Меланхолия – спутник познания, сифилис – состояние мира: Ф. Сидни и Дж. Донн
Вышеописанные методологические и институциональные проблемы науки раннего Нового времени становятся предметом личностно окрашенной рефлексии, проецируются на пространство познающего субъекта. В английской литературе и культуре конца XVI – первой половины XVII в. алхимические, философские, медицинские, теологические, математические, астрономические и физические концепции часто служили основой для создания изысканной метафорики маньеризма и барокко, основанной на остроумии (wit)[764], сближении «далековатых идей» («far-fetched ideas»)[765] при помощи концепта (кончетти). Концепт познания артикулируется в представлениях о меланхолии, которая не только описывает состояние ученого, погруженного в поиск истины, но и встраивается в религиозное и поэтическое восприятие человека, размышляющего об истине, мире и обществе. В связи с этим К. Хилл задается вопросом: «Было бы трудно ответить на вопрос: Библия ли на родном языке подготовила и оказала влияние на метафизическую поэзию или настроение, которое создало эту поэзию, открыло человеческие души данному аспекту содержания Библии? Библейские парадоксы, теперь доступные для неученых читателей, переплетались с конфликтами и противоречиями общества переходного периода, каким была Англия в XVI и начале XVII столетия. Читая Библию на родном языке, англичане обнаружили, что некоторые части ее представляли собой фактически поэзию, песни. Переводы книги Псалмов и Песни песней открыли новый жанр в лирике, который предвосхищал сонеты и поэтические медитации»[766].
Все проявления меланхолии «мыслящего тростника» объединяет неудовлетворенность миром дольним, собой и стремлением соединить его с миром горним, тоска по гармонии. Меланхолия стала чрезвычайно распространенной и даже модной болезнью в раннее Новое время, о чем свидетельствуют гравюра А. Дюрера 1514 г. «Меланхолия», «Анатомия Меланхолии» Роберта Бертона и многочисленные упоминания о ней в текстах XVI–XVII вв. Законченный зримый образ этого состояния воплощен в загадочной гравюре и в «Четырех Апостолах» Дюрера. Нейдёрфер, делавший надписи к картине по просьбе художника, истолковывал ее и как изображение четырех гуморов: Павел – сангвиник, Марк – холерик, Петр – флегматик, Иоанн с раскрытой книгой в руке – меланхолик.
Рождение и умирание Ренессанса происходит под знаком душевного состояния, первоначально названного Петраркой в «Моей тайне» ацедией. В XIX в. Людвиг Гайгер проследил истоки этой болезни от закрытых монашеских сообществ к первым гуманистам: возникнув как «монастырская болезнь», она становится у Данте «светской» болезнью, а у Петрарки – «философской»[767]. И если ацедия выражает состояние духовного кризиса, связанного с правилами «дискурсивного сообщества», или, в терминологии Б. Стока, «текстуального сообщества»[768], то представление о меланхолии включает и физиологическую составляющую, связывает воедино состояние души и тела.
В медицинском дискурсе планета Сатурн оказывает меланхолическое влияние из-за своей амбивалентности. В древнеримской культуре греческий бог времени Кронос был отождествлен с богом земледелия Сатурном, благодаря чему планета соединяет в себе противоположные качества: от величия до ничтожности; от плодородия до пожирания детей; он проявляет себя как древний мудрый бог, но он может стать жертвой хитрой уловки; он воплощает золотой век изобилия, но проклят и бесплоден, он сочетает в себе природный цикл рождения/обновления и смерти[769]. И хотя в римской интерпретации доминировали в большей степени положительные черты, в средневековой медицине Константин Африканский эту болезнь связывал с негативным воздействием Сатурна, управляющего физической силой и мраком: избыток черной желчи делал человека мрачным, завистливым, ленивым, расслабленным и сонливым в работе. Авиценна во «Врачебном каноне» рассматривает конфликт черной желчи с другими гуморами и производимый эффект: сочетание с кровью порождает смех и эйфорию, с желтой желчью – тревоги, мании и одержимость демонами[770].
Св. Хильдегарда Бингенская (нем. Hildegard von Bingen, 1098–1179) в трактате «Книга об искусстве исцеления» («Liber compositae medicinae», или «Causae et curae») соединяет учение о влиянии звезд и учение о четырех гуморах с христианской моралью, полагая, что Адам после первородного греха наполнился печалью, и от меланхолии проистекают все болезни, но меланхолия же является причиной пророческих снов. Вслед за античной неоплатонической традицией она приписывает божественное безумие, порожденное меланхолией, Платону, Самсону, Соломону, Иеремии и пророкам, на которых изливается Божья благодать, именно поэтому их бросает из жара в холод, от здоровья к болезни, от радости к печали[771].
Переосмысление влияния Сатурна и меланхолии с точки зрения когнитивных способностей происходит в эпоху Возрождения благодаря соединению античных и арабских мифологических и астрологических представлений о Сатурне. Из-за контаминации богов меланхолическое безразличие стало истолковываться как равнодушие к суетному, пресыщение земным, находящимся под властью Сатурна. Марсилио Фичино причислял себя к детям Сатурна, поскольку эта планета в его гороскопе находилась в асценденте, поэтому его судьба не только подчинена страданиям, но и порождает в нем жажду познания.
Как отмечают Клебански, Панофски и Саксл, Фичино указывает и на обратную связь между занятиями интеллектуальным трудом, меланхолией и влиянием Сатурна: «Фичино убежден, что не только дети Сатурна подходят для интеллектуальной работы, но и интеллектуальная работа оказывает обратное действие и помещает их под власть Сатурна, порождая избирательное родство между ними»[772]. Согласно натуральной магии Фичино, благодаря этой взаимной связи между человеком и планетами можно корректировать влияние звезд, и в частности Сатурна, при помощи различных занятий (например, музыка, поэзия, умеренные физические упражнения), талисманов и медитации (размышления) с целью привести гуморы в гармонию и не допустить между ними конфликтов. Это убеждение было основано на представлении, что под непосредственную власть звезд попадает только низшая чувственная часть души, тогда как ее интуитивный разум является от природы свободным, поскольку через Мировую Душу связан со вселенским разумом[773]. Поэтому задача Фичино – ослабить негативное влияние Сатурна и усилить благотворное.
О. Кудрявцев подробно описывает представления Фичино о влиянии Сатурна и меланхолии на способность постижения истины: «…в “Платоновском богословии” <…> за меланхолией признавалась способность уводить душу от всего внешнего ей и сосредоточивать на себе, тем самым открывая путь пророческому дару <…> в 6-й главе первой книги трактата “О жизни” он – наивысшая из планет – подвигает человека к исследованию самых высоких тайн, на что способны редкие философы, когда их душа, не отягощенная внешними движениями и собственным телом, становится божественным орудием (divinum instrumentum); исполненная божественными влияниями и вышними пророчествами, она открывает каждый раз что-то новое, неведомое и предрекает будущие события. О том, что Сатурн <…> обозначает собой “божественное созерцание”, писал Фичино в послании к Якопо Антикварио: “В обмен на земную жизнь, от которой он тебя удаляет <…> Сатурн, сам чуждый ей, наделяет тебя жизнью небесной и вечной”. Итак, сфера Сатурна – это чистая мысль, созерцание, отрешенное от всего земного, ему угодна жизнь уединенная, покровительствует он тем, кто предан изучению наибольших тайн философии и религии, и живут они так долго и счастливо, что почитаются не столько смертными людьми, сколько бессмертными богами (immortales daemones), коих многие называют героями, золотым родом, жившим беспечально в Сатурновом веке и царстве»[774].
В позднейших трактатах общим местом стало представление, что меланхолики склонны к учению, задумчивости, размышлениям. Это те, кто измеряет и считает, представители свободных искусств – астрономии, геометрии, арифметики, музыки, логики, диалектики[775]. Благодаря им Geometria сохранила пифагорейский сакральный смысл, и наука об измерении земли воссоединилась с астрономией, изучающей законы, которым подчиняются небесные тела, управляющие временем и природными циклами. Таким образом, медицинский дискурс о душевной меланхолии активно проникает в интеллектуальную культуру раннего Нового времени. Ученые, художники и поэты определяют свою субъектность как «меланхолическую» из-за их стремления вернуть Сатурнов век, соединить мир идеального и реального, преодолеть невозможности их полного совпадения здесь и сейчас[776].
В терминах меланхолии описывается и рефлексируется не только современное состояние общества и самопознание, но и научное, эротическое и религиозное познание. С пересмотром средневековой картины мира обычный человек ощущает себя затерянным во Вселенной, и ему требуются немалые интеллектуальные усилия, чтобы соотнести новое знание со своим «я». Меланхолик – это человек, ищущий точку опоры, поэтому меланхолию у себя диагностируют многие ученые, стремящиеся раскрыть тайны природы и найти незыблемые законы, установленные Творцом. Более того, Кудрявцев отмечает, что у Фичино появляется словосочетание «Сатурново племя» и «принадлежность к Сатурну становилась печатью избранности, особого положения среди людей, знаком высокой судьбы <…>. Фичино в разных своих писаниях отмечал, что и Платон, оказывается, был “сатурнийской природы”»[777].
В книге Р. Бертона «Анатомия Меланхолии», шесть раз изданной в 1621–1651 гг. под именем «Демокрита-младшего», тщательно описаны и систематизированы этимология, симптомы и разновидности недуга с многочисленными ссылками на мнения врачей, теологов и философов от Античности до современности: «Я поставил себе целью и постараюсь в дальнейших рассуждениях проанатомировать, то есть тщательно рассмотреть, притом как с философской, так и с медицинской точки зрения, тот юмор, иначе, душевный нрав, именуемый меланхолией во всех его формах и разновидностях, проявляющийся как в склонностях, так и в виде обычной болезни, симптомы и некоторые способы ее излечения <…>, я побуждаем к этому ее повсеместным распространением и желанием делать добро <…>. Клодин называет ее “источником всех прочих болезней и до того распространенной в наш безумный век, что едва ли один из тысячи избавлен от нее”»[778].
Книга включает и «сумму меланхолии», где обильно представлены различные, в том числе и противоположные мнения медиков и философов относительно изучаемой проблемы. Она состоит из трех частей[779], содержание которых эмблематично отражено на титульном листе. Репрезентация меланхолии Бертоном вписана в витальный дискурс, поскольку он рассматривает Вселенную как единый организм, и причины, проявления и следствия меланхолии он видит на всех ее уровнях. Ученый осмысляет гелиоцентрический космос как запутанный лабиринт, источник меланхолии и безумства: «Коперник <…> считает, что Земля – это планета, которая движется и светит другим, как Луна нам, Диггс, Гилберт, Кеплер, Ориген и другие отстаивают эту гипотезу со сдержанной печалью, равно и ту, что Луна обитаема, но если это так, тогда Земля – это тоже Луна, тогда мы вращаемся, и, значит, тоже не в себе и так же безумны в этом подлунном лабиринте <…> эта меланхолия распространяется не только на людей, но и на все произрастающее и чувствующее»[780].
Причины политических, социальных, и духовных проблем он видит в том, что меланхолия захватила общество и государства: «К этой болезни чувствительны целые королевства, провинции и политические объединения [“politic bodies” – “политические тела”] <…> там, где вы увидите всеобщее недовольство, <…> бедность, варварство, <…> эпидемии, войны, <…> праздность, <…> невозделанную землю, <…> обнищавшие города и обезлюдевшие деревни, опустившихся, неприглядных и неприветливых людей <…> в такой стране неизбежно будут царить недовольство и меланхолия, потому что организм ее болен и нуждается в преобразованиях»[781]. Священник Бертон причины этого видит в том, что люди «не испытывают страха Господня, где не повинуются своему государю, где атеизм, эпикуреизм, святотатство, симония и прочие подобные беззакония совершаются безвозбранно, такая страна не может процветать»[782].
В. С. Макаров полагает, что ученого в большей степени интересует исправление социальных болезней, поэтому он берется за анатомирование всех проявлений меланхолии: «Бертон вспоминает легенду о том, как Демокрит в последние годы жизни анатомировал животных, желая узнать, откуда в организме берется черная желчь, порождающая меланхолию. Демокрит Младший готов повторить его опыт с социальным телом: “Демокрит Младший берет на себя смелость последовать его примеру, и поскольку тот не завершил свой труд, который ныне потерян, то quasi succenturiator Democriti [в качестве замещающего Демокрита] надеется восстановить, продолжить и завершить его в этом трактате”»[783]. Соответственно Адама к этим болезням и бедствиям на Земле привело грехопадение: «Его ослушание, гордыня, честолюбие, невоздержанность, неверие, любопытство послужили причиной и первородного греха, и всеобщего развращения людей, от них, как из источника, проистекли все порочные наклонности и проступки, они причины наших горестей, ниспосланных нам за грехи наши»[784]. Таким образом, Бертон принимает теологическую идею порчи мира из-за первородного греха, который оказался заразен. Перечисленные качества Адама являются причиной меланхолии.
Бертон мыслит себя инкорпорированным в это пораженное немощью тело и стремится помочь не только себе, но и обществу: «Демокрит Младший способен охватить взглядом все больное меланхолией тело общества и почувствовать себя его частью, но эта часть помещена на какое-то место в его структуре и вынуждена хоть как-то действовать, чтобы сохранить свой статус, чтобы не опозорить университет и колледж, к которому принадлежит, да и просто, чтобы продолжать быть собой»[785]. Он ведет себя согласно врачебным практикам своего времени, когда врач, заразившись болезнью, с целью ее наилучшего диагностирования и поиска средств излечения, тщательно описывает свое состояние. Как отмечает А. Г. Ингер, в дискурсе Бертона о меланхолии доминирует рациональное начало. Именно разум способен преодолеть эту болезнь эпохи: «Бертона более всего занимают проблемы, связанные с достижением гармонии отдельной человеческой личности с миром, ее окружающим; человек, хотя и неразрывно связан с универсумом и социумом, зависит от них, <…> он ответственен за избранный путь, и от него, прежде всего, зависит, станет ли он жертвой безумия <…> именуемого меланхолией, или сохранит власть разума над всеми дарованными ему природой совершенствами»[786].
Сравнивая открывающееся зрелище с театром, Бертон оказывается не только зрителем анатомического театра, где пьесу разыгрывают безумцы, обуянные меланхолией, но и препарируемым объектом, сам прикрываясь маской Демокрита Младшего: «Весь мир валяет дурака; у нас теперь новый театр, новое представление, новая Комедия ошибок, новая труппа лицедействующих актеров; Volupaesacra [обряды богини удовольствий] <…> справляются по всему миру, и все участвующие в них актеры – безумцы или глупцы, ежечасно меняющие свои нравы или перенимающие те, что идут им на смену <…> тот кто сегодня моряк, завтра, глядишь, уже аптекарь, а тот – одно время кузнец, а другой – философ; король сейчас при короне, в мантии, со скипетром и со свитой, а вскоре он, как обычный возчик, погоняет нагруженного поклажей ослика, и тому подобное. Будь Демокрит жив сегодня, он увидел бы странные перемены – новое собрание фальшивых личин»[787]. Таким образом, Бертон констатирует искажение социального порядка, нарушение Великой Цепи Бытия.
В этом новом для себя мире, утратившем связи, «интеллектуал постоянно пытается внедриться в какое-либо пространство, чтобы обеспечить себе самодостаточность. Старые пространства – церковь и университет – амбивалентны, поскольку частично захвачены карьеристами. Выбор уже не бинарный (“восхождение” или “падение”), самопожертвование интеллектуалов ради общего блага не представляется исключительным актом <…>. “Терапевтические языки” <…> Августина и отцов Церкви в такой ситуации больше не действуют, как и самопознание Франциска. Текстуальное сообщество интеллектуалов раннего Нового времени слишком тесно связано с окружающим его внешним миром, чтобы внутри интеллектуала оставалось большое пространство для саморефлексии, и слишком погружено в кризис»[788].
Тем не менее он также признает, что «человек – самое совершенное и благородное создание во Вселенной <…>; Microcosmos, малая вселенная, образец вселенной, верховный правитель земли, вице-король Вселенной, единственный владыка и повелитель земных тварей <…>; намного превосходящий всех прочих не только телом, но и душой Imaginis Imago [Прообраз образа]; сотворенный по образу и подобию Божиему, Его бессмертной и бестелесной сущности со всеми присущими ему дарованиями и могуществом; он первоначально был чист, божественен, совершенен, счастлив и создан соответственно Господу в истинной святости и справедливости; Deocongruens [в согласии с Божественным создателем], избавлен от <…> недугов и помещен в Раю, дабы познать Бога, хвалить и прославлять Его, творить Его волю, Ut diis consimiles partiriat deos [дабы, будучи подобен богам, он мог порождать богов]»[789]. И цель стараний Демокрита Младшего – помочь избавить человеческий род от меланхолии и вернуть к первозданной чистоте. И в предисловии он предлагает проект нового общества, который смогут воплотить люди, излечившиеся от недуга. Возможно, для некоторых воплощение этого проекта и станет лекарством.
Бертон дает подробный анализ природы человека и связанных с ней проявлений меланхолии на телесном и душевном уровне, ссылаясь на платоновские представления о связи между душой и телом, связывая их с гуморальной теорией, «анатомией тела» и «анатомией души». Описываются симптомы «телесной» и «головной меланхолии»; причем он отмечает, что «разум чрезвычайно действенно влияет на тело, порождая своими страстями и треволнениями удивительные перемены, такие, как меланхолия, отчаяние, мучительные недуги, а иногда и смерть»; влияет настолько, что в высшей степени справедливы слова Платона в его «Хармиде», что «все телесные беды проистекают от разума <…>. Все философы винят в недугах нашего тела именно душу, которая должна была лучше управлять им с помощью велений разума, но не сделала этого»[790].
Книга содержит анализ типов меланхоликов и рассуждения о «законных» и «незаконных» средствах излечения. Особое внимание посвящено симптомам меланхолии. Бертон перечисляет причины болезненных состояний: климат, питание, гуморальный баланс, влияние звезд и духов, а также страсти, желания, страх, зависть, гнев, честолюбие, недовольство своим положением, суеверия, образ жизни, обычаи; он говорит о влиянии праздности и одиночества на возникновение меланхолии среди богатых и церковнослужителей и рекомендует средства от всех этих проявлений.
Болезни тела и мозга, по его мнению, развиваются из-за чрезмерного возбуждения, когда воображение порождает химеры, галлюцинации и видения, к которым склонны люди с развитым воображением, особенно поэты: «Воображение, которое некоторые называют оценивающим или мыслящим <…> наиболее полно рассматривает образы, постигаемые здравым смыслом, будь то вещи наличествующие или отсутствующие; оно хранит их дольше, вновь напоминая их разуму или по-своему воссоздавая их заново. <…> его объект – все образы, передаваемые ему здравым смыслом; сравнивая их, оно само придумывает бесконечное множество других. Сильней и ярче эта способность проявляется у людей меланхолического склада и часто причиняет им вред <…>. У поэтов и художников воображение работает с особой напряженностью <…> это [воображение] подданный, управляемый рассудком, или по крайней мере, он должен им управляться…»[791].
Но и ученые подвержены меланхолии, поскольку они «ведут малоподвижный одинокий образ жизни, sibiet musis [посвященный лишь себе и Музам], лишенные всяких телесных упражнений и тех обычных развлечений, которых не чуждаются другие люди; если же к этому присовокупляется еще и чувство неудовлетворенности и тщетности, <…> это ввергает их внезапно в пучину душевной болезни[792] <…> такие люди по большей части худые, иссохшие, бледные, они растрачивают свое состояние, теряют рассудок, а нередко и жизнь, и все это из-за непосильных научных занятий»[793].
И само научное знание может приносить чувство неудовлетворенности, которое, например, испытывает и Демокрит Младший, когда сравнивает космологические концепции от древности до современности, что порождает в нем ощущение зыбкости бытия: «Как лудильщик одну дыру запаивает и делает две, так он их исправляет и делает хуже себе, что-то реформирует, а портит все. Тем временем они [астрономы] подбрасывают мир на одеяле, и подкидывают Землю вверх и вниз как мяч, заставляют ее стоять или двигаться, как им заблагорассудится; один говорит, что Солнце стоит, другой – что оно ходит, приходит третий и критикует их обоих, и чтобы не было недостатка в парадоксах находит какие-то пятна и облака на Солнце»[794].
Но и религия не дает этой точки опоры, поскольку она «стала предметом насмешек и презрения, а духовное призвание сделалось унизительным», поскольку духовенство превратилось в «побирающийся, неотесанный, грязный, меланхолический, жалкий, подлый и презренный разложившийся сброд»[795]. Мэри А. Лунд отмечает, что Бертон впервые вводит понятие религиозной меланхолии, и это связано с противостоянием между католиками и протестантами, породившим религиозный фанатизм и энтузиазм, который становится основным объектом критики англиканского священника[796].
Причины религиозной меланхолии он видит в не только в отступлении от заповедей Божьих, падении нравов, симонии, идолопоклонстве, ересях, фанатизме, суевериях и невежестве, приверженности традициям, а не Св. Писанию, но и в чрезмерном слепом религиозном рвении, изнуряющем посте и медитациях, что позволяет дьяволу захватывать даже воображение монахов и пустынников, порождая химеры. Еще одна причина религиозной меланхолии – чрезмерный страх перед Господом, и его, по мнению Бертона, невозможно лечить медицинскими терапевтическими средствами, единственное лекарство – это благодать Божья. Таким образом, Бертон критикует позиции как католиков, так и пуритан.
Отдельная часть книги посвящена любовной меланхолии, она же включает и «рвение в любви к Богу» (религиозную меланхолию). Ее симптомы – бледность, худоба, отсутствие аппетита и бессонница. Болезнь имеет большой диапазон проявлений: слабоумие, ослепление объектом поклонения, безумство, ревность, страх, стремление к самоубийству, отчаяние, которое резко может сменяться эйфорией, надеждой, желанием пожертвовать жизнью ради любимого, совершать благородные поступки и подвиги, совершенствовать себя в искусствах, остроумии, утонченности и галантности.
Объяснение этого Бертон находит у Валезиуса, полагавшего, что любовь испытывает влияние разума и страсти, которые, согласно Платону, соответственно являются порождением мозга и печени, поэтому сердце захватывает то разум, то печень (вместилище чувств). Далее он ссылается на классификацию Леоне Эбрео о любви к честным вещам, построенную на основе «О морали» Аристотеля, где он выделяет любовь к полезному, прекрасному, добродетельному и мудрому[797]. Соответственно «меланхолия любви» рассматривается в земном и космическом аспектах.
Подробно рассмотреть репрезентацию любовной и религиозной меланхолии, в ее стремлении преодолеть собственную инертность и грешность можно на примере поэзии Ф. Сидни и Дж. Донна. Поэт Филип Сидни испытал на себе влияние любовной меланхолии, что отразилось в его цикле «Астрофил и Стелла» (1581–1586 гг., опубл. в 1591 г.). Любовная болезнь, или меланхолия, становится причиной, которая его побуждает писать стихи. Она же связана с разочарованием Астрофила в любви из-за непостоянства избранницы. Признаки недомогания зафиксированы поэтом в стихотворении «The Smokes of Melancholy»[798] («Копоть меланхолии»):
Who hath ever felt the change of love,And knowne those pangs that losers prove,May paint my face without seeing mee,And write the state how my fancies bee,The loathsome buds grown on sorrow's tree.But who by hearsay speaks, and hath not fully feltWhat kind of fires they be in which those spirits melt,Shall gesse, and faille, what doth displease,Feeling my pulse, misse my disease.О nо! О no! trial onely showseThe bitter juice of forsaken woes;Where former blisse, present evils do staine;Nay former blisse addes to present paine,While remembrance doth both states containe.Come learners then to me, the model of mishape,Engulfed in despair, slid downe from Fortunes lappe:And as you like my double lot,Tread in my steppes, or follow not.For me alas I am full resolv'dThose bands alas shall not be dissolv'd;Nor breake my word though reward come late;Nor faille my faith in my failing fate;Nor change in change, though change change my state.But alwayes one my self with eagle eyed truth to flie,Up to the sunne, although the sunne my wings do frie;For if those flames burne my desire,Yet shall I die in Phoenix fire[799].
Точно указаны причины меланхолии (change of love; pangs that losers prove) и описана картина заболевания (my fancies bee, The lothsome budsgrown on sorrow's tree). Создается образ души, переплавленной, выжженной, покрытой копотью, чадящей, почерневшей от горя и страданий: «What kind of fires they be in which those spirits melt». Что вполне соответствует этимологии слова «меланхолия», которое в переводе с греческого означает «черный» (melas) + «желчь» (cholё).
Болезнь оказывается плодом познания земной любви, которая соотносится с историей грехопадения, когда была извращена любовь божественная: «former blisse, present evils do staine; / Nay former blisse addes to present paine, / While remembrance doth both states containe». Ф. Сидни последовательно смещает характер недуга в духовный план, поскольку немощь поражает все способности души, начиная с воображения. Она питается воспоминаниями о былом блаженстве, разум отказывается от здравомыслия, воля разъедена отчаянием (Engulfed in despair, slid downe from Fortune's lappe).
Любовная неудача становится отправной точкой для постижения природы вещей в несовершенном, изменяющемся, обманчивом мире, что дает надежду на выздоровление: «Nor breake my word though reward come late; / Nor faille my faith in my failing fate; / Nor change in change, though change my state». Лирический герой уповает на интеллект, наделенный способностью приблизиться к истине. Душа может освободиться от желаний, причиняющих страдания, если поднимется к Солнцу Истины: «But alwayes one my self with eagle eyde trueth to fie, / Up to the sunne, although the sunne my wings do frie; / For if those flames burne my desire, / Yet shall I die in Phoenix fire».
Этот образ несет отпечаток учения Платона, согласно которому люди пребывают во тьме незнания. Их представления уподобляются неверному отсвету солнца в пещере, а суть вещей они видят гадательно, только их тень. Немногие могут подняться к выходу из пещеры, и единицы способны вынести свет познания, поскольку глаза привыкли к мраку неведенья[800]. Невыносимое для человеческого глаза познание и трудное восхождение способны сжечь черную копоть меланхолии и возродить страдающего из пепла горя, подобно Фениксу.
В XXIII сонете окружающие по внешним признакам понимают, что недуг имеет душевное происхождение, так как зеркало внутреннего мира, глаза, замутнены чадом от меланхолии. Но любопытствующие ошибаются в ее причине: «The curious wits, seeing dull pensiveness / Bewray it self in my long-settl'd eyes / Whence those same fumes of melancholy rise, / With idle paines and missing ayme do guesse»[801]. Любовь помогает Астрофилу осознать тщетность, ограниченность человеческих усилий: «Deem that my Muse some fruit of knowledge plies». Он освобождается от суеты политических амбиций, обращающих мудрость в ее противоположность: «But harder judges judge ambitions rage: / Scourge of itselfe, still climbing / slipperie place: / Holds my young brain captiv'd in golden cage. / O fooles, or over-wise».
Чувства Астрофила (греч. влюбленный в звезду) носят неоплатонический характер, что подчеркивает и название сборника. Стелла (лат. звезда) изначально является обитательницей надлунного мира и отделена дистанцией от земного Астрофила, стремящегося к небесному. Поэтический герой, согласно имени, обречен верно и вечно любить только ее. Облегчение может принести ответный взгляд, где бы светилась взаимность, сердечная привязанность: «only Stellaes eyes and Stellaes heart». Стих отсылает к пониманию любви как пути духовного восхождения и познания, описанного Данте в «Божественной Комедии» и Ф. Петраркой, узревшем в глазах Лауры сияние света, указующего ему путь на небо (IX канцона «Книги песен»).
Меланхолия неизменно порождает стремление героя отделиться, подняться над действительностью, подчинить ее себе. Но он бессилен достигнуть желаемого. Сам характер взаимоотношений между Астрофилом и Стеллой напоминает неистощимую жажду человека, стремящегося к познанию Истины, но в полной мере утолить ее невозможно, хотя иногда обладание ею кажется обманчиво близким. Эта концепция восходит к гносеологической традиции Платона, согласно которой познаваемы только неподвижные и вечные идеи. Изменяющееся способно исказить восприятие идей. Христианство осмыслило текучесть как следствие грехопадения, смерти. Мир поделился на две части: земную и небесную, последняя и сохранила божественный порядок.
Меланхолия порождает неудовлетворенность, бессонницу, и человек обращает свои глаза на ночное небо, где стремится найти и прочесть знаки, которые бы могли открыть Истину. Астрофил действительно обнаруживает ответы на свои вопросы, но открытие изумляет его: небесный мир тоже был подвержен порче гордыни и презрения к Любви. Хотя эта точка зрения не вписывалась в неоплатоническую систему, но она отразила астрономические открытия и гипотезы XVI в.[802], которые поставили под сомнение незыблемость надлунного мира (XXXI сонет Ф. Сидни). Несмотря на современные радикальные теории, поэт осмеливается посягнуть только на Луну (месяц), чья твердая сфера, согласно учению Аристотеля, пролегала границей между надлунным и подлунным мирами.
Вид восходящего Месяца точно соответствует облику и поведению меланхолика: sad steps; silently; wanne a face; thou feel'st a lovers case; I reade it in thy lookes: thy languished grace, To me that feele the like[803]. Причиной безотрадного положения вещей оказывается парадокс, который уже не противопоставляет небесное земному, а объединяет их. В этих обстоятельствах сложно отличить истину от лжи, грех от добродетели. Таким образом, объективация внутреннего состояния Астрофила происходит по закону подобия. Меланхолия устойчиво ассоциируется с неудовлетворенностью собой, жаждой взаимности, желанием освободиться от бремени незнания.
Молодой Джон Донн тоже не уберегся от меланхолической «эпидемии», свидетельство чему – его портрет в черном, где он изображен с бледным сосредоточенным лицом и скрещенными на груди руками. К 1607 г. земную любовь дополняет жажда любви к Богу: перед поэтом возникает вопрос о рукоположении в сан священника, на котором настаивает Р. Мортон. Но, по мнению Донна, препятствием была молва о его поэтической легкомысленности, развращенности, ренегатстве, религиозном релятивизме, скептицизме, характерном и для эпохи в целом.
Этот период жизни, большей частью проведенный в Митчеме, окрашен в тона мрачной меланхолии. В цикле «La Corona» (1607) молитвенное обращение и восхваление, свойственное сонету, смещается в сакральную сферу. При полном соответствии жанровому канону и правилам риторической логики содержательные и ритмические компоненты сонетов трансформируются, сплетаясь с интонацией молитвы и псалма, сюжетами евангельского повествования. Лирическую тональность «La Corona» определяет образ человека, погруженного в меланхолию:
Deign at my hands this crown of prayer and praise,Weaved in my lone devout melancholy,Thou which of good hast, yea, art treasuryAll changing unchanged Ancient of days.But do not with a vile crown of frail baysReward my Muses white sincerity;But what Thy thorny crown gaind, that give me,A crown of Glory, which doth flower always.The ends crown our works, but Thou crownst our ends,For at our ends begins our endless rest;The first last end, now zealously possess'd,With a strong sober thirst my soul attends.‘Tis time that heart and voice be lifted high;Salvation to all that will is nigh[804].
В первом стихе «La Corona» появляется личное притяжательное местоимение «my», которое связано с религиозно-поэтической рефлексией: «Deign at my hands this crown of prayer and praise». Далее интонация молитвенной сосредоточенности усиливается, возникает интимный образ меланхолического состояния человеческой души, в пространстве которой плетется венок молитв и восхвалений: «…my low devout melancholie». Меланхолия – это немощь, так как здесь сочетаются холод и сухость, недостаточно огня и влаги. Переведенный в душевный план, этот образ соответствует слабой, инертной, равнодушной черствости, что является признаком несовершенства и греховности. Как ни парадоксально, именно это и дает надежду на избавление от недуга, ибо «не здоровые имеют нужду во враче, но больные; Я пришел призвать не праведников, а грешников к покаянию» (Лк. 5:31, 32). Болезнь часто оказывается той дорогой, которая позволяет понять свою малость перед Творцом и приводит к Нему.
Человек холоден к внешнему, материальному миру, но еще не пробудился и к миру вечному. Ум осознает необходимость восхождения, иссохшая душа испытывает жажду, поскольку она не увлажнена горячей кровью Спасителя: «…now zealously possess'd, / With a strong sober thirst my soul attends. / ‘This time that heart and voice be lifted high; / Salvation to all that will is nigh». Смертный ослаблен грехом, лишен своей воли. Единственный выход – положиться на милосердие и Волю Господа. Меланхолия ведет к отрешению от мира земного, осознанию ущербности своего бытия, но для обретения благодати мира небесного необходимы усилия. Человек стремится обрести состояние созвучия миру, постоянного напряжения, горения, чтобы жажда спасения стала сильной и умеренной.
Снискать милость Господню способно раскаяние: «Когда я молчал, обветшали кости мои от вседневного стенания моего, ибо день и ночь тяготела надо мною рука Твоя; свежесть моя исчезла, как в летнюю засуху. Но я открыл Тебе грех мой и не скрыл беззакония моего; я сказал: “исповедаю Господу преступления мои”, и Ты снял с меня вину греха моего» (Пс. 31:3–5). Прошение, покаяние и гимн могут восстановить равновесие и положить начало совершенствованию духа и тела.
Лирический герой в «La Corona» молит о том, чтобы поэтическое слово было услышано и венец сонетов был принят и освящен благодатью Святого Духа. Ибо дар молитвы – от Господа. «Распятие» и «Воскрешение» подхватывают у первого сонета тему меланхолии. Лирический герой движим верой, духовной устремленностью к гармонии божественной любви, желанием быть среди избранных:
Moist with one drop of Thy blood, my dry soulShall – though she now be in extreme degreeToo stony hard, and yet too fleshly – beFreed by that drop, from being starved, hard or foul,And life by this death abled shall controlDeath, whom Thy death slew; nor shall to meFear of first or last death bring miseryIf in thy life-book my name thou enroll.Flesh in that long sleep is not putrified,But made that there, of which, and for which it was;Nor can by other means be glorified.May then sins sleep and death soon from me pass,That waked from both, I again risen maySalute the last and everlasting day[805].
Возникает образ души, предельно материальной (in extreme degree), телесной, омертвевшей в грехе: «Too stony hard, and yet too fleshly». Человеческий дух попадает под власть сухой холодной черной желчи, которая соответствует земле. Но взыскующего может освободить от плена могилы и окаменения греха кровь распятого Христа, поскольку флегматическая влага, соответствующая воздуху, влажная и теплая: «Freed by that drop, from being starved, hard or foul». И тогда спасенная душа сохранит тело от тления смерти: «If in thy life-book my name thou enroll. / Flesh in that long sleep is not putrified».
Жизнь воспринимается как «смертный сон», и кончина становится освобождением от земного странствия. Звучит продолжение мотива «end», уносящего с собой рожденную грехопадением смерть и страх перед ней: «May then sinnes sleep, and deaths soone from me passe, / That wak't from both, I againe risen may / Salute the last, and everlasting day». Человек пробуждается от двойного сна (жизни и смерти) и воскресает для жизни вечной, поскольку «как непослушанием одного человека сделались многие грешными, так и послушанием одного сделаются праведными многие» (Рим. 5:10).
Здесь впервые появляется местоимение «I». Грешник возвращается к изначальному замыслу Творца. «Time» уступает вечности восьмого дня (everlasting day). «Last, and everlasting day» становятся одним днем, пророчествуя о Граде Божьем. Тьма изгоняется светом, ибо «Был Свет истинный, Который просвещает всякого человека, приходящ