Глава IV. Марксизм как мистерия
Если бы марксизм был только теорией, то, может быть, страстное желание Маркса прильнуть к какому-то метафизическому источнику, позволяющему проникнуть в тайну превращения, тайну войны Формы со своим Содержанием, ничего бы не привнесло в марксизм. Но марксизм – это не только теория. Обсуждать неявную метафизику марксизма – дело рискованное, ибо явной метафизики нет. И я лишь потому иду на риск, что, не рискнув подобным образом, нельзя нащупать третью (не эйнштейновскую и не фрейдовскую) светскую метафизическую трассу. Ту трассу, которая одна лишь только и может указать на что-то, способное утолить невероятный смысловой голод XXI века.
Но, повторяю, присвоение мировоззренческим системам неявного метафизического содержания – дело рискованное. Очень рискованное. В случае с марксизмом оно было бы и вообще безнадежным, если бы не одно обстоятельство. Это обстоятельство, как я уже не раз подчеркивал, пугало и восхищало Поппера, получившего заказ на дискредитацию Маркса и выполнившего этот заказ очень скверно, как и подобает посредственности, которая что ей заказали, то и отрабатывает.
Но даже Поппер – посредственность, отрабатывающая заказ, – столкнувшись с феноменом Маркса, завибрировал. А также испугался своих вибраций. И начал истошно вопить о том, что у Маркса есть амбиции светского пророка. И что это ужасно плохо. Почему это ужасно плохо? Читатель, спроси у Поппера и его поклонников. Я не знаю, почему это плохо. Но я знаю, что это действительно так. Что Маркс не чужд пророческих амбиций. И что возможность выявить действительную метафизичность Маркса (а не навязать Марксу чужую ему неявную метафизику) состоит как раз в том, что пророческие амбиции Маркса очевидны. А где пророческие амбиции, там и мистериальность. А где мистериальность, там и метафизичность.
Какова же мистериальность марксизма? Марксизма вообще и политического марксизма прежде всего, ибо оторвать марксизм от политики нельзя, в чем и состоит, по-видимому, особая притягательность марксизма даже для тех, кто не разделяет его отдельные положения.
Политическая мистерия, сочиненная Марксом, такова.
Есть исторический дух. Или – Дух истории.
Дух истории не может напрямую разговаривать с субстанцией. Ему нужен субъект. Для Маркса это социальный субъект. И Маркс называет социальный субъект, способный выйти на рандеву с Духом истории, классом.
Итак, есть Дух и есть класс, являющийся Избранником этого Духа. Класс-избранник – это передовой класс.
Кому-то не нравится классовый подход. Замените его субъектным и назовите другие субъекты, способные выйти на рандеву с Духом истории. Но, в принципе, важно не то, как назвать этот субъект (класс, элита, корпорация, каста). Важна сама логика отношений. Она описана Марксом блистательно.
Дух истории соединяется с Избранником, превращая этого Избранника в субъект, «класс для других». Только это соединение Духа с Избранником может превратить «класс для себя» в «класс для других».
Кстати, это разграничение между «классом для себя» и «классом для других» имеет для нас сейчас принципиальное значение. Ибо нам надо понять, (а) является ли российское правящее сословие классом, (б) является ли оно капиталистическим классом и (в) является ли оно «классом для себя» или «классом для других». Последнее важнее всего. И нет для нас сейчас более важной конкретной политической задачи, чем внятность в понимании этих самых (а), (б) и (в). Они-то и определяют все. Концепцию развития в том числе. Но дорога к этой внятности перекрыта пренебрежительным отношением к Марксу.
Итак, «класс для себя» – это мертвый реакционный класс, который не может соединиться с Духом истории. Дух истории говорит такому классу «адью!» – и класс корчится, не понимая даже, что с ним происходит. Ибо, говоря такое «адью!», Дух истории лишает класс способности мыслить, разрушает классовое сознание и самосознание.
Одновременно с мертвым «классом для себя» на арене истории действует «класс для других». Этот класс открыт Духу истории. Он как невеста для этого жениха. Вбирая в себя историческое, «класс для других» становится субъектом, классом-лидером.
На этом завершается первая фаза Марксовой мистерии. Но именно первая фаза, а не вся мистерия как таковая.
Во второй фазе класс-субъект обращается к субстанции под названием «народ».
Субстанция может быть исторически впечатлительной. И тогда она является историческим народом. Но она может быть лишена исторической впечатлительности. И тогда она спящий народ, а то и народ-мертвец и так далее.
Предположим, что субстанция исторически впечатлительна. Тогда, откликнувшись на историческое, привнесенное классом-лидером, исторический народ создает Форму – новое, более совершенное государство. Действующими лицами мистерии являются трое – исторический дух, передовой класс и народ. Эта троица создает государство.
Вторая фаза мистерии заканчивается. Начинается третья фаза. Передовое государство, уничтожая или поглощая другие, побуждает их к исторической состоятельности как единственной альтернативе исчезновению. Таков, например, смысл наполеоновской Франции. Такова классическая, между прочим, очень глубокая марксистская схема. И никто пока что не предложил схемы (теории, модели, доктрины) более глубокой, чем эта.
Исторический дух, соединяясь с классом-лидером, создает субъект.
Субъект движется к субстанции («народу»), которая может откликнуться на его вибрации (исторический народ), а может и не откликнуться (неисторический народ).
Откликнувшаяся на вибрации субстанция создает Форму (государство). Совершенная Форма через поедание несовершенных форм побуждает несовершенные формы к совершенствованию.
Формы, покинутые историческим духом и недоступные для субъекта, подвергнуты тлению (распаду). Субстанция, лишенная субъектных вибраций, истлевая, разрушает мертвую форму. Истлевшая форма или рушится сама за счет истлевания как такового, или разрушается, сталкиваясь с формами неистлевшими, живыми, прочными, более совершенными.
Что же нового, причем не укладывающегося в описанную схему, видится Марксу, предощущается им?
Превращение... С классом соединяется не исторический дух, а его антагонист. Что за антагонист? Откуда вообще может вынырнуть какой-то антагонист? Марксу неясно, но он чувствует, что это возможно. С каким классом соединится вынырнувший антагонист? Тоже неясно. Видимо, с уходящим. Маркс не дает ответов. Он в ужасе глядит на то, как предощущаемые им возможности съедают его теорию.
Но Маркс не был бы Марксом, если бы теоретическое (а также метафизическое) не осмысливалось бы им под политическим углом зрения.
Субстанция становится ареной борьбы двух классов, наделенных равномощными духами разного качества. Один дух – исторический (протагонист). Другой дух... Марксу неясно, что за дух, откуда может он появиться. Но он зачем-то «разминает» такой, находящийся за рамками его теории, парадоксальный сценарий.
В этом сценарии у субстанции появляется новая роль. Она может завибрировать в ответ на историческую энергетику субъекта. Она может тупо отвергнуть любые вибрации и истлеть. И, наконец, она может завибрировать, откликаясь на мессидж антисубъекта. А раз так, то субстанция судьбоносна, она может быть ареной борьбы субъекта и антисубъекта. Одно дело, если у субстанции две возможности – принять благо или мирно истлеть. Другое дело, если субстанция может принять и не благо, а нечто альтернативное, но не обнуляющее субстанциональный потенциал. Она может это принять, а может этому другому и воспротивиться.
Понятно же, что в этом случае ее роль намного важнее, чем в случае, если, не приняв благо истории, она всего лишь истлевает. И Маркс, нащупывая эту другую, неизмеримо большую важность субстанции, устремляет взгляд именно на Россию – как на ту субстанцию, от чьего выбора, видимо, зависит отпор контристорической энергетике и ее странному альтернативному Суперактору.
Маркс обладает высочайшей интуицией вообще и высочайшей интеллектуальной интуицией в частности. Он ощущает и понимает, что Россия XIX века – неистлевающая форма. Что она каким-то своим образом, не через капитализм, связана с историческим духом. Что она не Африка, не Китай, но и не Германия. Энгельс этого не понимает: раз мало капитализма – страна плохая. А Маркс тоньше, чувствительнее, у него с мессианством другие отношения. И... он иначе ненавидит капитализм, с иной остротой переживает угрозу постисторического.
Энгельсу Гегель совсем не чужд. А Маркс считает Гегеля мудрейшим и опаснейшим из врагов. Кроме того, Маркс чует, что превращенческая коллизия возымеет место в Германии как передовой стране, скрыто, но сосредоточенно враждебной Духу истории. Позже об этом напишет Томас Манн, влюбленный во все немецкое. В Марксе же нет и тени такой влюбленности, в отличие от Энгельса, который потаенно фанатично предан идее пангерманизма. Маркс читает полемику Бакунина с Энгельсом и... учит русский язык... А ну как способ, в котором исторический дух позиционирует себя в России, станет спасительным?
Маркс – враг царизма? Эка невидаль! Волга и впрямь впадает в Каспийское море... Маркс, конечно же, задан в своем отношении к России революционной обязаловкой своего времени: «Царизм – душитель народов и революции, царизм – обитель феодальной реакции и так далее». Но Маркс этим задан на 75–80%. А Энгельс – на 120%. Вот в чем разница. И это разница между гением и начетчиком.
Зачарованность Маркса Россией не отменяет ни его предвзятости, ни его обусловленности революционными«стереотипами эпохи (а также многим другим). Но он учит русский язык, пишет письмо Вере Засулич, работу «Formen» и, убежден, многое другое. Когда историк работает с архивами любой, даже весьма важной для современности исторической фигуры, он сталкивается с кругом проблем по части установления подлинности архивного материала. Но когда речь идет о Марксе, исторической фигуре, замкнувшей на себе все властные проблемы XX века, фигуре, находящейся в фокусе неслыханной политической борьбы... Тут все намного сложнее.
Погружаться в эти сложности я не хочу. Могу лишь привести аргументы в пользу того, что слово «зачарованность» правомочно, коль скоро мы хотим что-то понять в действительном отношении Маркса к России. Зачарованность – это не влюбленность и не безразличие. Не ненависть и не любовь. Проще всего сказать «заинтересованность». Но это тоже будет не вполне правильно. Потому что заинтересованность – и у политика, и у ученого – является всегда рациональной. Политику или ученому (а Маркс был и тем, и другим) ясно, чем является нечто и чем оно интересно. Когда же все неясно, то речь идет не о заинтересованности, порожденной «рацио», а о притягательности совсем иного рода. Такая притягательность у Маркса связана с тем, что он чувствует (и именно чувствует) в России неясный ему потенциал. Он ощущает (и именно ощущает) Россию как загадку. Как нечто, не укладывающееся в его схемы и потому особо важное.
Когда Энгельс – умный начетчик – видит нечто, не укладывающееся в схему, то он либо это нечто отбрасывает в раздражении, либо любой ценой в схему запихивает. А что еще ему делать-то? Не перерабатывать же схемы своего кумира. Не может он это делать. Да и не хочет. А Маркс и может, и хочет. Ему как раз и интересно то, что не укладывается в его схему. Потому что в нем не угасла страсть к Новому, страсть к истине. Да и по другим причинам.
Итак, я настаиваю на том, что «зачарованность» – это более точное слово, чем «заинтересованность». Что заинтересованность порождает понятное (то есть определенное) отношение к предмету. А зачарованность порождает отношение странное (то есть неопределенное). Обнаружив аномалию магнитного поля на поверхности земли, вы можете считать эту аномалию доказательством наличия рудного тела. Обнаружив определенную странность в отношении, вы можете считать свое обнаружение доказательством зачарованности.
Так есть ли странности? Есть. Маркс почему-то (уж никак не в силу рациональных политических причин) не принял Плеханова и его команду влюбленных в Маркса представителей этой самой «странной России».
Между тем Маркс был не только гениальным ученым, но и очень крупным политиком. Своих сторонников во всем мире он очень грамотно выстраивал. Организовывал, обхаживал, как и полагается любому политику.
Но марксистов из России он отверг с порога, причем с несвойственной ему в целом категоричностью.
Плеханов молился на Маркса и хотел того, что получили марксисты из других стран: поддержки Маркса, встреч с ним, его благословения, его наставлений.
Маркс же гнал от себя Плеханова и его единомышленников так, как будто они были прокаженными. Кто-то видит в этом проявление той самой Марксовой русофобии... Но как объяснить совсем иное отношение Маркса к Бакунину? Это отношение до сих пор остается загадкой.
Рациональность поддержки Марксом Плеханова и борьбы с очень чужим идеологически Бакуниным была бы очевидна. Но ведь все по-другому! Да, Маркс называл Бакунина ослом, но и впитывал каждое его слово! А почему? Потому что Бакунин зачаровывал Маркса так же, как и Россия.
Неизвестно, как воспринял бы Маркс Ленина. Но, судя по глубине расхождений Ленина с Плехановым, Маркс мог бы и заинтересоваться этим, далеким от марксистских канонов, представителем загадочной и ни на что не похожей России.
Маркс, конечно же, не был чужд не только пророческим амбициям, но и амбициям мессианским. И мессианский российский драйв угадывал не как ученый, а как пророк новой эры, эры науки.
Маркс, конечно же, мыслил в категориях, адресующих не к истине, а к спасению. Он понимал, что эра науки потребует от самой науки чего-то нового. Что не существующая наука станет спасителем, а наука новая. Нет и не может быть мессианства без страсти по Новому. Спасает – Новое.
Старое – повреждено. Чем? Ответ на этот вопрос определяет тип мессианства. Для Маркса повреждением является отчуждение. Человек поврежден в той мере, в какой от него отчуждено его личностное, сущностное начало. Человечество, оно же «род человеческий», повреждено в той мере, в какой от него отчуждено родовое, сущностное начало. Нет человека без человечества и человечества без человека. Снять отчуждение – это значит исправить повреждение, наращиваемое в ходе исторического процесса.
Стоп! Если исторический процесс лишь наращивает отчуждение (например, через увеличение разделения труда), то он воплощенное зло? Есть и такое (убежден, что абсолютно бесплодное) прочтение Маркса. Впрочем, есть и другие – гораздо более «раскрученные» – попытки обвинить Маркса в идиотско-прогрессистском историческом оптимизме. Мол, верил старик в то, что исторический процесс неотвратимо волочет всех нас в светлое коммунистическое будущее.
Это несусветная чушь, навязываемая Поппером и его последователями с абсолютно прозрачными и сугубо идеологическими целями. Поппер, человек, хотя и посредственный, но далеко не глупый, навязывает эту чушь в не лишенном скрытой иронии стиле. «Мол, заказано мне это, и вы понимаете, почему»... Но ироническая извинительность пропадает, как только Поппер начинает возводить напраслину не на любимого им Маркса, а на Платона и Гегеля... Ну, да бог с ним, с Поппером... Главное, что и исторически пессимистический, и исторически оптимистический Маркс к реальному Марксу никакого отношения не имеют.
Для Маркса ценность истории в том, что она наращивает личностное и родовое сущностное начало. А ужас истории – в том, что она это же, наращиваемое ею, сущностное начало отчуждает. Не было бы истории – сущностный потенциал оставался бы крохотным, и не отчужденное от него жалкое существо было бы мало отличимо от зверя. Но если история, создав другой сущностный потенциал (научный, культурный, но и не только), разорвет связь между этим потенциалом и человеком, то... познанная необходимость, не став свободой, будет неизмеримо страшнее и мрачнее непознанной, дочеловеческой, природной необходимости. Почему?
Прежде всего, потому, что производительные силы, отчужденные от человека и человечества и при этом развитые до невероятных размеров роком истории, уничтожат человека и мир. Как именно уничтожат? Тут возможны варианты. Я не хочу сказать, что Маркс все эти варианты (включая, между прочим, фашистский) предвидел и описал. Но делать из него «клинического прогрессиста», пускающего исторические сладкие слюни, смешно и стыдно. Вообще смешно и стыдно, и невероятно смешно и стыдно в так страстно принявшей Маркса стране. Маркс был влюблен в историю трагической любовью, лишенной всякой сентиментальности.
Но дело не только в опасности отчужденных от человека производительных сил, в опасности противопоставленной конкретному человеку абстрактной человеческой сущности. Этой социально-исторической Тени, пожирающей того, кто ее своим существованием порождает.
Дело еще и в том, что отчуждаемая сущность меняет качество по мере наращивания этого самого отчуждения. Легче всего это увидеть, отслеживая динамику культуры – живописи, архитектуры, скульптуры, литературы etc. Сначала произведение целостно по причине своей примитивности. Потом возникают детали, обогащающие целостность. Количество деталей нарастает. Но целостность от этого не страдает, напротив – она восхищает своим богатством, тонкостью структуры, изяществом нюансировки. Затем возникает совсем уж много деталей. Своими деталями (деталями второго ранга) обрастает каждая деталь. Возникают детали третьего, четвертого ранга. Наконец, окончательно исчезает целостность. Деталей слишком много.
Целостность умирает. Но тут же начинают менять качество и сами детали. Они грубеют, тупеют, коснеют в своей надменной самодостаточности. Нарастает формализация, кичащаяся отсутствием внутри нее всякого содержания. Дальше начинается перерождение форм. Наконец, на месте тонкой и восхищающей вас структуры появляется ее антитеза – хищная, прожорливая слизь, булькающий Танатос. Тление производительных сил, не выдерживающих роста собственного отчуждения от человеческой сущности, заражает все своими бациллами. Система проваливается в бездну самоотрицания, в пучину собственного Ничто.
На смену утянутому в этот зловещий водоворот может прийти нечто новое. А может и не прийти. Придя, оно поражает простотой. Потом начинается усложнение. Потом отчуждение становится достаточным для того, чтобы часть стала пожирать целое.
Чем выше качество производительных сил, чем они тоньше по своей структуре («сложнее»), тем чудовищнее их перерождение под давлением нарастающего отчуждения.
Наконец, производительной силой становится сама наука. Отчуждение способно переродить ее больше, нежели все предшествующее. Впрочем, то же самое происходит с экономикой. Прежде всего, с финансами (с рынками вторичных – а затем третичных, четвертичных и так далее – ценных бумаг). А раз с финансами, то и со всей экономикой. Маркс не филистер, он не может восхвалять реальный сектор и проклинать спекулятивный финансовый капитал. Он понимает, что нет и не может быть одного без другого. Что же касается науки, то достаточно рассмотреть все то, что порождает неуправляемый рост числа дисциплин. Уже этого роста – при отсутствии адекватных по силе интеграционных, трансдисциплинарных тенденций – достаточно для того, чтобы наука уничтожила человечество.
Отчуждение лишает смысла все, к чему оно прикасается. Лишенное смысла начинает уставать... Затем сходить с ума... Затем перерождаться... И – рушиться в воронку антибытийности. Маркс не понимал этого? Он понимал это, как никто другой! Маркс думал о производстве и не думал о человеке? Это полная чушь! Маркс думал ТОЛЬКО о человеке. Он боролся с повреждением, преследующим человека и род людской. И назвал это повреждение отчуждением.
Маркс искал повреждение, которое необходимо исправить. Он понимал, что все отягощено злом. Но считал, что зло может быть изгнано. Ощущение остроты зла делало его пессимистом. Вообще пессимистом – и историческим в том числе. Маркс понимал, что история «расширенно воспроизводит» повреждение, то бишь это самое отчуждение. Но лишь она, по мнению Маркса, только и может это самое повреждение излечить («снять»). А может и не излечить! Идея исторического торможения, отказа от истории, войны с нею Марксу абсолютно чужда. Но так же чужда ему идея прогресса, автоматического спасения в ходе благодетельного исторического процесса. Маркс с ужасом следит за тем, как история на отрицательном своем полюсе накапливает это самое отчуждение... Но он влюблен в положительный полюс, на котором эта же история накапливает невероятное богатство беспощадно отчуждаемой сущности.
Представление о повреждении и его снятии – вот что лежит в основе созданной Марксом мистерии. Вот что позволяет нащупывать связь между мистериальностью и метафизичностью марксизма. Подобные нащупывания всегда используют метод сопоставлений. Почему бы не сопоставить мистерию Гегеля и мистерию Маркса? Почему бы не попытаться с помощью такого сопоставления добраться до метафизики Маркса (а также и Гегеля, благо с Гегелем все, как ни странно, проще)? Потому что Маркс, видите ли, всего лишь перелицевал Гегеля, использовал его диалектику, дополнив оную экономической теорией и «оматериалистичнив»? А кто вам сказал, что это так? Профессора с кафедры марксизма-ленинизма? Профессора Гарварда?
А я вот, например, считаю, что они грубо извращают существо дела. И не просто сообщаю читателю свое мнение, а и берусь доказать, что это мнение мое отнюдь не является голословным.