Гений и демон в борьбе за экзистенцию
- Очарованный демоном, я бываю увлечен любовью, сродной ночи; когда я не осмеливаюсь прикоснуться к ней, это гений ведет меня к любовному энтузиазму в светлой ясности восхождения. Очарованная любовь знает, что она нерешительна, теряет всяческую земную среду, становится совершенно трансцендентной; она желает исполнения в уничтожении. Любовь в ясности, ведомая гением, знает, что стоит на пути, знает надежное единение с разумным существом другого в коммуникации, желает жить в мире.
Демон допускает явлению экзистенции исчезнуть в ее трансценденции. Она не ищет своей судьбы. Уже маленький ребенок способен бывает воспринимать и сам испускать лучи этого мучительного очарования, вынужденного затем не раз испытать перемены, которых человек, приходя к зрелости, не отрицает, но и не утверждает, но принимает их, не постигнув. Ход человеческой судьбы заставляет следующую внушениям демона экзистенцию допускать на своем пути, не зная и не желая того, жестокость и грубость. Она узнает неумолимую необходимость, которую сама она так же точно претерпевает, как и творит. Она бывает способна придти к себе, как форме существования, любовно защищая другие формы и храня порядки, за пределами которых, тем не менее, остается демон, и она вынуждена повиноваться ему. Эти чары судьбы для ребенка утаены покровом дикости и игры; однажды, если гений сохранит его и положит границу демону, эти чары обратятся для него в ту нежность, которая, однако же, как ясновидящая любовь, остается далекой при самой тесной близости.
Открытая экзистенция дня (die offenbare Existenz des Tages), напротив того, достигает в своем явлении, под водительством своего гения, отчетливого выражения своей действительности во времени, тождества внутреннего и внешнего в себе. Она думает, что говорит, и находится в единстве с собою, потому что она любит себя на этом пути к светлой ясности. Она спорит с самой собою, потому что принуждена сомневаться во всем, подвергая все вопрошанию и критике, способна прислушиваться ко всему и переноситься во всякого другого. Она ищет значимого, формы и всеобщей сказуемости в сообщении, которое обращает к человеку как таковому. Она знает, что свободна, и активно принимает свою судьбу, вместе с идеей пути возможного постижения. Она строга благодаря ясности, нежна оттого, что помогает. Она ищет борьбы, потому что борьба есть среда, в которой она приходит к себе самой. Она живет благодаря себе самой и чувствует в этом свою силу; она живет благодаря другому и. призывая своего гения, чувствует, как сама вздрагивает при виде демона, если он вступает в ее круг. Она надежна, и, как вполне живущая в этом мире, становится для другого истинным товарищем по судьбе. Верность — ее существо; теряя верность, она утрачивает и самое себя. Она живет лишь постольку, поскольку деятельно принимается решать задачи в мире, как свои и существенные задачи.
Какими бы схемами мы ни выражали полярность дня и ночи, в мышлении об этой полярности заострена до крайнего возможного предела проблематичность существования в его отношении к его трансценденции. Я не знаю, что есть. Как существо из области дня, я доверяю своему Богу, но доверяю со страхом перед непостижимыми для меня чуждыми силами. Попадая под власть ночи, я предаюсь глубине, в которой она, уничтожая меня, превращается во всепоглощающую, но и дающую исполнение истину.
Вопрос о синтезе двух миров
— Два мира существуют во взаимной соотнесенности. Их разделение есть только схема для просветления, которая сама приходит в диалектическое движение. То, что казалось законом дня, оборачивается бездной ночи, если единое, которое для дня всего важнее, восстает против света всеобщего и само становится беззаконием. То, что казалось ночью, становится основой дня, если потерянность в ночи оборачивается, становясь сооружением, знающим о своей темной основе, но теперь отвергающим то и борющимся с тем именно, что некогда было его собственным истоком.
Мы хотели бы мыслить синтез двух этих миров. Но такой синтез не совершается ни в какой экзистенции. То, что удается там и тут в историчной неповторимости, не только объективно не представляет собою полноты совершенства, но и субъективно надломлено. Даже идея какого-то синтеза невозможна. Ибо бытие, как существование в явлении экзистенций, есть в мире множественности определенность единичного индивида, смысл которого, в конечном счете, несказанен и неподражаем. Синтез, мыслимый как возможный всеобщим образом, — это вопрос, а не задача. Только как безусловные миры, оба эти мира остаются самими собою. Какому из этих миров я отдаю себя, — это обнаруживается для меня в конфетной непрерывности поступка, поскольку эту непрерывность возможно толковать как решение о том, за которым из двух миров я признал абсолютный приоритет, а какой допустил лишь в отношении к другому миру. Ночь может терпеть и соблюдать относительную целесообразность и порядок, пока это можно делать, не допуская покушений на нее саму. День допускает авантюры, отмеренное границами и дисциплинированное упоение, как ни к чему не обязывающую попытку, чуждую безусловной серьезности, как взгляд в пропасть. Мнимо успешный опыт синтеза или не свободен от недостатков, или же — от измен. Недостаток силы, выражающийся в уклонении от пропасти, в какой-то момент лишает дневную экзистенцию ее основы. Измена закону дня, единичному человеку, созиданию существования, всякого рода верности, делает ночь еще темнее в нераскрытой вине. Непоследовательность же, которая якобы осуществляет все, на самом же деле есть ничто, остается на поверхности. Глубина экзистенции есть лишь там, где экзистенция знает свою судьбу; или знает: «я — не посвященный, ибо я не коснулся врат смерти и закона ночи»; или же: «я утратил право жить, ибо последовал ночи и разбил закон дня». Иллюзорно желание быть в одно и то же время жизнью дня и глубиной ночи. Последняя истина — это полное робости уважение к другому и боль вины (Die letzte Wahrheit ist die scheue Achtung vor dem Anderen und der Schmerz der Schuld).
Только в кризисах экзистенции совершаются решения. В них бывает возможно противоположное: или покинуть область дня и заменить любовью к смерти волю к жизни и созданию (Wille zu Leben und Werk), или же возвратиться из ночи домой, в область дня, делая в ней саму ночь основой. Однако того, когда и как это будет возможно, того, где перед нами уже вечное решение, а где еще возможное обращение, не знает никакое знание, а знает это только индивид в своей историчности, и никогда он не знает этого в окончательной сказуемости для себя самого. Ибо здесь нет даже двух путей, которые могли бы быть мне известны и между которыми в таком случае я мог бы делать выбор. Думать так было бы отпадением от просветляющего рассуждения к предметной фиксированности схемы, которая делала бы возможным подобного рода выбор, не являющийся уже более экзистенциальным выбором. Два мира составляют некоторую никогда вполне не проясняющуюся полярность; один из них вспыхивает от прикосновения к другому. Я могу противопоставлять их, просветляя их себе, но не могу познать в мышлении их бытия.
Мифологическое просветление
— Мифологическое просветление тоже совершается посредством опредмечивания двух сил в образах. Однако предметный облик этого непостижимого, не привязанный к упрощающей полярности двух, увлекает поначалу, скорее, к представлению о многих богах., затем концентрируется в двоице божества и противо-божественной силы, и наконец, вкладывается в само божество, и переживается как его гнев.
Политеизм — это мир, в котором Единое остается на заднем плане. Благодаря тому, что я служу многим богам, я могу отдать должную справедливость каждой жизненной силе. Делая все в свое время и на своем месте, не задаваясь вопросом о том, может ли оно существовать совместно, я придаю каждому делу подобающее ему божественное посвящение, и могу осуществить все возможности, но не знаю вечного решения. Страсть к ночи может получить здесь положительное, но ограниченное осуществление. Здесь может, правда, проявиться спор с силами дня, но он тогда не становится принципиальным, как вечная борьба в трансценденции. Хтонические божества стоят рядом с небесными богами. Они привязаны к местности и темны в своих бездонных глубинах, в каждом из них земля на мгновение становится абсолютом. Боги опьянения освящают самозабвение, служение ночи осуществляется какое-то время в мистическом исступлении или в буйстве вакхантов; здесь есть Шива, который, танцуя, уничтожает, и в культе которого страсть к ночи дает себе, кажется, сознание своей истины.
В политеизме положительность ночи принимается как бы в наивной непосредственности. Однако если противоположность двух становится формой трансцендирующего сознания, то ночь превращается в противобожественную силу, которая хотя и сама есть бог, но неистинный бог. Дуализм трансценденции полагает в каждой мыслимой паре противоположностей одну из них отрицательной. В борьбе этих противоположностей человек стоит всегда на одной стороне, на стороне Бога против анти-бога, на стороне света, неба, добра, деятельного созидания, против ночи, земли, зла, уничтожения. Ночь живет в облике сатаны там, где в нее, как в абсолютный принцип, уже не верят.
Дуалистическое мышление уясняет, однако, что в трансценденции оно не может удержать никакой противоположности. Или эти противоположности, как только их мыслят со всей отчетливостью, становятся противоположностями в пределах мира дня, такими, как добро и зло, и остается в силе задача — постичь иное при помощи новой антитезы, которая в силу своей светлой ясности вновь таким же точно образом ускользает в область дня. Или же противоположности претерпевают обращение своих значений (самоутверждение и самопожертвование, дух и душа, бытие и небытие). То, что должно было бы обозначать ночь, становится именем дня, и наоборот.
Этот последний способ трансцендирующего воображения (transzendierende Verbildlichung) вкладывает поэтому ночь в само божество. Божество остается Единым, но в своей непостижимости оно творит свою волю, смысл решений которой непостижим, и ходит по путям, которые не суть наши пути[23]. «Гнев божий» только по видимости может сделаться понятным для нас как возмездие. Он признается вспышкой страсти божества, взыскивающего за преступление с детей и детей этих детей, обнаруживает свой гнев в катастрофах целых народов и всего мира. Человек изыскивает пути смягчения божьего гнева, магическими средствами, а затем и антимагически — жизнью без греха. Он узнает на опыте, что такая жизнь для него неосуществима, или что гнев постигает его, даже если он думает, что не знает за собою никакого определенного прегрешения. Поэтому наглядно-чувственное представление божьего гнева должно исчезнуть. Этому гневу не соответствует ни настроение неистовствующего, ни юридическая справедливость судьи, требующего отдать глаз за глаз и зуб за зуб. Эти образы тускнеют, становясь простыми знаками глубочайшей непонятности, которую трансцендирующее сознание способно констатировать, но которой оно не может просветлить при помощи мысли, что Бог сам творит и заранее предопределяет «сосуды» своего гнева[24]. То, что я есмь как существо мира ночи: Бог сотворил меня во гневе своем. Там, где я следую страсти к ночи: этого хотел гнев Божий. Эта мысль рассыпается в самой себе, и остается только сила слова: «гнев божий».
Богатство многого и единое
Единое имеет неодинаковый смысл. В сфере логического оно есть единство, как мыспимость. В мире оно есть единство действительного, как в природе, так и в истории. Для экзистенции оно есть то единое, в котором она имеет свое бытие, потому что оно есть для нее все.
В метафизике ищут единого, или трансцендируя по ту сторону единства, каким оно существует в качестве мыслимости, или овладевая единством в мире, или же трансцендируя из того единства, как оно существует в качестве экзистенциально единого в безусловности историчного самобытия. Эти пути пересекаются: они могут встретиться, чтобы сделать возможным соединенный взгляд; поначалу же каждый из них сам по себе.