Русские средневековые вольнодумцы
Ранние вольнодумцы
Вольнодумство в средние века развивалось в двух социальных плоскостях: во-первых, в народных массах деревни и особенно города, а во-вторых, в социальных верхах. В последнем случае оно проявлялось в противопоставлении светского начала церковному. Так, в XII в. возник спор «о мясоедении», сущность которого состоит в следующем: с древних языческих времен на некоторых празднествах (зимняя солнечная фаза, совпадающая с христианским рождеством, весенняя фаза — масленица) ритуал требовал мясной пищи (рождественский окорок, «Васильевский»— новогодний— поросенок и т. п.). Эти старинные языческие пиры, трансформировавшиеся в православные праздники, могли совпасть с «постными днями» (среда и пятница), в которые церковниками запрещалось принятие мясной пищи. Древний обычай столкнулся с показным аскетизмом, и княжеско-дружинные круги выступили против церковников. Современники поговаривали даже о том, что якобы война Андрея Боголюбского с Киевом в 1169 г. была вызвана спорами «о мясоедении» с игуменом Киево-Печерского монастыря.
Другим примером боярского свободомыслия является Киевская летопись второй половины XII в., резко отличающаяся от других произведений этого жанра, написанных монахами. В летописи (условно ее автором можно считать киевского тысяцкого Петра Бориславича) речь идет о дипломатических и военных делах и совершенно отсутствует церковная риторика, церковные даты и самое главное — нет никакого намека на провиденциализм (божественное предопределение), которым пронизаны все летописи той эпохи. Причины событий Петр Бориславич ищет не в воле бога, а в реальной исторической ситуации.
Смелым вольнодумцем был и автор «Слова о полку Игореве». Летописный рассказ о походе 1185 г. полон церковной риторики и дешевых сентенций. Летописец даже вложил в уста Игоря многословную речь, будто бы произнесенную им в тот момент, когда половцы вязали его на поле битвы как пленника. Вымышленная покаянная речь князя переполнена церковной фразеологией и основана на принципе провиденциализма.
«Слово о полку Игореве», написанное человеком, принадлежащим к боярским военным кругам Киева, совершенно не применяет религиозной терминологии: слово «бог» в речи автора употреблено только один раз, и то мимоходом. Ни начало похода, ни тяжкая битва, ни горечь поражения, ни обращение Святослава к князьям, ни воспоминания о прежних усобицах — ничто не вызвало в поэме обращения к богу.
Две упомянутые в ней церкви (София Полоцкая и Пирогощая на киевском Подоле) даны только как топографические ориентиры. Герои «Слова» ни в каких ситуациях не осеняли себя крестом. Иначе относился автор к языческой романтике. Предвосхищая мыслителей Ренессанса, писавших о Зевсе и Юпитере, Афродите и Венере, Артемиде и Диане, автор «Слова» широко пользуется именами славянских языческих богов, то вплетая их в комплекс природных сил (ветры — внуки Стрибога, Хоре — бегущее по небу солнце и т. п.), то обозначая русского князя как потомка царя-солнца Дажбога. Происхождение своего предшественника — поэта Бояна он ведет от бога Велеса, тем самым и себя как бы причисляя к «Велесовым внукам», к древним сказителям языческих мифов и эпических сказаний. Нужно было быть очень смелым, чтобы в столице Руси на суд князей и епископов представить такую дерзновенную, с точки зрения церковников, поэму. Недаром до людей науки дошла только единственная рукопись этого великолепного произведения!
Опровергая легенды о необычайной религиозности людей средневековья, один из авторов XII в. в специальном поучении писал, что церкви пустуют, что духовенству не удается привлечь русских горожан на богослужение в церкви, тогда как на полуязыческие карнавалы они идут весьма охотно:
Если какой-нибудь плясун, или музыкант, или комедиант позовут на игрище, на сборище языческое, то все туда радостно устремляются и проводят там, развлекаясь, целый день.
Если же позовут в церковь, то мы позевываем, чешемся, сонно потягиваемся и отвечаем: «Дождливо, холодно…»— или еще чем-либо отговариваемся.
На игрищах нет ни крыши, ни защиты от ветра, но нередко и дождь идет, дует ветер, метет метель, но мы ко всему этому относимся весело, увлекаясь зрелищем, гибельным для наших душ.
А в церкви и крыша есть, и приятный воздух, но туда люди не хотят идти.
В церковных зданиях горожане далеко не всегда вели себя благолепно и богобоязненно — все стены древних храмов исписаны поверх фресок уже в XI–XIII вв. Несмотря на прямое запрещение в церковном уставе «резать на стенах», горожане выцарапывали свои имена, излагали свои просьбы, записывали события, а иной раз даже писали купчие грамоты.
В алтарной части Софийского собора в Киеве, где толкались юные певчие и служки, помогавшие священникам, сохранились такие надписи: «Дай мою козу [пюпитр]», «Кузьма-порося!» — или набор непристойных надписей и стихотворных эпиграмм.
Чем больше ширилась власть церкви, ее богатства и земельные владения (особенно монастырские), тем сильнее проявлялись все отрицательные черты духовенства и разительнее выступал контраст между евангельскими нравоучениями и реальным бытом священнослужителей и монахов, бравших взятки и поборы, пьянствовавших и развратничавших.
Интереснейшие сведения об обличении «лихих пастырей» дает нам житие Авраамия Смоленского, говорящее о событиях начала XIII в. Оставаясь сам в составе духовенства, Авраамий энергично и смело обличал пороки этого сословия, особенно нападал на монашество. Начало его деятельности падает на 1197–1213 гг. Тогда Авраамий был священником Селищенского монастыря под Смоленском. К нему в монастырь «мнози от града приходить и учением духовным его множатся». Молодой священник, не довольствуясь беседами в монастыре, начал проповедовать в Смоленске, следуя примеру своего любимого автора — Иоанна Златоуста: «Да не учитель далече града будеть. Оттоле выиде в град, уча и наказу я…»1
Первые же проповеди Авраамия настроили враждебно к нему смоленское духовенство. Попы и монахи выступили против него, чинили ему всякие препятствия, приходили даже в Селищенский монастырь, «потязати и укорити», но бывали посрамлены в спорах и «со студом отхожааху».
Смоленск стал ареной ожесточенной идеологической борьбы. На одной стороне было многочисленное белое и черное духовенство города (в Смоленске насчитывалось несколько десятков церквей и монастырей), а на другой — молодой талантливый проповедник, который, по словам его врагов игуменов, «уже весь град к собе обратил есть».
Публичная проповедь в Смоленске была скоро запрещена Авраамию попами и черноризцами, «спиру творящими» и «крамолы на нь вьздвизающими в граде и везде».
Очевидно, проповедь Авраамия носила особенный, необычный характер, опасный для церковников, потому что вскоре на него ополчился и его игумен, постригший и воспитавший его. Игумен Селищенского богородичного монастыря «много озлобления на нь возложи», запретил ему поучать и «отлучи» его. Последнее надо понимать, видимо, не в смысле отлучения от церкви, интердикта, а отрешения от проповедничества: «Аз за тя отвещаю у бога. Ты же престани уча».
Авраамию пришлось перейти в другой монастырь.
Проповедническая деятельность Авраамия развернулась на новом месте особенно полно. Монастырь «Честного Креста» находился вне городских стен, вдали от епископской резиденции и наиболее богатых монастырей. «И ту начаша боле приходити и учение его множайшее быти».
Авраамий выходил из рамок обычной церковной службы, он устраивал чтение книг и давал свои пояснения читаемому: «Бе бо блаженый хитр… не токмо почитати, но протолковати». Обладая блестящей памятью, проповедник знакомил слушателей с различными сочинениями, используя, очевидно, для этого и церковную кафедру, и беседы с «притекающими на утешение». Его слово было обращено к разным социальным слоям, включая и подневольное, феодально зависимое население княжества: «Николи же умлъкнуша уста его к всем — к малым же и к великым, рабом же и свободным и рукодельным».
Очевидно, успешная и широкая проповедь Авраамия, книжника, оратора и художника, представляла опасность для церкви, потому что и в новом монастыре над ним нависла беда.
В то время как одни в Смоленске восторженно называли Авраамия пророком, другие посылали доносы на него епископу, хулили его учение и называли еретиком. В вину ему ставилось преклонение перед какой-то опасной апокрифической литературой: «Глубинные книги почитаеть». Попы выкрикивали: «Уже наши дети вся обратил есть». Здесь под «детьми» следует понимать их прихожан, паству.
Смоленск стал свидетелем нового, небывалого по размаху движения всех церковников против проповедника из «Честного Креста», который был «яко птица ят руками» и приведен на епископский двор: «Събраша же ся вси от мала до велика весь град на нь». «Инии глаголють: „Заточити!“, а инии — „К стене ту пригвоздити и зажещи!“, а друзии — „Потопити!“ и проведше въ сквозе град.
Всем же собравшимся во двор владычень, игуменом же и попом и черньцем, князем и боляром, диакони и вси церьковници, внегда послаша по блаженого, уже всем собравшимся.
Посланые же слугы емше, яко злодеа влачяху; овин ругахуся ему, инии же насмхаахуся ему и бесчинная словеса кыдающе».
Событие взволновало весь город: «По торгу и по улицам — везде полна народа и мужи же, глаголю, и жены, и дети…»
В судьбе опасного еретика принял участие князь: «Кназю бо и властелем умягъчи бог сердце; игуменом же и ереом — аще бы мощно, жива его пожрети».
Князь и вельможи предостерегали епископа от «беззаконного убийства» и расценили обвинения, воздвигнутые игуменами против Авраамия, как клевету. Суд продолжался два дня. Приговор был далек от желания игуменов, «яко волом рыкающим» утопить, сжечь или «жива пожрети» Авраамия. Его вернули в Селищенский монастырь, лишили права литургии, а по всем дорогам, ведшим в Смоленск, были поставлены мечники (очевидно, владычные), не пропускавшие никого к опальному проповеднику. Пытавшиеся проникнуть к Авраамию его сторонники «разграблени быша».
В истории средневековых ересей нередко наблюдается сочувствие светской власти тем еретикам, которые выступали лишь с антиклерикальными или антимонашескими лозунгами, без радикальных программ социальных преобразований. Очевидно, именно такова и была проповедническая деятельность Авраамия, привлекшего на свою сторону народные массы и боярско-княжеские круги, но озлобившего прежде всего верхи монашества — игуменов.
Перу Ефрема, ученика Авраамия, кроме его жития принадлежит и «Похвала», где в перечислении разных разрядов людей (от апостолов до нищих) упоминаются убогие и просители, претерпевшие голод, наготу и холод, многие напасти на море и на суше, «озлоблении и прогнани и разграблени бес правды от велмож и от судьи неправедных…».
Здесь эти социальные мотивы поданы в смягченной форме, так как предполагается, что «си вся приаша и претерпеша с похвалением». Такие робкие демагогические выпады не могли быть причиной гонений на Авраамия и его учеников.
Не могло вызвать всеобщего возмущения и невинное увлечение одной из тем эсхатологического цикла: «Блаженный Авраамий часто собе поминая, како истяжуть душу пришедшей ангели и како испытание на въздусе от бесовьских мытарев…» На эту тему, в пояснение словам, Авраамий даже написал (или заказал) икону.
С именем Авраамия связано специальное «Слово о небесных силах и чего ради создан бысть человек и о исходе души». Половина «Слова» посвящена загробной судьбе душ праведных и грешных. Все это основано на вполне каноническом житии Василия Нового.
Ключом к идеологии Авраамия и его сторонников должны быть отреченные («глубинные») книги, в чтении и почитании которых обвиняли его на суде.
Из книг, близких к «глубинным», в житии названа лишь одна — «Златая Чепь», оттуда Ефрем, ученик Авраамия, черпал оправдания своего учителя.
Поучения, подобранные в «Златой Чепи», адресованы простым людям, мирянам, «всем христианам», как и молитва Авраамия. Они обращены не только к социальным низам (которым высказывается сочувствие), но и к воинам, едущим на рать с князем. Одно из слов в сборнике делит человеческое общение с богом на два вида: каждый может молиться о себе в своем доме, «идеже не видить никтоже, не слышить, но токмо един бог»; клеть в своем доме именуется. «малой церковью». Наряду с этим существует и молитва в храме, в «великой церкви» — она идет за князя и всех христиан.
Видное место в «Златой Чепи» и «Измарагде» занимают осуждения монахов и духовенства. «Не спасут нас черные ризы, ни белые осудят…» Особенно интересно «Слово о лжеучителях» в «Измарагде»: «Мнози пастуси наимают наймиты паствити скот и сами пиют или да спят… упиваются неправедным събранием и, потакови деюще властелем, не хотят учити, ловяще у них чяши или некоево взятьа.
Того ради простейшим учением учат, а дивное таят…»
Духовенство, потакающее за дары или за чашу вина неправедным судьям, пьянствующее, ограничивающееся примитивной формой поучений, приравнено к волкам у стада. «Лихие пастухи» названы лжеучителями.
«Златая Чепь» содержит те же резкие обличения: «Мнози бо в пустынях и в горах (т. е. отшельники, монахи. — Б. Р .) мысляще мирьская — погибоша и мнози в градах с женами и детими живуще — спасошася».
Если Авраамий Смоленский просто читал «притекающим к нему» смолянам это место из имевшейся в его библиотеке «Златой Чепи» (даже без «протолкования»), то этого было достаточно для того, чтобы игумены монастырей стали его врагами. Но он, как известно, и комментировал читаемое. Попы-лихоимцы приравниваются к языческим жрецам и награждаются нелестными определениями: «Блудници лихоимьци — си суть свинии пастуси…» Беря в свидетели самого бога, составители «Златой Чепи» особо выделили в рукописи то «протолкование», которое касается плохих попов:
«И сам рече господь: мнози пастуси просмрадиша виноград мой…
Пастуси суть попове и книжници, а виноград — вера… и погибають (человеци) лихими пастуси и учители безумными…»
В злобном хоре тех, кто предлагал убить, утопить, распять и сжечь живым Авраамия, на первом месте были игумены, а на втором — ери — попы, у которых тоже были основания ненав’идеть этого почитателя книги Глубины — «Златой Чепи».
Незадолго до нашествия Батыя во Владимиро-Суздальской земле был произведен суд над богатым ростовским епископом Кириллом. «Бяшеть бо Кирил богат зело кунами и селы и всем товаром и книгами…» В 1229 г. князь Ярослав, сын Всеволода Большое Гнездо, судил Кирилла и «в един день… все богатьство отъяся от него…».
Князю примерно в это же время некий вольнодумец, подражавший Даниилу Заточнику (конец XII в.), писал «Моление» с просьбой о поддержке. Среди интересных суждений о холопах, о боярах, о княжеской власти там есть смелое обличение современным автором русского монашества: «Мнози об отшедше мира сего во иноческая и паки возвращаются на мирское житие, аки пес на своя блевотины… обидят села и домы славных мира сего, яко пси ласкосердии… Ангельский имея на себе образ, а блядной нрав; святительский имея на себе сан, а обычаем похабен».
Стригольники
В городских движениях средневековой Европы тесно переплетались борьба горожан с феодалами, классовая борьба черных, «тощих» людей с «жирными» и шедшие из разных слоев города выступления против обмирщенной церкви и офеодалившихся монастырей. На русской почве антицерковные движения прослеживаются полнее всего на примере Новгорода и Пскова, где на протяжении многих десятилетий церковники отбивались от нападок так называемых стригольников. В Новгороде казнили главарей этого движения, но вплоть до 1427 г. епископы и митрополиты писали поучения, направленные против еретиков.
Движением стригольников исследователи занимались давно, с конца XVIII в., и к настоящему времени оно изучено на основе враждебной ему церковной литературы достаточно полно. К сожалению, новейшие исследователи вопроса (Н. А. Казакова и А. И. Клибанов) ограничили стригольническое движение только тем временем, когда начались преследования его участников. А между тем еще 40 лет назад А. Д. Седельников и Н. П. Попов установили, что в круг чтения русских людей уже в начале XIII в. входили такие сочинения и сборники, в которых содержалось большое количество стригольнических нападок на духовенство, погрязшее в нечистоплотных денежных делах.
К 1272–1312 гг. относится знаменитое «Слово о лживых учителях», которое можно (вслед за Н. П. Поповым) считать одним из первых стригольнических произведений.
В начале XIV в. «явися в Новеграде еретик, протопоп новогородский, к нему же присташа мнозии от причта церковна и мирян… и святый ангельский монашеский чин ругаху… И мнозии, от инок изшедше, оженяхуся»2, В 1326 г. «се ин еретик явися, туждая церкви христовы». В 1336 г. новгородский архиепископ Василий в сочиненной им молитве обращается к богородице: «А иже на церковь свою вступят — тех… посрами и… погуби их!» По поводу Ивана Калиты сказано под 1339 г., что он прекратил «безбожные ереси». Новгородский архиепископ Моисей задолго до казни стригольников, в 1352–1359 гг., «подвизався… противу стригольников». Едва ли следует сомневаться в том, что это движение началось не в 70-х годах XIV в., когда к ним уже применяли самые крайние меры, а значительно раньше.
Сущность учения стригольников достаточно выяснена исследователями: они отрицали необходимость посредников между богом и людьми, т. е. не признавали всю церковную организацию и духовенство («лихих пастухов»), отрицали весь исповедальный комплекс в его церковной форме (исповедь священнику, покаяние, отпущение грехов и причастие). Храму как месту молитвы они противопоставляли «ширины градные» и молитвы под открытым небом или в «малой церкви» — в своем доме, в моленной. Исповедь признавалась только как открытие своих грехов земле, а не духовенству. Стригольники последовательно отвергали все виды доходов «череву работних попов»: взятки за получение прихода или епархии, требы, вклады «на помины души» и продовольственные «отклады» при совершении народных языческих обрядов. Отвергнув корыстолюбивое духовенство, стригольники признавали за каждым человеком, чистым верой и достаточно образованным, право учить других. Даже враги считали, что стригольники — «постницы, молебницы, книжницы», живущие «чистым житием», они «сами ся поставляють учители народа». Уже из перечня стригольнических тезисов ясно, что посадские люди Новгорода и Пскова (а может быть, и Смоленска) замахнулись на самую устойчивую часть феодального общества — на церковь, сохранившую свои богатства и в условиях монголо-татарского ига. Учение стригольников освобождало человека от обязательности официальных, узаконенных обрядов и превращало его религиозные взгляды в частное, личное дело каждого. В этом заключалась гуманистическая черта нового мировоззрения.
В отличие от западноевропейских богомилов стригольники не отрицали ни икон, ни крестов. Первое упоминание об иконоборческих идеях откосится к 1385–1389 гг. (житие Иакова Ростовского), но оно в источнике не связано с движением стригольников. Указанное обстоятельство дает право на поиск стригольнических элементов не только в полемической и афористической литературе, как это делали А. Д. Седельников и Н. П. Попов, но и в сфере таких реалий, как кресты, иконы, книги.
На окраинах Новгорода найдены большие каменные кресты с тщательно вырезанными выпуклыми надписями, призывающими помиловать раба божьего, дать ему здравие и отпустить ему все его прегрешения. Самое интересное в том, что имя раба божьего не указано, а для него оставлено в центре креста свободное место. Врытые в землю покаянные кресты, очевидно, заменяли исповедь в церкви и предназначались последовательно для многих лиц: достаточно было написать имя на кресте (например, углем) и вся надпись становилась обращением непосредственно к богу от имени очередного кающегося в грехах. Связь крестов второй половины XIV в. с одним из важных тезисов стригольничества об отказе от церковной исповеди едва ли подлежит сомнению.
Ключом к анализу новгородского искусства эпохи стригольничества является знаменитый Людогощинский крест 1359 г., изготовленный, как удалось установить по тайнописи, скульптором Яковом Федосовым. Огромный деревянный крест в виде мифического «древа жизни», весь покрытый растительным орнаментом, предназначался для городского «распутия» или «ширины градной». Надпись на нем в полном согласии с учением стригольников утверждает, что молиться можно «на всяком месте чистым сердцем». Поставлен он был уличанами Людогощей улицы, и воля народа охранила его от превратностей судьбы. Впрочем, стригольническая тенденция была полностью прикрыта здесь внешней ортодоксальностью: тезис о молитве на всяком месте по существу был оправданием отказа от церкви, но он восходил к апостолу Павлу; все 18 барельефов креста были если и не вполне каноничны (многие сюжеты основаны на апокрифах), то и не выходили за рамки общепризнанной литературы, но подбор сюжетов оказывается явно тенденциозным, и тенденция эта — стригольническая.
Во-первых, на кресте изображены те христианские святые, которым, по легендам, удалось беседовать с богом без посредников (Илья в пустыне, Герасим и лев, Симеон-столпник); во-вторых, подчеркнута идея нестяжательства, безвозмездности, так ярко проявившаяся в борьбе стригольников с духовенством, поставленным «на мзде» (врачи-бессребреники Кузьма и Демьян). В. Л. Янин связывает с этой идеей ковчежец кузнеца Самуила, покрытый изображениями безвозмездных целителей. В-третьих, барельефы Якова Федосова широко развивают тему активной борьбы со злом: Георгий, поражающий змея, Самсон, раздирающий льва, пешие и конные святые-воины и два барельефа, посвященные Федору Тирону, воюющему со змеем ради освобождения плененного змеем народа. По апокрифическим сказаниям, Федору помогала «мать сыра земля», олицетворенная здесь в виде дерева, что сближает этот самый крупный барельеф со стригольническим культом земли. Известный демократизм и некоторое «заземление» образа Иисуса Христа проявились в своеобразном «сидячем деисусе»; традиционное христианское моление, где по сторонам Иисуса изображались стоящие фигуры, здесь показано иначе: богородица и Иоанн Предтеча по сторонам центральной фигуры сидят на красивых стульях с высокими резными спинками. Подбор сюжетов на кресте 1359 г. как бы излагает в наглядной форме религиозно-общественное кредо стригольников: уход из церкви, непосредственное обращение к богу («от земля к воздуху зряще, бога отца себе нарицающе»), культ земли и призыв к борьбе со злом.
Существование в Новгороде и Пскове двух расходящихся религиозных концепций заставляет пересмотреть заново весь известный фонд религиозного искусства XIII–XV вв. И едва только мы подойдем к этому довольно значительному фонду, учитывая как ортодоксальную церковную концепцию (поддерживаемую высшим духовенством и боярством), так и стригольническую, более демократическую, суровую, сразу увидим, что новгородско-псковская иконопись довольно четко распадается на две различные группы. Возглавляют их две иконы конца XIII в. Икона «Никола Липный» написана мастером Олексой Петровым в 1294 г. для боярина Николая Васильевича в церковь, только что построенную архиепископом Климентом. Избыточная декоративность, красивость, многообразие орнаментальных деталей, изысканность жестов, роскошь одежд, яркая колоритность и обилие золота — все это превращает Николу в богатого и вельможного князя церкви. К тому же времени относится икона Иоанна Лествичника с Георгием и Власием: на тяжелом и суровом красном фоне возвышается огромная простая, как идол, фигура «Евана» (который, по легенде, поднялся по лестнице на небо, к богу), вдвое превышающая соседние; одежда Иоанна скромна, жест сдержан; на темном фоне мантии выделяется лишь одно яркое пятно — книга в драгоценном переплете. Георгий с мечом и благой пастырь Власий подкрепляют стригольническую тему, но главной в этом произведении искусства остается гигантская фигура «Евана» — человека, привлекшего к себе внимание самого бога.
К средневековой живописи необходимо подходить прежде всего как к проявлению общественной мысли со всей ее сложностью и противоборством. В данном случае иконы «Никола Липный» и «Еван» дают два полюса новгородского искусства конца ХIII в., когда появилось стригольническое «Слово о лживых учителях». И каждое из этих направлений получило продолжение в XIV–XV вв., в период расцвета стригольничества. На таком же красном фоне, как «Еван», и столь же просто написаны иконы Георгия и несколько икон Ильи XIII–XIV вв. Георгий показан не только как апокрифический победитель зла-змия, но и как человек, претерпевший за свое правдолюбие жестокие казни. Интерес к пророку Илье в XIV в. объяснялся не только тем, что бог беседовал с ним в пустыне, а потом взял его живым на небо (последнюю тему охотнее разрабатывали официальные художники XV–XVI вв.), но и тем, что Илья боролся с языческим жречеством и заколол 300 жрецов. На одной из икон Илья изображен вслушивающимся в голос бога, а на видном месте, в центре нижнего ряда клейм, показана расправа Ильи со жрецами. Если средневековый художник хотел выразить мысль о необходимости борьбы с современным ему духовенством, то лучшего сюжета не было; современный ему зритель легко разгадывал эзопов язык таких иносказаний.
Ряд икон посвящен Фролу и Лавру, Власию, Спиридону, Модесту и др. Обычно они расцениваются как изображения покровителей коневодства, но напрашивается совершенно иное объяснение: в противовес «лихим пастухам», «лживым учителям», обличенным в стригольнической литературе, здесь выдвигается принцип благих пастырей, умело пасших свои стада. Почитатели евангелия, стригольники должны были выразить это и в иконописи; действительно, у них имелись такие иконы, как «Земная жизнь Христа», а противоположный, официальный лагерь отдает предпочтение таким торжественным, «двунадесятым» сюжетам, как преображение и вознесение. Народные апокрифы привели к созданию икон «Сошествие во ад», где воскресший Христос выводит из ада Адама и Еву, прощая им их первородный грех; здесь снова в примитивной форме проявляется внимание к человеку и человеческому. Церковь же предпочитала канонический сюжет воскресения.
Стригольническая склонность к отрицанию, сомнению, вдумчивости сказалась в появлении таких произведений, как икона Фомы, сомневавшегося в бессмертии Иисуса, и великолепная икона Гавриила, изображенного не в качестве небесного архангела, а в виде простого человека с высоким умным лбом, с внимательным взглядом; крылья хотя и нарисованы, но они настолько обособлены от самой фигуры, что производят впечатление каких-то коричневых и зеленых горок заднего плана. Гавриил и Фома в упомянутых иконах даны не в традиционных композициях, а изолированно, как частные лица. Икону Фомы Неверующего с ранними идолообразными иконами объединяет красный фон.
Самой выразительной иконой стригольнического толка можно считать замеченную еще А. И. Некрасовым псковскую икону второй половины XIV в. — «Собор богоматери». Действие ее происходит на огромной, заросшей зеленой травой горе; престол богоматери стоит на земле, по сторонам его — две аллегорические фигуры Пустыни и Земли. Земля в виде полуобнаженной женщины с праздничным венком в руке. На горе и на переднем плане показаны группы благих пастырей, читающих, поющих и прославляющих богородицу. К ортодоксальному направлению можно отнести иконы или содержащие иные сюжеты («Борис и Глеб», «Страшный суд», «Чудо в Хонех»— о наказании крестьян, враждующих с монастырем, «Отечество», направленное, по мысли В. Н. Лазарева, против еретиков-антитринитариев, и др.), или же дающие иную трактовку тех же сюжетов («Восхождение Ильи», «Воскресение», «Рождество», «Покров», где богородица подчеркнуто вознесена над землей «на воздусе»; сложная, пышная композиция «О тебе радуется»).
Идеологическая борьба шла в живописи с тем же напряжением, что и в полемической литературе. Церковные сюжеты были выражением тех или иных течений общественной мысли, и поэтому после соответствующей расшифровки они становятся драгоценным историческим источником, освещающим оппозиционное движение не извне, не со стороны официальной церкви, а изнутри стригольнического движения.
В числе стригольников были представители низшего белого духовенства (дьякон Никита); Авраамий Смоленский удержал за собой полуеретический монастырь. Не исключена возможность, что церковь в пригородном селе Болотове под Новгородом во времена архиепископа Алексея, благоволившего к еретикам, могла принадлежать общине стригольников. Роспись Успенской церкви в Болотове 1363 г., выполненная русским мастером-новгородцем (В. Н. Лазарев), необычна по своим сюжетам. Особенно интересна фреска, изображающая пир в богатом монастыре, игумен которого приказал прогнать Иисуса Христа, стучавшегося в ворота в одежде нищего. Со стригольническим отказом от заупокойных панихид и вкладов в церковь на помин души (в чем их упрекал епископ Стефан Пермский) связана другая волотовская фреска — «Души праведных в руце божией». Здесь еще раз устраняется посредничество церкви между человеком и небом.
Источники постоянно рисуют стригольников как людей образованных, книжных. Это заставляет обратить внимание на новгородско-псковскую книжность XIII–XV вв. не только со стороны содержания, но и со стороны книжной орнаментики, которая, как было давно замечено, приобретает в XIV в. необычно вольный характер. Средневековые рукописи издавна украшались заглавными буквицами-инициалами, красочными фронтисписами и миниатюрами; на протяжении XI–XIII вв. в них преобладали декоративные элементы, но начиная с 1323 г. в орнаментику новгородских и псковских богослужебных рукописей вторгаются изображения людей и даже жанровых сцен. Художники рисуют псарей с собаками на створках, бирючей, старцев с посохами, охотников, потрошащих зайцев, птицеловов с выдранными перьями орла или беркута. Люди одеты в обычные городские одежды, они читают книги, бьются в поединке, пьют заздравный рог вина, играют на гуслях, торжественно, с обнаженным мечом поднимают кубок.
В ряде рукописей XIV в. художники делали специальные подписи к буквицам: новгородец греется у костра — подпись: «Мороз. Руки греет»; новгородец обливается из ушата — «Обливается водою»; играющему на гуслях пишется совет: «Гуди гораздо!» Буква «М» в одной из рукописей изображена в виде двух рыболовов, тянущих сеть с пойманной рыбой. Один из них недоволен работой товарища и кричит ему: «Потяни, курвин сын!», а тот огрызается: «Сам еси таков!» Трудно представить себе книгу с подобными инициалами находящейся в церкви на глазах у причта и епархиального начальства. Возникает предположение, что рукописи с такой озорной орнаментикой, проникнутой демократическим духом городского посада, могли предназначаться не для официальных храмов, а для стригольнических моленных.
Данное предположение можно проверить. До сих пор книжные инициалы изучались как рисунки, не имеющие никакого касательства к содержанию иллюстрируемых книг: иногда это даже возводилось в принцип (М. В. Щепкина). Анализ одной из интереснейших новгородских рукописей XIV в. (Фроловская псалтырь № 3) показал, что инициалы распределены там весьма неравномерно: то 10–15 страниц оставлены без орнаментальных буквиц, то на одном листе художник помещает их 3–4. Было бы немыслимо, если бы инициалам отводилась только декоративная роль. Сопоставление с содержанием убеждает в том, что красочными буквицами художник отмечал нужные ему места текста, превращая тем самым стандартную богослужебную книгу в подбор фраз, выражавших его мысли. Буквицы отмечали в псалтыри те псалмы и отдельные фразы, где проводились мысли, сходные с учением стригольников: непосредственное обращение к богу; исповедь богу; беззакония, творящиеся вокруг; наступающее на человека зло и противодействие ему. Первый инициал (на третьем листе) является как бы эпиграфом, определяющим эпоху: «Векую шаташася языци и людие поучишася тщетным». Последний инициал отмечает то место, где говорится о конце мрачной ночи и о заре нового учения: «От нощи утренюеть дух нашь!» Заглавная буква «О» изображена в виде петуха-шантеклера, певца утренней зари.
Не меньший интерес, чем инициалы, представляют и фронтисписы, возглавляющие книги. Начиная с XI в. русские художники восприняли византийскую манеру давать в начале рукописи схематическое изображение церкви как бы в разрезе. В XIII–XIV вв. рукописи постоянно украшались такими схемами церквей с тремя или пятью главами. Внутри контура здания щедро наносился тератологический и плетеный орнамент. Фронтисписы XIII–XV вв. можно разделить на две группы: в рукописях из тех мест, где не было стригольников, фронтисписы представляют собой суховатый архитектурный чертеж, реалистично передающий облик зданий того времени. Там же, где шло стригольническое движение, архитектурная схема храма в рукописях едва намечена, превращаясь в сложное переплетение чудищ и птиц (иной раз мертвых птиц в тенетах). Иногда наблюдается отказ от церковной схемы. Так, в той псалтыри, где среди буквиц есть переругивающиеся рыбаки, схема церковного здания заменена в одном случае огромным крестом (вспомним крест Якова Федосова), а в другом — светскими палатами со скульптурными колоннами.
Разобранная выше рукопись (Фроловская псалтырь № 3) с тенденциозной расстановкой инициалов содержит совершенно исключительный по важности для рассматриваемой темы фронтиспис. Голубой краской дан общий контур трехглавой церкви; над церковью — диск, долженствующий изображать солнце. Внутреннее пространство церкви заполнено чудищами, бородатыми харями, птицами со звериными лапами. В нижнем ярусе, в центре церкви, изображены скованный Вельзевул и адские звери. По сторонам церкви, как бы выходя из нее, отступая от нее, изображены два новгородца с высоко запрокинутыми вверх головами; каждый из них поднимает к небу модель маленького домика с двускатной крышей. Этот фронтиспис содержит три стригольнических тезиса. Во-первых, церковь показана наполненной всяческими исчадиями ада: на церковном полу (как в аду на апокрифических иконах «Сошествие во ад») изображен сатана. Правда, он скован, его терзают звери, но все же церковь показана не как храм божий, а как темница сатаны. Во-вторых, новгородцы покидают эту злобесную церковь и противопоставляют ей «малую церковь», «свою келью». В-третьих, эти новгородцы обращены лицами к небу, что иллюстрирует тезис: «Стригольници… на небо взирающе беху, тамо отца собе нарицають…» Правда, в небе над церковью в солнечном диске изображен не бог-отец, а петух со звериными лапами. Этот символ остается пока загадочным.
Естественно, что рукопись с подобным антицерковным рисунком на фронтисписе, со специфическим, в стригольническом духе подбором цитат при помощи буквиц, с изображениями людей, пьющих вино из рогов и кубков (на текст: «Хвалите господа»), не могла предназначаться для церкви. Очевидно, это книга, изготовленная стригольниками для чтения внутри замкнутой и недоступной для церковников общины.
Кратко перечисленные выше новые материалы позволяют несколько шире подойти к характеристике стригольнического движения, так как дают сведения о нем не только из враждебного лагеря и знакомят с жизнью стригольнических общин.
Стригольничество, по-видимому, не было движением только городского плебса, и едва ли оно носило антифеодальный характер. Оно было тем, что Ф. Энгельс называл «бюргерской ересью»3; его поддерживала значительная часть городского посада, включая и низшее духовенство, и вполне достаточных купцов и ремесленников, которые могли заказать дорогие иконы, иллюстрированные пергаменные книги, монументальные каменные кресты. Стригольники отвергали церковь, не посещали храмов, не приходили к причастию, не заказывали заупокойных служб и этим существенно сокращали доходы ц