Глава II. Огонь и фантазия. Комплекс Эмпедокла
Современная психиатрия объяснила психологию поджигателя, показав сексуальный характер его устремлений. Она выяснила и обратное: зрелище пылающего стога или горящей крыши — яркого зарева на фоне ночного неба в беспредельном просторе полей — способно нанести психике серьезную травму. Пожар в поле почти всегда говорит о заболевании пастуха. Эти горемыки передают из века в век, словно зловещий факел, заразительное наваждение своего одиночества. Пожар создает поджигателя почти с той же неотвратимостью, как поджигатель совершает поджог. Огонь, тлеющий в душе, сохраннее того, что тлеет под пеплом. Среди всех преступников поджигатель отличается особой скрытностью.
Самый типичный поджигатель в приюте Сент-Или очень услужлив. Единственное, по его словам, чего он не умеет, — это растапливать печь. Не только психиатрия, но и классический психоанализ обстоятельно исследовали образы огня в сновидениях. Они относятся к наиболее ясным, прозрачным, не вызывающим сомнений в плане их сексуальной интерпретации. Так что мы не будем возвращаться к этой проблеме.
Ограничиваясь психоанализом не столь глубинного, более интеллектуализированного пласта психики, мы займемся исследованием не снов, а фантазии; конкретнее же — в этой небольшой работе нам предстоит рассмотреть образы, навеянные созерцанием огня. На наш взгляд, это мечтательное состояние сильно отличается от сна прежде всего тем, что ему всегда в большей или меньшей степени присуща сосредоточенность на объекте. Сон развертывается прямолинейно, по мере продвижения забывая свой путь. Воображение напоминает звезду: благодаря концентрации оно выбрасывает новые лучи. И именно для грез возле огня, сладких грез, исполненных сознания блаженства, сосредоточенность наиболее естественна. Этот род мечтания — из тех, что всего сильнее тяготеют к своему объекту или, если угодно, к своей причине. Вот отчего мы, словно погружаясь во что-то плотное и однородное, не в силах сопротивляться очарованию. Это безусловный факт, и, если мы скажем, что любим смотреть на огонь в камине, наши слова будут восприняты как банальность. В данном случае имеется в виду огонь укрощенный, когда тихие, ровные язычки пламени лижут толстое полено. В своем монотонном мерцании огонь предстает поистине тотальным явлением — говорящим, летучим, поющим.
Вероятно, огонь, заключенный в очаг, впервые побудил человека к мечте, стал символом покоя, приглашением к отдыху. Трудно представить себе, чтобы философия праздности могла обойтись без созерцания пылающих поленьев. А тот, кто пренебрегает грезами у камелька, с нашей точки зрения, утратил истинно человеческую, первичную потребность в огне. Конечно, огонь согревает и восстанавливает силы. Но живительность тепла вполне осознаешь только при достаточно длительном созерцании огня; чтобы ощутить блаженство, надо сидеть, упершись локтями в колени, подперев ладонями подбородок. Такая поза у огня свойственна нам от века. Ребенок принимает ее инстинктивно. Это вовсе не поза Мыслителя. Она указывает на совсем особую сосредоточенность, «в которой нет ничего общего с настороженностью караульного или вниманием наблюдателя». Мы крайне редко принимаем ту же позу при созерцании чего-либо иного. Возле огня полагается сидеть и предаваться отдыху, но не засыпая, а погружаясь в мечтательность объективно особого рода.
Разумеется, сторонники утилитаристской концепции происхождения разума не примут столь поверхностную идеалистическую теорию. Они укажут нам, что наша заинтересованность в огне объясняется множеством его полезных свойств: он не только обогревает, на нем еще и варят мясо. Как будто возле такого многофункциональном огня, как крестьянский очаг, нам что-нибудь мешает мечтать!
Над очагом висел на крючьях черный котел. Трехногий чугунок ставили в горячую золу. Бабушка, напыжив щеки, раздувала дремлющий огонь через стальную трубу. Все варилось одновременно: картошка для свиней, картошка получше — для семьи. Для меня пеклось в золе свежее яичко. Силу огня не измеришь с помощью песочных часов: яйцо считалось готовым, когда на поверхности скорлупы испарялась капля влаги (чаще всего это была капля слюны). Я очень удивился, прочитав недавно, что Дени Папен определял степень готовности пищи методом моей бабушки. Яйцо полагалось мне не раньше, чем я справлюсь с обязательной хлебной похлебкой. Как-то раз я в запальчивости торопливо выплеснул полную поварешку похлебки прямо на зубастые крючья: «На, печка, ешь, огонь!» Зато в те дни, когда я хорошо себя вел, доставали вафельницу. Прямоугольная форма, положенная плашмя на горящие колючки, распластывала яркий, как язычок шпажника, огонь. И вот уже вафля у меня в переднике, она обжигает пальцы сильнее, чем рот. Тут я и впрямь поедал огонь — я глотал его золотистость, его запах и даже его шипение, когда горячая вафля хрустела на зубах. Огонь доказывает свою человечность именно таким образом: он всегда дарит нам некое роскошное наслаждение, вроде десерта. Мало того, что он варит пищу: он выпекает хрустящую корочку. Он подрумянивает пирог. Он дает людям праздник. Приоритет гастрономических качеств еды над пищевыми известен с древнейших времен, и не в нужде, а в радости обрел человек разум. Стремление к избытку возбуждает дух сильнее, чем добывание необходимого. Человека создает желание, а не потребность.
Но мечтание у огня может принимать и более философскую направленность. Созерцатель огня видит в нем образ изменения — стремительного и наглядного. Огню не свойственно абстрактное однообразие водного потока; он растет и меняется быстрее, чем птенец в гнезде среди кустов, за которым наблюдаешь изо дня в день, — и потому он вызывает жажду перемен, желание ускорить время, подвести всю жизнь к завершению, к пределу потустороннего. Такая мечта, поистине захватывающе-драматичная, расширяет горизонты человеческой судьбы, связывает малое с великим, очаг с вулканом, существование куска дерева с бытием целого мира. Зачарованный человек слышит зов огня. В разрушении ему видится нечто большее, чем просто изменение, — обновление.
Такого рода фантазия — весьма неординарное и все же достаточно общее явление — определяет настоящий комплекс: в нем слиты любовь к огню и его почитание, инстинкт жизни и инстинкт смерти. Можно лаконично обозначить его как комплекс Эмпедокла. Мы найдем его иллюстрацию в одной любопытной повести Жорж Санд. «История мечтателя» — раннее произведение, спасенное от забвения Авророй Санд, возможно, было написано еще до путешествия в Италию, до первой встречи с Вулканом, после замужества, но до первой любви. Во всяком случае, запечатленный здесь Вулкан — скорее продукт воображения, чем описания с натуры. Подобные случаи в литературе не редкость. Столь же характерную страницу мы найдем, например, у Жан-Поля: он описывает сон о том, что Солнце — сын Земли, заброшенный на небо из кратера плавящейся горы. Но поскольку воображение мы считаем более поучительным, чем сны, последуем за Жорж Санд.
Путешественник совершает под вечер восхождение по склону Этны, с тем чтобы рано утром полюбоваться Сицилией в зареве рассвета над сверкающим морем. Он останавливается на ночлег в Козьем гроте, но, не в силах заснуть, грезит возле березового костра. Конечно, он сидел, «опершись локтями на колени, прикованный взглядом к раскаленным головешкам, над которыми взлетали, принимая самые невероятные формы, извиваясь на тысячу ладов, бело-голубые языки пламени. Вот, думал он, бледное подобие пляски огня и струения потоков лавы при извержении Этны. Отчего не привелось мне наблюдать это восхитительное зрелище во всех ужасающих подробностях?» (с. 22). Как можно восхищаться зрелищем, которого никогда не видел? Но словно для того, чтобы точнее обозначить для нас саму направленность расширяющей фантазии, повествователь продолжает: «Отчего мне не дано посмотреть на этот костер глазами муравья? Повинуясь безрассудной страсти, в каком радостном исступлении бросаются в огонь рои крошечных белесых мотыльков! Для них это Вулкан во всем его величии! Это зрелище грандиозного пожара! Ослепительное сияние опьяняет их, наполняет восторгом, — то же мог бы почувствовать и я при виде целого леса, охваченном пламенем. В одном мгновении слились воедино любовь, смерть и огонь. Принося себя в жертву всесожжения, бабочка-однодневка дает нам урок вечности. Тотальная, бесследно поглощающая смерть — гарантия того, что мы полностью перейдем в иной мир. Потеряем все, чтобы все обрести. Урок огня понятен: „Все завоевав ловкостью, любовью или силой, ты должен отдать все, уничтожить себя“.» (Д'Аннунцио, «Созерцание Смерти»). По крайней мере, как отмечает Жионо в «Истинных богатствах» (с. 134), именно этот интеллектуальный импульс встречается «среди древних рас — таких, как индийцы или ацтеки, — у людей, которые, следуя жестоким принципам своей религиозной философии, дошли до такой степени изнурения и настолько иссохли, что от них не осталось ничего, кроме шарообразного черепа — вместилища разума». Только эти люди утонченного интеллекта, отдавшиеся инстинкту духовного развития, продолжает Жионо, «способны войти прямо в печь и проникнуть в тайну огня».
На те же мысли наводит нас Жорж Санд. Как только воображение сконцентрировано, является дух Вулкана. Он пляшет <над красно-голубым пеплом… в ореоле снежных кристаллов, принесенных ураганом>. Взлетая над памятной плитой, заложенной, по преданию, Эмпедоклом, дух увлекает Мечтателя за собой (с. 30). «Идем, мой повелитель. Надень корону из белого пламени и синей серы, брызжущую искристым дождем бриллиантов и сапфиров!» И готовый к жертве Мечтатель отвечает: «Иду! Окутай меня потоками раскаленной лавы, сожми в жарких объятиях, как влюбленный свою невесту. Я надел багряную мантию. Я облачился в твои цвета. Надень и ты свой ослепительный алый наряд, ниспадающий каскадом переливчатых складок. Этна! Приди, Этна! Сокруши базальтовые врата — извергни смолу и серу! Извергни камень, металл и огонь!..» В утробе огня смерть перестает быть смертью. «Не может быть смерти в том эфирном пространстве, куда ты меня уносишь… Пусть мою бренную плоть поглотит огонь, а душа сольется с твоей прозрачной субстанцией. — Ну что же, — ответил Дух, набрасывая на него край своей пурпурной мантии, — прощайся с миром людей, и я поведу тебя в мир призраков.»
Итак, достаточно погрузиться в грезы возле огня, глядя, как он скручивает такие хрупкие ветки березы, чтобы в воображении возникли вулкан и жертвенный костер. Соломинка, летящая в струе дыма, способна подтолкнуть нас навстречу судьбе! Можно ли найти более убедительное доказательство того, что созерцание огня обращает нас к самим истокам философской мысли? Если огонь — явление в сущности редкое, исключительное — был принят за один из основных элементов Вселенной, то не потому ли, что в нем — одно из начал мышления, ценнейший источник фантазии?
Выявив психологический комплекс, мы, очевидно, достигнем более глубокого, синтетического понимания некоторых поэтических произведений. Действительно, их целостность нередко обусловлена не чем иным, как комплексом. Если его нет, произведение лишено корней, уходящих в почву бессознательного. Оно оставляет впечатление холодного, искусственного, надуманного. И напротив, даже незавершенная вещь, дошедшая до нас в вариантах, с повторами, такая, как «Эмпедокл» Гельдерлина, — обретает целостность исключительно благодаря тому, что она связана с комплексом Эмпедокла. В то время как Гиперион избирает жизнь, приближенную к бытию Природы, Эмпедокл предпочитает смерть, растворяющую его в чистой стихии Вулкана. Эти решения, справедливо замечает г-н Пьер Берто, не так далеки одно от другого, как может показаться на первый взгляд. Эмпедокл — это Гиперион, который преодолел в себе вертеровские черты; принося себя в жертву, он утверждает собственную силу, а не выдает свою слабость; это «зрелый муж, герой античного мифа, мудрый и уверенный в себе, для него добровольная смерть есть акт веры, доказательство силы его разума». Умирающий в огне, в отличие от других, умирает не в одиночку. Это поистине космическая смерть, когда вместе с мыслителем гибнет вся Вселенная. Костер — товарищ по переходу в иное качество.
Giova cio solo che non muоге, е solo
Per noi non muore, cio che muor соп noi.
Лишь то хорошо, что не ведает смерти; для нас же
Бессмертно одно: то, что умрет вместе с нами.
Д'Аннунцио
Порою комплекс Эмпедокла просыпается в душе при виде мощного пламени. Героиня Д'Аннунцио Фоскарина, сжигаемая изнутри огнем безнадежной любви, алчет гибели на костре, зачарованно глядя на огонь в печи стекловара: «Обратиться в ничто, раствориться, исчезнуть бесследно! — стонало сердце женщины, опьяненной жаждой разрушения. — В одну секунду пламя уничтожит меня, как сухую лозу, как соломинку. И она приблизилась к отверстым жерлам, где огненные струи, ослепительнее летнего полдня, обтекали глиняные сосуды, в которых плавилась пока еще аморфная масса, а рабочие, стоя вокруг, протягивали к ней из-за ограждения железные прутья, готовясь творить из нее формы своим дыханием».
Мы видим, что зов огня, при самых разных обстоятельствах, остается важнейшей поэтической темой. В современной действительности он не подтверждается никакими позитивными наблюдениями. И все же он нас волнует. От Виктора Гюго до Анри де Ренье Гераклов костер служит в поэзии естественным символом участи человеческого рода. Итак, то, что с точки зрения объективного познания является чисто искусственным, сохраняет глубокую подлинность и выполняет роль активного стимула для бессознательной работы фантазии. Воображение сильнее опыта.