаю, а потом Кутузову заманивать противника вглубь России, где неизбежно должна была подняться «дубина народной войны», которая гвоздила оккупантов до тех пор, пока они не выкатились из нашего отечества.
Кто же гениальнее проявил себя как стратег? Опять наш император. Он рассчитал все на шесть лет вперед! Он почувствовал, что французы завязают в Испании, где им приходится держать все больше солдат, он предвидел, что континентальная блокада ударит по карману русских помещиков и из поклонников великого Бонапарта они начнут становиться его ненавистниками, а вторжение французов в Россию, умело им спровоцированное, будет сопровождаться грабежами и мародерством, что сделает войну общенациональным делом. Расчет был точным, но если бы Александр заранее поделился им с царедворцами, план был бы разглашен и все бы расстроилось. Подумайте: один во всей России Александр понимал, что происходит и что надо делать, и на протяжении нескольких лет носил это в своей душе! Легко ли это ему было?
Последний экзамен
Господь был милостив к двум гигантам начала девятнадцатого века, чье противостояние составляло главное политическое содержание эпохи. Он не дал им умереть в тщеславии и гордыне, и оба получили возможность в уединении и тишине подготовиться к кончине и покаяться. К Александру это относится в той мере, в какой верно утверждение, что он не умер в 1825 году в Таганроге, а ушел в затворничество, а потом объявился в Сибири под именем старца Федора Кузьмича. Но поскольку это подтверждается множеством серьезных аргументов, примем предположение за факт. До странности схожие судьбы, не правда ли? Но есть и разница: русский император покинул вершину славы и могущества добровольно, а французского пришлось свергнуть оттуда с помощью герцога Веллингтона. Насколько же спасительным для них оказался этот поворот судьбы?
Александр достиг подлинного смирения. Когда его как беспаспортного приговорили к наказанию кнутом, он не стал заявлять о своем высоком происхождении и принял бичевание молча, подражая Христу. А на заимке жил в безмолвии и молитвах, стяжав дар исцелений. И Бог послал ему в конце жизни великую радость: настолько продлил его дни, что он дожил до освобождения крестьян, которое было главной целью его царствования. Но восстание декабристов, при нем созревшее, спутало ему все карты. Сегодня старец Федор Кузьмич – один из местночтимых святых западной Сибири, мощи которого покоятся в монастырском соборе Томска, привлекая к себе множество паломников.
Ну а что Наполеон? Семь лет, проведенных на пустынном острове, и для него не прошли даром – он перебирал в памяти и переосмысливал всю свою жизнь, что явствует из его писем и дневниковых записей. Но вот что настораживает: настоящего христианского покаяния там не очень много. Говоря о своих неудачах, он винит в них в основном не себя, а других, и создается впечатление, что целью этих текстов, в опубликовании которых он не сомневался, было все-таки самооправдание.
Конечно, не нам судить, спаслась ли душа этого, несомненно, великого человека, встряхнувшего начавший сползать к пошлому буржуазному существованию мир и поднявшего на невиданную высоту блеск и величие Франции. Но, согласитесь, и последний отрезок земной жизни наш император провел достойнее.
Бог гордому противится
Год 1666-й, видимо, недаром оканчивался на три шестерки – именно он ознаменован таким событием в русской истории, которое, как никакое другое, порадовало Сатану: начался Раскол, имевший страшные последствия, которые даже сегодня не вполне изжиты.
Всякое историческое явление такого масштаба имеет, во-первых, свои глубокие причины, а во-вторых, находит лежащий на поверхности повод. Так было и на этот раз.
Начнем с глубины. Время Раскола – семнадцатый век. Какие процессы происходили тогда в России?
Страна только недавно пришла в себя после Смутного времени, когда всем казалось, будто она перестала существовать. И ее восстановление пошло необычайно быстро. Русский народ будто бросился как можно скорее наверстать упущенное в своем развитии. Под покровительством новой династии и под Божьим Покровом стало налаживаться хозяйство, возводиться церкви, отстраиваться города, и уже к 1649 году стало возможным дать восставшему из пепла государству своего рода конституцию – знаменитое «Уложение» Алексея Михайловича. За срок менее сорока лет Россия стала могущественной страной Европы! Об этом подвиге наших предков, об их оптимизме, вере в Бога и в свои силы, даваемые Богом, нам необходимо вспомнить и сегодня, когда мы так часто поддаемся на внушаемый нам всеми средствами информации мотив уныния, вторя вслед за ними, что у нас нет будущего, мы спиваемся и т. п.
Активное возрождение России требовало установления и более активных связей с Западом. Конечно, они никогда не прерывались – достаточно вспомнить, что итальянцы помогали нам построить Московский Кремль, а через Архангельск и Мангазею шла активная торговля с англичанами пушниной. Но этого товарооборота и других видов сотрудничества теперь стало уже недостаточно. При Алексее Михайловиче (а вовсе не при Петре, как принято думать) целый район Москвы был наводнен приезжими иностранцами и получил название «Немецкая Слобода». Иммигранты оседали у нас навсегда, заводили булочные, различные мастерские, возводили кирхи, быстро ассимилировались. Однако, становясь русскими, они естественным образом вносили в нашу культуру свои элементы, чем немало ее обогащали. В результате в умах наших государственных деятелей и самого царя складывалось мнение, что у Запада можно многому научиться. Ключевский так описывал эту ситуацию: «В Москве решили заимствовать у иностранцев все полезное, но при этом не изменять своей вере. О, если бы это было возможно! Технические и производственные успехи немцев, как доказал Макс Вебер, были основаны на идеологии протестантизма “спасают не дела, а та вера, которая в сердце”, и отделить плоды такой установки от ее корней практически невозможно. Так уже при родителе Петра Великого началось втягивание России в общеевропейский апостосийный процесс, т. е. движение в направлении “от Бога”». И хотя Алексей Михайлович лично был человеком глубоко православным, он, не желая того и даже не осознавая, стимулировал это движение.
А что верующий народ? Разумеется, он сердцем почувствовал, куда поворачивает наш корабль «правящая верхушка». Поэтому в низах созревало недовольство (подкрепленное к тому же махинациями власти с введением медных денег. – Прим, ред.), приведшее, в конце концов, к религиозному расколу, который был ничем иным, как расколом представлений о том, каков должен быть образ жизни русского человека. Начавшееся противостояние было столкновением средневековой Руси, которая действительно была прекрасной, и Россией Нового времени. Нам легко понять, какой трагедией для многих был этот явно обозначившийся закат «Святой Руси» и как чужда и ненавистна была им насаждавшаяся «неметчина».
Однако этот исторически неизбежный переход от одного уклада к другому можно было бы сделать более безболезненным, смягчить противоборство, провести преобразования более гладко, делая упор не на принуждение, а на убеждение. И размышляя о том, почему этого не произошло, с логической неизбежностью обращаешь взор к гигантской фигуре того времени – к патриарху Никону.
Это был типичный самородок вроде Ломоносова. Родившись в нижегородской глубинке, стал сельским священником, но, как сказано в Евангелии, свечу не ставят под кровать, а помещают на высоком месте. Первыми обратили внимание на его красоту, ум и достойные манеры московские купцы, приехавшие на Макарьевскую ярмарку, и уговорили поехать в столицу. Там он попался на глаза царю Алексею Михайловичу, и реакция государя на это чудо была адекватной: Никон стал его «собинным другом» (т. е. особенно любимым) и в 1652 году был сделан патриархом. Царь так ценил его ум, что никакой важный вопрос не решал без его совета. И часто советы владыки были очень полезными и мудрыми. Самым судьбоносным из них был совет взять под свою царскую руку страдавшую от польских захватчиков Украину. Очень не хотелось Алексею Михайловичу брать на себя эту головную боль – своих забот, что ли, мало, да тут может еще начаться война с Польшей, но патриарх убедил его принять дерзкое решение, а скорее даже заставил. И вот в 1654 году состоялась Переяславская рада, и Малороссия влилась в состав Великой России. Думается, огромное историческое значение этого шага понимают все, но мало кто знает, что он был сделан по инициативе Никона.
Приобретя абсолютное влияние на царя, патриарх совершил ошибку, свойственную всем самоуверенным натурам: принял мягкость и податливость царя за слабость. И решил взять в свои руки не только духовную, но и политическую власть. Это был соблазн «папоцезаризма», перед которым не устояли в свое время предстоятели католической церкви. Но там оправданием этому была раздробленность Европы, которую мощная централизованная власть Церкви должна была компенсировать, а Россия уже давно преодолела удельные междоусобицы и становилась империей. Два медведя в одной берлоге не могут ужиться, и Алексей Михайлович все более начинал это понимать. Его не могло не задеть, что патриарх подписывал документы, ставя под своим именем титул «Великий Государь». Всем был хорош патриарх Никон, но чтобы стать подлинно великим человеком, ему не хватило малости – такта и, конечно, скромности. А поскольку у христиан скромность именуется смирением, а противоположное ей качество – гордыней, то надо сказать прямо, что она-то и погубила Никона, нанеся заодно и великий вред России.
Накапливающееся против патриарха раздражение царя, конечно же разжигаемое и боярами, оказавшимися фактически отстраненными от власти, привело к тому, что на какое-то важное собрание Никон не был приглашен. Это привело его в такую ярость, что 10 июня 1658 года он хлопнул дверью и самовольно сняв с себя патриаршие обязанности, уехал в свой любимый Новый Иерусалим на Истре и там затворился. Из того, что он не назначил себе преемника и вообще никак не оформил свое отречение, ясно: Никон надеялся, что царь пошлет за ним делегацию, а то и приедет сам, и будет умолять его простить обиду и возвратиться в Москву. Но он просчитался – царь не стал его возвращать, а может быть – и вздохнул с облегчением.
И все же положение становилось нетерпимым – сколько же времени Церковь может вдовствовать?! Государь решил созвать Собор с приглашением зарубежных патриархов. На нем Никон был окончательно низложен и сослан в отдаленный монастырь. Узнав об этом, часть верующих, недовольных теми резкими и категоричными исправлениями церковных книг и порядка богослужения, которые были восприняты ими как нарушение «древнего благочестия», возликовала, связав снятие Никона именно с реформами, им проводимыми, и это закрепило в умах мнение о его неправоте. И когда в начале 1667 года Собор продолжил свою работу и утвердил все нововведения Никона, это уже никого не интересовало: противники реформ, обретшие из-за низложения Никона чувство своей правоты, ушли в старообрядческий раскол. Вот наглядная иллюстрация того, какие печальные последствия может иметь гордыня.
Понятно, что выносить оправдательный или обвинительный приговор фигурам такого масштаба, как Никон, может только Господь Бог. И все же попытаемся прикинуть, что именно лежит у него на одной и на другой чаше весов.
На левой – Раскол, и это очень тяжелый груз. Но есть и вторая чаша, и там – присоединение Малороссии к Московскому царству. Оно произошло благодаря Никону и будет перед Высшим Судией ходатайствовать за него. Действительно ли это был великий вклад в историю России? Думается, да, ибо здесь была угадана та промыслительная линия нашего развития, которую в те годы далеко не все осознавали. Никон осознал ее, и в этом его пророческий гений. Что же это за линия?
Нет ничего бессмысленнее, чем относиться эмоционально к событиям, ставшим историческим фактом: во-первых, они от наших чувств уже не зависят, а во-вторых, мы долгое время не понимаем их подлинного смысла. Так что попробуем спокойно проанализировать суть того подспудного процесса, который в январе 1654 года прорвался наружу такой громкой акцией, как решение Переяславской рады отдать Украину под высокую руку единоверного московского государя.
Вглядевшись в этот процесс, мы обнаружим в нем два уровня. Первый из них, который можно назвать внешним, – столкновение разных форм жизнеустроения. Здесь определяющим фактором было стремление крепостнической системы Речи Посполитой раздвинуть свои границы на восток, где ей представлялась некая целина, особенно после того, как у нас пресеклась династия Рюриковичей. От успеха этой хозяйственной экспансии зависело благосостояние претенциозной и жадной польской шляхты, поэтому предметом ее вожделенных мечтаний было в ближайшей перспективе возвращение Северской области и Смоленска, а дальше им виделись как свои уже тульские и рязанские земли.
В начале XVIII века такие ее надежды сделались весьма реальными, ибо на Руси началась Смута. Однако поляки не смогли воспользоваться открывшейся перед ними возможностью, и тому была объективная историческая причина: та феодальная система, которой они держались, была к тому времени явным анахронизмом. Во всей Европе вековая борьба между сюзеренами и вассалами завершилась победой первых еще в конце XV – начале XVI века: во Франции при Людовике XI, в Англии при Генрихе VIII, в России при Иване III.
А вот в Речи Посполитой канат перетянули привыкшие к абсолютной власти в своих имениях землевладельцы, сделавшие короля выборным лицом с почти декоративными функциями и установившие в решавшем все главные вопросы Сейме «право вето», согласно которому любой заартачившийся дворянчик мог сорвать принятие государственно-важного постановления: «Не позволям!» Это сделало Польшу неконкурентоспособной на европейской сцене и привело не только к бесполезности походов, предпринятых с целью захвата российских пространств, но через полвека после них – к потере Украины, а еще через сто с небольшим лет – к прекращению ее независимого существования в результате раздела между Пруссией, Австрией и Россией.
Временные успехи Польши на востоке, связанные с Лжедмитриями и Владиславом, были результатом недоразумения: присягая этим фигурантам, русские люди видели в них посланных самим Богом государей, которые продолжат прерванное смертью Годунова державное строительство Руси. Когда же становилось ясно, что это просто ставленники алчных магнатов, вроде Мнишека и Вишневецких или честолюбивого Сигизмунда, народ отвергал их с негодованием, пропорциональным тому энтузиазму, с которым принимал их вначале, приклеивая к каждому из них презрительную кличку «вор».
Пребывая по менталитету в безвозвратно ушедшей эпохе, паны не способны были понять, что Россия давно уже вступила в ту фазу исторического развития, где над всем доминирует воля народа к усилению государственности, отсюда и неизбежность крушения их восточных авантюр.
Эта воля, хотя и с запозданием, передалась и той ветви русского племени, которая проживала под польским господством на территории Украины. Король, сидевший в Варшаве, не мог олицетворять для малороссов государственный порядок, так как у него не было никакой управы на местных крепостников. В наиболее активном и влиятельном слое нации, в запорожских казаках, потребность в твердости и легитимности общественного жизнеустройства проявилась в том, что у них возникло желание перестать быть полуразбойничьей вольницей и сделаться служивым сословием.
С этого момента приближение к Переяславской Раде стало неизбежным. И вы послушайте, с какой речью выступил на этой раде гетман Богдан Хмельницкий: «Нам нельзя больше жить без государя. Мы собрали сегодня явную всему народу раду, чтобы вы избрали себе из четырех государей государя». Как видим, суть была не в том, чтобы идти под руку именно Алексея Михайловича, а в первую очередь в том, чтобы оставить анархию. Это – исходное положение, а дальше начинается выбор между турецким султаном, крымским ханом, польским королем и русским царем, закончившийся в пользу последнего, поскольку он единственный из четверых был православным.
Здесь мы подходим ко второму уровню происходившего, более глубокому, чем политический, – к религиозному. На нем дело и решилось окончательно. Сегодня можно только удивляться, до чего глупо вела себя шляхта на Украине, а в годы интервенции – ив Московии. Воистину, кого Бог хочет погубить, того лишает разума.
Если бы паны просто владели землей и эксплуатировали крестьян, народное терпение могло бы еще продлиться, но они ведь оскорбляли самое интимное и самое святое – веру! У них не хватило мудрости отмежеваться от католических миссионеров, не тащить их с собой на Русь, не окружать иезуитами самозванцев. В этом не было необходимости, ибо их чисто корыстные интересы не имели органической связи с планами папского престола, потерпевшего на западе сокрушительное поражение от протестантов, – окатоличить Восточную Европу.
Даже первый Лжедмитрий, человек, видимо, очень неглупый, понимал, что его войско не должно показывать свою неприязнь к православию. Но куда там, его никто не слушал. У нас же было как раз совпадение светских и духовных интересов. Как подчеркивал В.О. Ключевский, собирание русских княжеств вокруг Москвы было исполнением не только политического, но и религиозного императива.
Объединяя оба уровня противостояния Польши и России в XVII веке, можно сказать, что это было противостояние двух цивилизаций – отмирающей, средневековой, освящаемой выродившимся в папоцезаризм христианством и нарождающейся, имперской, избравшей своей духовной основой неповрежденную апостольскую веру. Понятно, что победа последней была предрешена. Важной вехой на пути к ее полному торжеству была Переяславская Рада.
Встает вопрос: в какой мере к плодам этой победы причастны мы, русские начала XXI века? Ответ таков: мы вскормлены этими плодами, они вошли в нашу плоть и кровь, и поэтому мы остаемся той же державной нацией, что и в начале века семнадцатого. Нас уже не переделаешь, мы до конца времен останемся такими, подтверждая «закон непереходимости культурно-исторического типа» Данилевского, согласно которому основной признак всякой цивилизации сохраняется неизменным, пока жив народ, являющийся носителем этой цивилизации. Для нас таким признаком служит воля к имперскому существованию.
Мы чувствуем себя нормально лишь при сильной централизованной власти и только при ее наличии раскрываем свои таланты в творческом созидании. Когда такая власть почему-либо прерывается, мы впадаем в растерянность, и у нас начинается смута. В такой момент другим цивилизациям кажется, что это удобный случай навязать нам их ценности и их образ жизни. Однако все их усилия и все вложенные в это средства неизменно идут прахом, и мы возвращаемся к нашей излюбленной державности.
Так просчитались когда-то поляки, так просчитался содействовавший «освобождению труда» Интернационал, которому предпочли установившего твердую дисциплину Сталина. Так, конечно, просчитается и «новый мировой порядок», которому померещилось, будто после падения в России партийной власти из нас можно будет вырастить индивидуалистов, превыше всего ставящих «права человека», и все миллиарды, потраченные им на наше перевоспитание, окажутся выброшенными на ветер. Недавние выборы показали это с полной очевидностью.
Так что уроки нашей истории надо не забывать в первую очередь тем, кто воображает, что нас можно переделать.