Агитационные методы декабристов.
Декабристы — и первый из них, Пестель — были прежде всего и главным образом заговорщиками. Об агитации в народных массах думали только немногие из них, и только единицы действительно обращались с живым словом к народу или, правильнее сказать, к солдатам. Примеров агитации литературной в их истории имеется слишком мало. Не считая прокламации, распространявшейся в дни восстания Семеновского полка, происхождение которой не установлено, мы имеем только три образца такой литературы, один из которых, к тому же, не был закончен своим автором и из стадии кабинетного обсуждения так и не вышел. И только один — «Православный Катехизис» Сергея Муравьева-Апостола — был обнародован и достиг слуха тех, для кого он предназначался.
Интересуясь, прежде всего, отношением декабристов к религии и церкви, мы остановимся на обеих этих попытках лишь для того, чтобы иллюстрировать высказанную раньше мысль, что атеизм и другие формы религиозные свободомыслия, при всей их распространенности среди декабристов, служили исключительно для внутреннего употребления и старательно скрывались ими во всех тех случаях, когда им приходилось вступать публично. И больше того, в публичных выступлениях они за правило почитали пользоваться тем самым религиозным обманом, ненавидеть которой они умели не хуже своих учителей — французских философов. Выясняя эти обстоятельства, мы в то же время, естественно, будем вынуждены указанной тактике противопоставить другую, подлинно демократическую и революционную, применявшуюся левым крылом движения.
Никита Муравьев, человек совершенно не верующий в христианские догматы, сочиняет «Любопытный разговор» на манер катехизиса и в нем пытается сделать доступным сознанию простолюдина — солдата, крестьянина, мещанина — требования представительного правления. Исходит он при этом именно из христианских догматов. На вопрос, откуда проистекает свобода «Катехизис свободного человека» (таково другое название рассматриваемого произведения) дает следующий ответ: «Всякое благо от бога. Создав человека по подобию своему и определив добрым делам вечные награды, а злым — вечные муки, он даровал человеку свободу. Иначе несправедливо было бы награждать за доброе, по принуждению сделанное, или наказывать за невольное зло». Установив далее, что не все люди свободны, что меньшинство поработило большинство, т. е. умышленно подставив на место философского понятия свободы воли понятие политической свободы, катехизис следующим образом объясняет причину этого порабощения: «Одним пришла несправедливая мысль господствовать, а другим подлая мысль отказаться от природных прав челоческих, дарованных самим богом». На вопрос: «Не сам ли бог учредил самодержавие?» дается ответ: «Бог во благости своей никогда не учреждал зла». Но говорят ведь: «Несть бо власть, аще не от бога? Злая власть не может быть от бога», — отвечает катехизис и аргументирует в свою очередь от писания: — Всякое древо доброе доброты плоды творит…, всякое же древо, не приносящие плодов добрых, будет отсечено и ввергнуто в огнь». И здесь же делается вылазка по адресу духовенства: «Хищным волкам в одеждах овечьих, пророчествующим во имя господне, мы напомним слова спасителя: «Николи же знах вас: отыдите от меня делающие беззакония».
Вряд ли есть надобность в наше время доказывать, что политическая агитация доводами от свободы воли и ссылкой на бога, как источник одного только добра, наивна и несостоятельна с теоретической точки зрения. Однако, подобной порочной аргументацией грешили не одни декабристы. Деист Никита Муравьев, если бы ему сделали упрек такого рода, мог с полным правом сослаться на своих учителей французских философов. В само деле, атеист Гельвеций в своем посмертном сочинении «О человеке» тоже делает попытку катехизировать свою мораль и, между прочим ссылается на то, что зло несовместимо с природой божества {«De l'homme» sect. X, chap. VII. На вопрос, почему должны почитаться священными законы, усовершенствованные наукой и гением, здесь дается ответ: «Потому что превосходные законы, неизбежный плод опыта и просвещенного разума, почитаются откровением самого неба; потому что соблюдение таких законов может рассматриваться, как самый приятный для божества культ и как единственная истинная религия, религия, которую не может запретить никакая власть и даже сам бог, потому что зло противно его природе».}.
Но и с точки зрения революционной этики, нам кажется, декабристы особенно сурового упрека не заслуживают. Они делали попытки подделаться под религиозные понятия народа, потому что переоценивали влияние религии и думали, что не могут расчитывать на полное понимание с его стороны истинных мотивов замышляемого ими переворота. Выслушав начало сочинения Н. Муравьева, Рылеев сказал: «Напрасно вы не кончите, такими сочинениями удобнее всего действовать на умы народа». Другие декабристы также одобрили эту затею. Рылеев даже согласился докончить катехизис, но по разным обстоятельствам этого сделать не успел. И впоследствии, в практике революционного движения не раз имели место попытки агитации с помощью привычных религиозных понятий и ходячих цитат из священного писания, при чем только в редких случаях наиболее совестливые из революционеров слабо протестовали против использования религиозного обмана для целей революции. Подобного рода методы вполне естественны в тех случаях, когда революционеры оторваны от народа и когда настроения и чувства народа звучат совсем в ином тоне, чем настроения и чувства мелко-буржуазных интеллигентских групп, за этот народ борющихся. Разница в классовой психологии неизбежно побуждает строить самые ненадежные и шаткие мосты, лишь бы установить то единство цели, без которого успех революции заранее подорван.
Н. Муравьев говорил, что «Любопытный разговор» потому остался неоконченным, что он был отвлечен работой над своим конституционным проектом. Это вполне правоподобно, так как движение не доросло еще до агитации, а находилось в стадии выработки программы. Нужно было спешить с программой, установить единство в своих рядах, и только после этого вопрос о подготовке масс мог приобрести настоятельность. Можно даже думать, что для Северного общества, одним из руководителей которого был Н. Муравьев, этот вопрос вообще не представлялся серьезным до самого кануна 14-го декабря {К числу агитационных средств Северного общества можно было бы отнести несколько песенок, дошедших, по некоторым сведениям, до непосвященных. Но эта «агитация», если и имела, действительно, место, было невольной. В своем показании следственной комиссии А. А. Бестужев рассказывает, что в конце 1822 года Рылеев, находясь «в забавном расположении духа», предложил ему написать совместно что-нибудь либеральное народным языком. Так была сочинена популярная песенка «Ах скучно мне». Несколько подобных песенок Бестужев написал единолично. Сначала, — говорит он, — мы, было, имели намерение распустить их в народе, но после одумались. Мы более всего боялись народной революции, ибо оная не может быть не кровопролитна и не долговременна, а подобные песни могли бы оную приблизить. Вследствии всего, дурачась, мы их певали только между собою… В народ и между солдатами никогда их не пускали; это бы, кроме нравственного вреда нашей цели, могло скоре нас обнаружить, а осторожность была нашим девизом». («Восстание декабристов — Материалы», т. I. ГИЗ, 1922, стр. 458).}.
Идея катехизиса-прокламации, неоконченного, вероятно, за ненадобностью в Северном обществе, перекочевала вместе с черновым наброском Н. Муравьева в Южное общество, где революционные настроения были более зрелы и где почва в солдатской массе уже была в отдельных случаях нащупана. Сергей Иванович Муравьев-Апостол, в руки которого в марте 1822 года попал этот набросок, воспринял идею, но отвергнул текст. Однако, и он осуществил идею не сразу. Она зрела в нем в течение более трех лет, и только неумолимый ход событий, завершившийся восстанием Черниговского полка, привел его к ее осуществлению. «Православный (или иначе — политический) Катехизис» Сергея Муравьева — не столько прокламация, подготовляющая к событию и расчитанная на длительный период распространения, сколько революционный манифест, провозглашающий восстание и объясняющий его мотивы и цель. Поэтому его характеризует насыщенность революционным энтузиазмом, а элемент своеобразной религиозности, присущей его главному автору (С. Муравьеву помогал при составлении катехизиса М. П. Бестужев-Рюмин), сгущен в нем до крайности.
Подполковник С. И. Муравьев-Апостол — личность в высшей степени оригинальная. Знакомясь с ним по воспоминаниям современников, по отзывам о нем его друзей и по клеветам его врагов, прочитывая его собственные показания на следствии, невольно приходишь к мысли, что в этом человеке сошлись типичные черты двух разных эпох. С одной стороны, в нем многое напоминает великих проповедников и революционеров эпохи реформации, пламенно верующих, подвизающихся во имя веры на подвиг и бестрепетно, с восторгом поднимающихся на эшафот, а с другой стороны, перед нами скептический внук Вольтера, обдумывающий свой религиозный манифест с холодным расчетом на темноту русского народа и на суеверия его, которых он отнюдь не разделяет, и полагающий, что солдатам опасно внушать понятия того республиканского равенства, водворить которое в России должны эти самые солдаты своими штыками.
Иная оценка Сергея Муравьева, согласно которой это был искренно с православной точки зрения верующий в революцию наивно гениальный человек {На такой точке зрения стоит, например, Георгий Чулков. см. «Мятежники 1825 г.», изд-во «Современные проблемы», М. 1925.}, есть ничто иное, как выдумка и решительное пренебрежение к фактам.
Как и все декабристы, Сергей Муравьев-Апостол обеими ногами стоял на классовой почве и в своих политических стремлениях выше земли не поднимался. Его идеализм, вдохновленность, религиозность, революционность — черты далеко не индивидуальные и только выразившиеся в нем сильнее, чем в других. Просто, его лицо обладало более резкими чертами, чем у других декабристов, и оттого меньше внимания обращалось на то, что за этим лицом скрывалось. А именно здесь, в его классовой психологии, мы и находим ключ к его «наивной гениальности» и к его идеалистической вере.
Возьмем его религиозность, как черту, непосредственно относящуюся к нашей теме. «Он был религиозен в высшем значении этого слова, — говорит П. Е. Щеголев {«Катехизис Сергея Муравьева-Апостола» в «Историч. этюдах», стр. 330.}. — Он не удовлетворял идеалам обрядового христианства, но его мятежное возбуждение, его жажда революционным путем улучшить жизнь человечества носит на себе все признаки религиозного вдохновения». Это совершенно верно относительно С. Муравьева. Такого рода «высшая» религиозность отмечена еще у А. И. Одоевского — «поэта христианской мысли вне всякой церкви», как характеризовал его Огарев, в ней легко можно заподозрить кн. Е. П. Оболенского {В спорах с Рылеевым Оболенский доказывал, что «кроме законов уголовных, гражданских и государственных, как выражения идей свободы, истины и правды, в государственном устройстве должно быть выражение идеи любви высшей, связующей всех в одну общую семью». См. Е. П. Оболенский «Воспоминания» в «Обществ. движен. в России», т. I, стр. 245.} и других. Но откуда бралась эта религиозность? В малой степени это было внушение патриархального уклада, далеко еще не изжитого среди старо-дворянских родов. Отчасти здесь влияло также масонство. Но главным источником следует признать влияние европейской реакции, особенно французской клерикально-политической реакции, возрождавшей, реабилитировавшей и идеализировавшей христианство и возводившей его на уровень социальной доктрины. Как было сказано в своем месте, упадочные настроения в период Реставрации охватили все слои французского общества, не только образованную часть его, но и народ. Отсюда они распространялись в страны, где французская образованность владела умами. Русская интеллигенция, воспитанная на французских философах, изучавшая французских политических мыслителей, даже думавшая по-французски {Между прочим, С. Муравьев написал свой «Катехизис» по-французски и перевел его на русский язык вместе с Бестужевым-Рюминым в ночь перед восстанием.}, не могла избежать этой заразы. И вполне понятно, что чем ближе по своим классовым связям подходили в отдельных случаях русские интеллигенты к идеологам французской реакции, тем легче поддавались они ее воздействию. Левое крыло декабристов, с представителями которого мы ниже ознакомимся, сохраняло верность заветам революционной французской буржуазии и отрицательно относилось к просачивавшимся в их среду идеям религиозного романтизма, потому что их социальное положение мало их к этому предрасполагало. Напротив, декабристы, происходившие из крупного и среднего дворянства и воспринимавшие вследствие этого буржуазное мировоззрение преимущественно в его реставрационном аспекте, обретали в идеализированном христианстве и прочих идеологических отражениях реакции ту «завесу», за которой удобно оставались до нужного момента скрытыми подлинные социальные мотивы их участия в движении.
С. И. Муравьев-Апостол по своему воспитанию был более французом, чем русским: его детство и отрочество протекали за границей, преимущественно в Париже, вдали от всякого русского влияния. Франция как раз тогда переживала послереволюционное похмелье. Буржуазия, кинувшаяся в объятия Наполеона, кляла безверие, замутившее «чистые идеи» 89 года, негодовала на якобинскую демагогию, отдавшую власть в руки «толпы», и содрогалась от ужаса и ярости при воспоминании о кровавом терроре. Эти чувства запечатлелись в литературе. И Сергей Муравьев ими также проникнут, ибо иначе опыт Великой Революции в его психике тоже отразиться не мог. Этим влиянием он не умел противопоставить такой критики, которая оправдывала бы, а не осуждала «преступления» революции и объясняла истинные причины ее крушения. Подобное навеянное западной реакцией отношение в Французской революции отмечено у многих декабристов-республиканцев. Чрезвычайно ярко оно сказалось, между прочим, у Рылеева, самого близкого из всех декабристов по своим связям к русским буржуазным кругам. Но самая идея революции всеми этими влияниями отнюдь не устранялась. Русская действительность не давала ей замены, наоборот, именно русская действительность питала ее. Отсюда у декабристов типа Сергея Муравьева своеобразная амальгама пылкой революционности с религиозностью «в высшем значение этого слова». Как натура крайне импульсивная, увлекающаяся до самозабвения, Сергей Муравьев доходит до неподдельной веры в придуманную им идею революции во имя заветов христа. По крайней мере, из всех свидетельств той эпохи можно вывести заключение, что сознательного лицемерия в его действиях не было. Но в то же время, наблюдая его действия и выслушивая показания его собственные и современников, мы приходим к убеждению, что Сергей Муравьев был в высшей степени виновен в классовом лицемерии, проявившемся в обмане народа. Ибо весь эпизод с «Православным Катехизисом», как программой восстания Черниговского полка, есть вопиющий обман с подчеркнутой классовой подоплекой. А главный автор этого обмана Сергей Муравьев вовсе не заслуживает тех дифирамбов, на которые обычно так щедры в отношении его присяжные историки, подкупленные его идеалистическим порывом и сами склонные верить в «зиждительную силу религиозной страсти».
Подлинная революционность всегда определяется отношением революционеров к народным массам, без прямого участия которых революция немыслима. Декабристы расчитывали на содействие той части народа, с которой они, по своему положению, ближе всего соприкасались, на армию. Лишь немногие из них задавались вопросом о более широком участии народа в движении. Как же относились декабристы к участию солдат в их предприятии? Большинство из них смотрело на армию, как на слепое орудие, которым они воспользуются в силу внешнего авторитета, в силу своего командного положения. Поэтому они вербовали себе сторонников среди офицерства, но не среди солдат. К этому преобладающему среди них течению присоединялись и те, которые расчитывали не только на внешний авторитет «густых эполет», но и на привязанность солдат к ним персонально, привязанность, обусловленную их гуманным и справедливым отношением к солдатам. Принципиальной разницы между теми и другими не было. Пестели, вводившие во вверенных им частях палочную дисциплину, равно как и сторонники гуманности, полагались не на сознание войска, а на свой авторитет, и считали не только излишним, но и вредным, посвящать солдат в свои планы, возбуждать в них революционное недовольство и мятежные стремления. Когда выяснялось, что слепая дисциплина и несознательная любовь к отцам-командирам двигатели слишком слабые, чтобы преодолеть общую инерцию подчинения существующему порядку, они прибегали к обману — обману политическому на почве присяги Константину и обману религиозному.
Меньшинство декабристов — совершенно невлиятельное меньшинство — занимало противоположную позицию и было сторонниками вовлечения солдат и крестьян в движение путем объяснения им их действительных интересов.
Уже в сравнительно ранний период движения, до разделения Союза Благоденствия на Северное и Южное общества, мы находим чрезвычайно яркий пример агитации среди солдат на почве их ближайших нужд, агитации, преследующей подготовку вполне сознательных участников предстоящего выступления. Эту агитацию и подготовку ведет на собственный страх и риск майор Владимир Федосеевич Раевский (1795—1872), вырванный в феврале 1822 г. преждевременным арестом из среды своих товарищей.
Еще на школьной скамье он воспылал любовью к свободе. Военная служба, походы заглушили на время юношеские порывы. Но пребывание за-границей и у него, как почти у всех его современников, расширило кругозор и дало сильный толчек к критической оценке русской действительности. «В Париже я не был, — свидетельствует сам Раевский, — следовательно, многого не видал, но только суждения, рассказы поселили во мне новые понятия; я начал искать книг, читать, учить то, что прежде не входило в голову мою, хотя бы «Esprit des Lois» («Дух законов») Монтескье; «Contrat social» («Общественный договор») Руссо я вытвердил, как азбуку».
«Новые понятия» по возвращении на родину столкнулись со всем мрачным и темным, чем так богата была вторая половина царствования. Раевский не выдержал сначала «холопской подчиненности» военной службы и вышел, было, в отставку, но через полтора года, в середине 1818 г., по настоянию отца надел мундир.
В том же 1818 году Раевский вступает, одним из первых, в Союз Благоденствия. О идеалистическим увлечением, с огромной энергией и беззаветной смелостью с этого момента он отдается революционной деятельности. Вспоминая в 1846 году в послании к дочери эту эпоху своей жизни, он писал:
…С волею мятежной,
В самом себе самонадежный
Пустил чрез океан безбрежный
Челнок мой к цели роковой.
О, друг мой, с бурей и грозой
И с разоренными волнами
Отец боролся долго твой…
Эта деятельность Раевского, «первого декабриста», как назвал его П. Е. Щеголев, подтверждает сказанное нами выше о несоответствии политической практики Союза Благоденствия его теории, поскольку эта теория отразилась в «Законоположении». Ибо, хотя по преобразовании Союза Благоденствия в 1821 году Раевский вошел в Южное общество, уже не скрывавшее своих революционных намерений, и до своего ареста состоял в нем, в его деятельности мы не находим заметного перелома, который знаменовал бы переход от оппозиционных настроений к революционным.
Что больше всего привлекает в Раевском к себе наше внимание, это его дружеское, товарищеское отношение к «нижним чинам». Среди них, главным образом, он агитирует, на них, как истый революционер, он возлагает свои надежды. Во «всеподданнейшем докладе» царю по делу Раевского говорилось {Приведено в приложении к ст. П. Е. Щеголева «Владимир Раевский — первый декабрист» «Историч. этюды», изд. 2-е, стр. 237 и сл.; также ср. В. И. Семевский «Политич. и обществ. идеи декабристов» стр. 331—433.}: «Подсудимый Раевский во время командования 9-ою Егерскою ротою и управления школами потворствовал нижним чинам, обращаясь с ними фамилиарно и по дружески; целовал их и себя заставлял целовать, нюхал с ними табак и сам их оным потчевал, советовал прочим офицерам обходиться с ними подобным образом и, толкуя о тиранстве и варварстве, говорил при офицерах: «что палки противны законам и природе и кто нижних чинов наказывает, тот злодей». Когда до Раевского дошло известие о восстании Семеновского полка в 1820 году, он, не стесняясь присутствием офицеров, а может быть, зная в них единомышленников или сочувствующих, говорил солдатам, а затем и юнкерам дивизионной школы речи по поводу событий. Он одобрял восстание, называл семеновцев молодцами и даже сказал: «придет время, в которое должно будет, ребята, и вам опомниться». Он рассказывал солдатам об европейских революционных событиях, разъясняя их; «толковал офицерам и солдатам о равенстве и конституции». В докладе говорится, что он даже побуждал солдат к кровавой расправе с такими офицерами, которые проявляют в отношении их жестокость и несправедливость.
О том, что Раевский вел антирелигиозную пропаганду, известий не имеется. Надо думать что в прямом смысле слова он антирелигиозником не был. Но во всяком случае, в этот период своей жизни он относился к религии с большим пренебрежением.
В цитируемом докладе, например, как «важное обстоятельство», на которое при следствии не было обращено должного внимания, отмечается, что «Раевский прихаживал в церковь, в шлафроке, в туфлях, с трубкою в г. Аккермане и нередко заглушал обедаю [обедню] криками песенников, собранных у его квартиры». Его «вольнодумство и превратный образ мыслей» обнаруживаются также в таких характерных выражениях, как «между солдатами и офицерами не должно быть различия, а должно быть равенство, потому что природа создала всех одинаковыми», или «палки противны законам природы». В найденной у него рукописи о положении помещичьих крестьян {Цитируется у Семевского, назв. соч., стр. 109.} мы не находим обычной у сколько-нибудь религиозных людей апелляции к религии, заветам христа и т. п. Она содержит революционное возмущение и призыв к «решительности и внезапному удару».
При сравнении приемов агитации Раевского с методами С. Муравьева, в которых все строится исключительно на несовместимости существующего порядка вещей с религиозным христианским идеалом, агитация Раевского может быть характеризована не иначе как проявление безбожия.
Впоследствии, в Сибири, Раевский впал в большую религиозность. Употребляя его собственные выражения в одном из последних его стихотворений, он «выдержал с людьми опасный спор», но пал «пред силой неземной». Его «мятежная воля» и «самонадежность» сломились в тяжких испытаниях, — достаточно указать, что он просидел в крепости до приговора 5 лет и 8½ месяцев, — и…
И что-ж от пламенных страстей,
Надежд, возвышенных желаний…
В душе измученной твоей
Осталось? —
—Вера в провиденье!
Такой ответ давал себе не он один, но и целый ряд его товарищей, не выдержавших, подобно ему, крушения революционных надежд. Такие люди, утрачивая земную веру в скорое достижение заветных идеалов, легко находили замену и утешение в вере религиозной.
В лице В. Ф. Раевского мы видим, таким образом, не только «первого декабриста», т.-е. первого из декабристов, пострадавшего за свою деятельность, но и первого сторонника демократической агитации. При всем том, он не может быть признан фигурой достаточно типической: его образ действий диктовался, надо думать, не столько принципиальными соображениями, сколько побуждениями его нетерпеливой бунтарской натуры.
Но среди тех же южных военных революционеров, совершенно независимо от Союза Благоденствия, возникла небольшая сначала, но проявившая исключительно сильную тенденцию к распространению революционная группа «Соединенные Славяне», которая методы Раевского применяла вполне сознательно и принципиально. К этой группе принадлежали преимущественно армейские офицеры низших чинов, по происхождению, главным образом, связанные с мелко-поместным и служилым дворянством (отец основателя общества Соединенных Славян Петра Ивановича Борисова был «беспоместный дворянин Слободской Украины»), бывшие воспитанники кадетских корпусов, часто даже не умевшие читать по-французски. Словом, «блистательного положения в обществе» они, по выражению Якушкина, не занимали, а потому и подходили ближе всего по своему положению к народившейся тогда уже в России разночинной интеллигенции. Солдат для них не был человеком иного мира, черной костью. Между ними, офицерами, и солдатами устанавливались живые связи, в которых взаимное понимание играло первенствующую роль.
Здесь мы позволим себе небольшое, но совершенно необходимое отступление. Чтобы уразуметь истинный характер отношения к солдату со стороны различных группировок революционного офицерства, нужно напомнить, что «нижний чин» того времени гораздо меньше, чем в позднейшие времена, отвечал понятию «серой скотинки». Русский солдат так же, как и его начальники, прошел школу европейских походов 1806 — 1816 г.г. Он наблюдал западно-европейскую жизнь в ее бытовых особенностях и в ее государственных формах. Ему не чуждо было чувство собственного достоинства, он понимал социальную несправедливость и в октябрьские дни 1820 года (восстание Семеновского полка) показал, что научился реагировать на нее. Известный основатель Харьковского университета В. Н. Каразин говорил в октябре 1820 года министру внутренних дел Кочубею, что среди солдат «немало весьма острых и сведущих людей из семинаристов и дворовых; они, как и все, читают журналы, газеты и проч.». После «Семеновской истории» возбуждение среди гвардии усилилось и было перенесено в те армейские полки, в которые были разосланы семеновцы. Среди полков Южной армии этих семеновцев было особенно много. Таким образом, благодаря общим причинам и случайным обстоятельствам, почва в русской армии была далеко не в такой степени невозделана, как это обычно изображалось раньше. Те офицеры, которые с действительным интересом относились к солдатам, видели это прекрасно и оттого у них не возникало ни малейшего сомнения в том, что агитировать среди солдат на почве их интересов и можно, и нужно. Другое дело те офицеры, которые не хотели и не умели понять солдата, а рисовали себе его так, как им подсказывало их чувство классовой обособленности.
Разницу классовых группировок среди военных революционеров и вытекающее отсюда различие в тактике прекрасно характеризует в своих записках И. И. Горбачевский, принадлежавший к обществу Соединенных Славян. «Члены Южного общества, — пишет он, — действовали большею частию в кругу высшего сословия людей; богатство, связи, чины и значительные должности считались как бы необходимым условием для вступления в общество; они думали произвести переворот одною военного силой без участия народа, не открывая даже предварительно тайных своих намерений ни офицерам, ни нижним чинам, из коих первых надеялись увлечь энтузиазмом, а последних — или теми же средствами, или деньгами и угрозами. Сверх того, так как членами Южного общества были, большею частию, люди зрелого возраста, занимавшие довольно значущие места, имевшие некоторый вес по гражданским отношениям, то для них было тягостно самое равенство их свободного соединения; привычка повелевать невольно брала верх и мешала повиноваться равному себе, и тем более препятствовала иметь доверенность в сношениях по обществу с лицами, стоящими ниже их в гражданской иерархии» {Все это, и даже в большей мере, справедливо в отношении к членам Северного общества. В приведенной характеристике обращает внимание также констатирование того факта, что в отношениях между заправилами Южного общества и остальной массой заговорщиков, в частности примкнувшими к нему Соединенными Славянами, существовала рознь не только на основе принципиальных расхождений, но и общественного положения.}.
Совсем иными были воззрения и тактика «Славян». По словам Горбачевского, «они требовали от своего сочлена, ни мало не взирая на светские его отношения,старания стремиться к собственному усовершенствованию, презрения к предрассудкам и твердо обдуманного желания полного во всем преобразования. Они были проникнуты обширностью своего плана, и для приведения его в исполнение считали необходимым содействие всех сословий; в народе искали они помощи, без которой всякое изменение непрочно; собственным же своим положением убеждались, что частная воля, частное желание ничтожны без сего всемощного двигателя в политическом мире».
В дни Семеновского мятежа Сергей Муравьев-Апостол был офицером в этом полку. Но он стоял в стороне от событий, хотя и тогда был уже известен своим «душевным» отношением к подчиненным. Его известность последовала за ним и в Черниговский полк и даже возросла. Но за пределы начальнической душевности он не выходит и здесь. На следствии он, в полном согласии с истиной, заверял, что «кроме хорошего обращения и помощи в нуждах он действительно никаких средств не употреблял к привязанности к себе людей Черниговского полка». Правда, он имел особые беседы с бывшими солдатами Семеновского полка, но «никогда, — утверждал он, — не говорил ясно и положительно о возмущении, не препоручал никому из них вселять ненависть к правительству в товарищах и также не говорил, чтобы они готовы были следовать за ним по первому приказанию». Он только бранил службу и выражал свою уверенность, что семеновцы от своих старых офицеров не отстанут, а что армейские солдаты с них пример возьмут.
Впрочем, семеновцы не нуждались даже и в такой подготовке: мятежный дух распалялся в них под влиянием всего ими пережитого, а ненависть к правительству была в них вполне естественна {Горбачевский утверждал, что бывшие семеновцы «были ревностными агентами тайного общества, возбуждая в своих товарищах ненависть и презрение к правительству». Незадолго до восстания он же писал Муравьеву, что «солдаты 89-ой арт. бригады с таким рвением ожидают начало действий, что офицеры принадлежащие к обществу, не находят средств удержать их нетерпение».}.
Что Муравьев был, в самом деле, противником действительной подготовки солдат к восстанию, подтверждает в своих записках Горбачевский. При слиянии Общества Соединенных Славян с Южным обществом в сентябре 1825 года между представителем первого, Горбачевским, и С. Муравьевым произошел обмен мнениями по вопросу о тактике. Горбачевский настаивал на необходимость посвятить их в цели тайного общества, выяснив солдатам все выгоды переворота непосредственно для них. Солдаты, — говорил он, — не меньше, чем их начальники обладают здравым смыслом. Муравьев занял противоположную позицию. Рекомендуемую «славянами» тактику он считал опасной и выразил уверенность, что солдаты не поймут будущих выгод, а республика и равенство в политическом истолковании останутся для них пустым звуком. Он настаивал на необходимости в решительный момент прибегнуть к санкции священного писания и придать религиозное облачение политическим целям тайного общества. Он говорил, «что лучший способ действовать на русских солдат религиею; что в них должно возбудить фанатизм, и что чтение библии может внушить им ненависть к правительству. Некоторые главы содержат прямые запрещения от бога избирать царей и повиноваться им. Если русский солдат узнает сие повеление божие, то, не колеблясь ни мало, согласится поднять оружие против своего государя… Религия всегда будет сильным двигателем человеческого сердца; она укажет путь к добродетели, поведет к великим подвигам русского и доставит ему мученический венец».
Горбачевский — демократ, материалист и совершенно неверующий — под такою тактикой, разумеется, подписаться не мог: Соединенные славяне придерживались как раз противоположных взглядов на роль религии в народной жизни. Он не мог скрыть своего изумления. Неужели Муравьев говорит серьезно? Горбачевский не сомневался в том, что здесь проявлялась не религиозность самого Муравьева в чистом виде, а только подкрашенная этой религиозностью боязнь народных масс и чисто помещичье недоверие к ним. Планы Муравьева он прямо назвал «хитростями махиавелизма». «Вам не нужно говорить, — возражал он Муравьеву, — что ни священники, ни монахи не могут иметь влияния на русских и что они пользуются весьма невыгодным для них мнением между нашими соотечественниками. Скажите, можно ли с русским говорить языком духовных особ, на которых он смотрит с весьма худой стороны? Я думаю, что между нашими солдатами можно более найти вольнодумцев, нежели фанатиков, и легко может случиться, что здравый смысл заставит некоторых из них сказать, что запрещение израильтянам избирать царя было не божие повеление, а обман и козни священников-левитов, желавших поддержать теократию». Горбачевский выразил твердую уверенность, что «славяне» по начертанному Муравьевым пути не пойдут. Впоследствии он мог с торжеством констатировать, что агитация демократическая, которую вели он и его товарищи, вполне оправдала себя, потому что среди разагитированных ими без помощи библии солдат не нашлось отступников и предателей.
В своих показаниях перед следственным комитетом, внося поправки в показания Горбачевского, С. Муравьев подтвердил, что, действительно, он настаивал на том, что «в случае восстания в смутные времена переворота самая твердейшая наша надежда и опора должна быть привязанность к вере столь сильно существующая у русских, и что потому мы должны во всех наших действиях стараться не ослаблять его чувства». «Горбачевский, — продолжает он, — отвечал мне с видом сомнения и удивления, что он полагал напротив, что вера противна свободе. Я тогда стал ему доказывать, что мнение его совершенно ошибочно, что можно напротив сказать, что истинная свобода сделалась известною со времени проповедывания христианской веры, что Франция, впавшая в толикие бедствия и страдания во время своего переворота именно от вкравшегося до него безверия в умы, должна служить нам уроком, и, вынув из портфеля выписки мои, сделанные из священного писания, я старался самыми текстами оного оправдать сие мнение».
Горбачевский тоже в своих записках вспоминает о текстах из ветхого завета, предъявленных ему Муравьевым в качестве агитационного материала. Это — известное место из книги Царств об избрании Саула в цари, место, которое неоднократно приводилось мятежными сектантами разных времен, как аргумент против подчинения светской власти. Наряду с другими текстами этот библейский текст включен в «Катехизис».
Итак, мы можем установить, что Сергей Муравьев был человек в высшей степени проникнутый религиозным романтизмом, и потому он твердо верил, вопреки всей исторической очевидности, что одни лишь идеи христианства могут служить высшей санкцией политической революции. Вопреки своим товарищам материалистам, утверждавшим что «вера противна свободе», он решал, что свобода без веры гибельна, что народ лишенный веры недостоин свободы. Одержимый этой своей верой, он был глух и слеп к действительности и к доводам здравого рассудка {П. Е. Щеголев в своем этюде о «Катехизисе» Муравьева-Апостола утверждает, что С. Муравьев смотрел на дело шире и глубже Горбачевского и что он во время своего общения с «людьми» Черниговского полка и других частей, проанализировав «связь веры с подчинением самовластному властителю», «выяснил чистый религиозный источник идеи внешнего подчинения властителю, являвшийся в конце концов результатов несознанного влечения к святости жизни». Эти и другия подобного рода утверждения почтенного историка представляются нам совершенно необоснованными и выражающими лишь его пристрастное отношение к революционерам религиозного типа.}.
Это его умонастроение есть прямой продукт реакционных французских влияний, воспринятых вслед