Литературно-критические статьи, интервью
«САМОПОЗНАНИЕ» НИКОЛАЯ БЕРДЯЕВА
«Русская мысль», 2 июня 1983 г.
Первый том собрания сочинений Н. Бердяева[64] - поздняя автобиография философа — «Самопознание». Это приобретает тем большее значение, что для Бердяева философия всегда была делом личного опыта.
Формирование
«Самопознание» открывается экскурсом в далекое прошлое, в отроческие и юношеские годы мыслителя, в то время, когда формируется личность каждого человека. Бердяев довольно подробно говорит о себе в этих главах. Его тон — несколько отчужденный, как и полагается истинному философу, и он чуть отстраненнее описывает свои личные недостатки и достоинства: философское «я» Бердяева всегда стоит над его личным «я». Таким образом, все, что входит в человеческий опыт, перерабатывается философским «я», и опыт становится частью умопостигаемой реальности.
Свой основной «грех» Бердяев видит в том, что он «не хотел просветленно нести тяготу этой обыденности, то есть мира». Тривиальная жизнь казалась ему уродливой и бессмысленной. «Думаю, что моя нелюбовь к так называемой жизни имеет не физиологические, а духовные причины, даже не душевные, а именно духовные», — пишет он. От этой «жизни» он стал рано уходить в жизнь духа, и философия стала его потребностью. Он был, следовательно, философом по призванию. Что касается его вышеупомянутого «греха», то это свойство практически всех людей духа.
Бердяев, конечно, мечтал о «просветлении» обыденной жизни, но в реальности сделать это было гораздо труднее, чем просто уйти от «жизни» в высшие сферы, ибо такое «просветление» означало бы «преображение» жизни. Видимо, Бердяев считал «грехом» уход от нашего порочного, греховного и примитивного мира, ибо такой мир воистину нуждается в просветлении, а бегство из него выглядит, может быть, и правильным, но чересчур «эгоистичным» путем. И Бердяев обвинял себя в этом.
Параллельно Бердяев, тоже в начале книги, делает ряд глубоких замечаний, вполне совпадающих с традиционным, древним, метафизическим представлением о человеке. «Человек — микрокосм и заключает в себе все… Человек есть также существо многоэтажное». Последнее замечание касается, следовательно, того, что строение человека иерархично, то есть в нем сосуществуют различные «я», от высшего, связанного с Богом, до самых примитивных и простейших. Отсюда уже недалеко до следующего вывода, который делает Бердяев о человеке: «Человек есть существо противоречивое. Это глубже в человеке, чем кажущееся отсутствие противоречий». И далее: «У каждого человека, кроме позитива, есть и свой негатив. Моим негативом был Ставрогин. Меня часто в молодости называли Ставрогиным, и соблазн был в том, что это мне нравилось… Во мне было что-то ставрогинское, но я преодолел это в себе. Впоследствии я написал статью о Ставрогине, в которой отразилось мое интимное отношение к его образу. Статья вызвала негодование».
Истоки
Далее Бердяев переходит к тем своим переживаниям, которые носят общий экзистенциальный характер: «Тема одиночества — основная. Обратная сторона ее есть тема общения. Чуждость и общность — вот главное в человеческом существовании, вокруг этого вращается и вся религиозная жизнь человека». Бердяев подчеркивает: «Я никогда не чувствовал себя частью объективного мира…»
Несомненно, это переживание было одним из истоков его будущей персоналистской философии, в которой свобода ценится выше, чем бытие и «личность» выше, чем «род». И здесь Бердяев объясняет те свои личные качества, которые способствовали становлению его как философа свободы и творчества. «Возникновение тоски есть уже спасение… Многие любят говорить, что они влюблены в жизнь. Я никогда не мог этого сказать, я говорил себе, что влюблен в творчество, в творческий экстаз. Конечность жизни вызывает тоскливое чувство. Интересен лишь человек, в котором есть прорыв в бесконечность. Я всегда бежал от конечности жизни».
Драма и несчастье человека, таким образом, видится Бердяеву в противоречии между бесконечным и конечным началами в нас. Это, надо сказать, тоже традиционный и классический подход, который, пожалуй, ярче всего был выражен в формуле, что лучше быть несчастным человеком, чем счастливым животным. Бердяев не упоминает в своей книге этого известного выражения, однако оно достаточно глубоко и имеет «многоэтажный» (пользуясь словом Бердяева) смысл: любое конечное земное счастье (или несчастье) — ничто пред потенциальной бесконечностью человеческого духа и возможностями будущей жизни. Бердяев, несомненно, был бы согласен с таким заключением.
Учение
Далее он переходит к ключевому моменту своей философии — теме свободы. Он пишет: «Я объявлял восстание против всякой ортодоксии… когда она имела дерзость ограничивать или истреблять мою свободу. Так всегда было, так всегда будет. Я даже склонен думать, что этого рода ортодоксия никакого отношения к истине не имеет и истину ненавидит. Самые большие фальсификации истины совершались ортодоксиями».
Хотя под «ортодоксиями» Бердяев имел в виду широкий спектр учений (часто мирских), претендующих на понимание абсолютной истины, такие высказывания вызывали критику, и они, конечно, могут быть подвержены критике. Например, любая религиозная ортодоксия в своем первоначальном становлении в мире была результатом свободы выбора людей, ее принявших, и лишь впоследствии — на определенном уровне — ее принятие являлось следствием воздействия высшего авторитета. Другое дело, что в любой такой ортодоксии воспринимающим и «перерабатывающим» началом является уже человеческий разум (а не Божественный, который дает лишь первые «импульсы»), и, следовательно, здесь уже возможна определенная ограниченность (а впоследствии и «окаменелость»), которую можно преодолеть путем обращения к свободе духа, и здесь Бердяев, несомненно, прав. Но для того чтобы преодолеть эту «ограниченность», надо быть по крайней мере на уровне понимания исходной ортодоксии, первоначального Божественного импульса, иначе «критика» будет выглядеть достаточно однобоко.
После описания своих личных и философских качеств Бердяев переходит к рассказу о встречах с разного рода людьми и к их характеристике. Весьма спорна, однако, его характеристика Андрея Белого — хотя, видимо, Бердяев, правда с оговорками, признает то, с чем согласна мировая современная литературная критика, видящая в Белом одного из величайших прозаиков XX века. Впрочем, «спорность» этой характеристики вытекает из сложности и «неуловимости» характера Андрея Белого: по существу, Бердяев просто излагает свои впечатления.
Более глубоки, на мой взгляд, описания встреч автора с народно-мистической Россией, которые он относит к лучшим моментам своей жизни. Очень точно сказано о сути сектантства: «В секте бессмертников, как и во всех сектах, была несомненная и важная истина, но взятая в исключительности и оторванности от других сторон истины, от полноты истины».
Упоминает он и о влиянии Якоба Бёме: «Я заметил, что Бёме у нас с начала XIX века просочился в народную среду. Его даже в народе считали святым. У меня было исключительное почитание Бёме, и мне было интересно его влияние».
По поводу же своего интереса к «правдоискательству» Бердяев замечает, говоря о секте бессмертников: «Русская народная религиозная мысль глубоко задумалась над проблемой смерти». Он пишет о высоком уровне своих бесед в этой среде, об их мистической напряженности, сложной и углубленной религиозной мысли, страстном искании правды.
Последние главы посвящены обзору философии автора, как она сложилась уже к концу его жизни. Свою окончательную философию Бердяев определяет не только как философию свободы, но и как активно-творческий эсхатологизм. Под последним Бердяев понимает творческое отношение к Апокалипсису, и поэтому ему в чем-то близок Н. Федоров. Он пишет: «Гениально у Н. Федорова то, что он, может быть, первый сделал опыт активного понимания Апокалипсиса и признал, что конец мира зависит и от активности человека. Апокалиптические пророчества условны, а не фатальны, и человечество, вступив на путь христианского «общего дела», может избежать разрушения мира, Страшного суда…»
В связи с таким признанием принципа свободы воли стоит и бердяевская философия познания, которая привела его к идее «объективации». Кстати, эта идея также вполне традиционна (ее истоки лежат в индуистской метафизике) и в то же время достаточно научна с современной точки зрения. Речь здесь идет о том, что «объективной реальности не существует, это лишь иллюзия сознания, существует лишь объективация реальности, порожденная известной направленностью духа». Практически это означает, что «объективный мир» не есть нечто раз и навсегда данное, незыблемое, прочное, а он изменяется в зависимости от активности сознания. «Объект есть порождение субъекта», — пишет Бердяев.
Свобода и дух
В основе мира, таким образом, лежат свобода и дух, которые меняют так называемый объективный мир, от них зависящий. Отсюда возможность преображения мира. В этом отношении Бердяев принадлежит к оптимистам.
Однако зависимость мира и космоса от сознания, от субъекта, еще не гарантирует, вопреки вере Бердяева, победу человеческого сознания (как одного из вариантов инобытия мирового разума) над смертью и природой. В человеческом сознании могут получить преобладание низшие тенденции, и тогда, соответственно этим тенденциям, мир будет представлять все более гротескный и оторванный от своей духовной подосновы спектакль, что и сделает вмешательство Высших Сил неизбежным. Но предоставим истории свое последнее слово, не забывая при этом, что завершение «человеческой комедии» еще не есть завершение космической. Конец «этого» мира не означает конца всех других миров.
«Котлован» ПЛАТОНОВА
«Новое русское слово», 1976 г.
Андрей Платонов — один из наиболее выдающихся послереволюционных русских писателей, то есть таких писателей, творчество которых целиком относилось к послереволюционной эпохе, в отличие, скажем, от Бунина, который стал крупным писателем еще до революции, а после революции лишь продолжал и развивал свое творчество. По своему воздействию на интеллектуальные круги современной России Платонова можно сравнить, пожалуй, только с двумя писателями того же времени — Михаилом Булгаковым и Владимиром Набоковым. Оба уже получили заслуженное мировое признание. Платонова лишь недавно начали переводить, причем он весьма сложен для перевода в силу необычности языка.
Одно из лучших его произведений — повесть «Котлован». В ней, как известно, изображается момент строительства социализма во времена коллективизации: рабочая артель, живя в бараках, роет котлован для фундамента огромного дома, в который переселятся обитатели идущих на слом небольших частных домов. Рабочая артель — это ячейка будущего социализма; параллельно происходит ликвидация несогласных единоличников: цель — тотальное обобществление, рай для бедняков…
Таким образом, речь идет об утопии. Однако утопии бывают разные, и не только социальные. Особенность Платонова состоит в том, что под маской повести о социальной утопии кроется произведение, далеко выходящее за пределы этой темы. Речь идет тоже об утопии, но более высокого плана, которая преследует более высокие цели. Социальная же сторона изображена у него скорее как фон, как поверхность, а в глубине происходит общечеловеческая экзистенциальная трагедия. Суть состоит в том, что на каком-то уровне социальная утопия превращается в экзистенциальную, то есть в ней, например, говорится о возможности достижения счастья, как некой качественно новой ступени внутреннего человеческого бытия. Счастье в утопии выступает не как ситуация удовлетворения всех банальных потребностей человека, а именно как достижение иной, высшей ступени бытия, доселе еще неизвестной людям.
«Через десять или двадцать лет другой инженер построит в середине мира башню, куда пойдут на вечное счастливое поселение трудящиеся всей земли… Какое тогда будет тело у юности и от какой волнующей силы начнет биться сердце и думать ум?»
Одно дело обещать людям справедливое социальное устройство, сытость, отсутствие эксплуатации, но совершенно иное — внести в это некий мистический элемент, обещав, что при таком устройстве люди вдруг станут ощущать себя уже по-иному, взойдут на другую ступень бытия, будут непременно счастливы каким-нибудь особенным образом, хотя из опыта известно, что просто хорошая, социально-обеспеченная жизнь вовсе не является гарантом какого-то необыкновенного счастья. Но именно это новое состояние и ищут герои повести. Они тоскуют не просто по социализму как хорошему, благоустроенному обществу, нет, им кажется, что, построив социализм, они обретут «рай», то есть какое-то высшее состояние бытия, раскрывающее смысл всей жизни. Они не представляют себе, что это такое, только смутно ощущают это: «Вощеву грустно стало, что зверь так трудится, будто чует смысл жизни вблизи, а он стоит на покое и не пробивается в дверь будущего: может быть, там действительно что-нибудь есть».
Но тем не менее именно искание непонятного «рая» и придает их усилиям такую напряженность.
Каким же путем они думают его достигнуть?
Трагизм их ситуации как раз и заключается в том, что их путь в смысле достижения такой цели абсолютно нелеп: они считают, что, построив общий дом, завершив обобществление, уничтожив единоличников, они станут обладать этим состоянием просто потому, что социализм будет построен. Действительно, если «рай», «счастье» предполагают достижение качественно иной ступени бытия, то, естественно, эта ступень не может быть достигнута за счет совершения каких-либо внешних действий, будь-то построение социализма или какой-нибудь другой вариант. Известно, что любое преображение внутреннего человеческого бытия возможно путем действия внутри самой души человека; что достижение каких-либо сдвигов в этом отношении не только невозможно за счет социальных действий, но и вообще такое преображение относится к одной из наиболее тайных, сакральных сфер чисто духовного действия и возможно на основе традиции, школы, духовного опыта и контакта со скрытыми силами. Ни о чем подобном не может быть и речи здесь. Все чудо скорее состоит в том, что среди этих простых людей возможна эта тоска о рае. Этим герои Платонова превращаются в весьма необычные и относительно высокие существа; очевидно, что они — не средние, банальные люди, в них обнажился глубинный пласт человеческого бытия, жаждущий своего преображения. Именно поэтому повесть сразу из социально-исторического плана переходит в более глубокий, онтологический.
Как мыслится это достижение «рая»? Пути два: один — работа (строительство социализма). Труд, которым занимаются эти строители «рая», поистине неистов. Даже ради спасения собственной жизни не трудятся так фанатично. Тем более страшно, что этот путь не может привести их к цели. Некоторые из них сами сомневаются в возможности добыть свое необычное счастье таким простым путем. «Дом человек построит, а сам расстроится. Кто жить тогда будет?» — сомневался Вощев на ходу.
Второй путь достижения блага — уничтожение единоличников, кулаков, буржуев, то есть «бесов». Воистину, отношение героев к кулакам равносильно здесь отношению старого крестьянина к нечистой силе. В их воображении буржуи — это некие демоны, одним своим существованием несущие зло в обездоленный мир. Даже к самим себе они беспощадны:
«Это монархизму люди без разбору требовались для войны, а нам только один класс дорог — да и мы класс свой будем скоро чистить от несознательного элемента.
— От сволочи, — с легкостью догадывалась девочка, — тогда будут только самые-самые главные люди! Моя мама себя тоже сволочью называла, что жила, а теперь умерла и хорошая стала — правда ведь?»
Какой же может быть исход этой трагической жизни, если «рай» недостижим?
Поскольку эта утопия включает в себя слишком идеалистические цели (построение невероятного счастья), а методы находятся в противоречии с целью, то крах утопии такого рода неизбежен. И герои Платонова под конец осознают это, оправдывая неудачу неким первородным уродством в человеке, в силу чего он не может подняться на более высокую ступень бытия.
Вот сцена после жуткой смерти девочки:
«— Не могу, Никит, я теперь ни во что не верю! — ответил Жачев в это утро второго дня.
— Почему, стервец?
— Ты же видишь, что я урод империализма, а коммунизм — это детское дело, за то я и Настю любил…»
Не важно, в какие названия облекаются уродство и недостижимый идеал, важно, что любая утопия может быть источником небывалой энергии и подъема до тех пор, пока не становится очевидным, что она — всего лишь мираж. Тогда появляется необходимость в новой утопии.