Куртуазный «бес противоречия»
Как же, при ближайшем рассмотрении, следует нам концептуализировать недоступность Дамы-Объекта куртуазной любви? Нужно избегать главной ошибки – сведения этой недоступности к простой диалектике желания и запрета, согласно которой мы желаем запретный плод именно из-за его запретности, или же, цитируя классическую формулировку Фрейда:
…психическая ценность любовной потребности понижается тотчас же, как только удовлетворение становится слишком доступным. Чтобы увеличить возбуждение либидо, необходимо препятствие; и там, где естественные сопротивления удовлетворению оказываются недостаточными, там люди всех времен создавали условные препятствия, чтобы быть в состоянии наслаждаться любовью[188].
С этой точки зрения куртуазная любовь представляется попросту самой радикальной стратегией повышения ценности объекта – созданием общепринятых препятствий к его достижению. На семинаре «Еще» Лакан дает точнейшую формулировку парадокса куртуазной любви – он говорит нечто с виду похожее, но при этом фундаментально иное: «Утонченный способ возместить отсутствие сексуальных отношений – притвориться, будто мы сами этим отношениям полагаем препятствие»[189]. Суть, таким образом, не просто в том, что мы создаем дополнительные общепринятые препятствия, чтобы повысить ценность объекта: внешние препятствия, мешающие нашему доступу к объекту, сотворены именно для того, чтобы создать иллюзию, что без них объект будет впрямую доступен, – такие препятствия, следовательно, скрывают внутреннюю невозможность добраться до объекта. Место Дамы-Вещи обычно пусто: она – своего рода «черная дыра», вокруг которой обустроены желания субъекта. Пространство желания искривлено, как пространство в теории относительности; единственный способ добраться до Объекта-Дамы – непрямой, изощренный, петляющий путь, а движением по прямой мы наверняка попадем мимо цели. Вот что имеет в виду Лакан apropos куртуазной любви – он говорит о «значении, которое мы должны придать договоренностям об обходном пути в психической экономике»:
Обходные движения в психике не всегда служат исключительно регулированию прохода, соединяющего то, что организуется в области принципа удовольствия, с тем, что выступает как структура реальности. Существуют также обходные маневры и препятствия, формируемые для того, чтобы явить область вакуоли как таковую… Приемы, о которых в куртуазной любви идет речь, – а они описаны достаточно точно, чтобы мы могли догадаться, что именно из сексуальной практики, которой этот эротизм вдохновлялся, могло порой происходить в действительности, – это приемы задержки, торможения, amor interruptus . Этапы, предшествующие в куртуазной любви тому, что называется очень таинственно – мы не знаем, в конечном счете, о чем именно идет речь, – le don de merci , даром милости, соответствуют приблизительно тому, что Фрейд в «Трех очерках» относит к прелюдии[190].
Поэтому Лакан подчеркивает тему анаморфоза (в семинаре «Этика психоанализа» название главы о куртуазной любви – «Куртуазная любовь как анаморфоз»): Объект можно воспринимать, лишь когда он увиден со стороны, частично, искаженно, как его же тень – если глянуть на него впрямую, ничего не увидишь, там пустота. Соответственно можно говорить о временно́м анаморфозе: Объект достижим лишь нескончаемой отсрочкой, как отсутствующая точка начала координат. Объект, следовательно, буквально нечто созданное – чье место окружено – системой обходов, приближений и непопаданий в цель. Тут-то и возникает сублимация – сублимация в лакановском смысле возвышения объекта до достоинства Вещи: «сублимация» возникает, когда объект, часть повседневной действительности, обнаруживается на месте невозможной Вещи. В этом есть задача искусственных препятствий, которые внезапно мешают нашему доступу к некому обычному предмету: они возвышают предмет до заместителя Вещи. Так невозможное превращается в запретное: коротким замыканием между Вещью и неким позитивным предметом, который делается недостижимым из-за искусственных преград.
Традиция Дамы как недоступного объекта жива и в наше время – в сюрреализме, к примеру. Довольно вспомнить «Этот смутный объект желания» (1977) Луиса Бунюэля, в котором женщина, применяя одну дурацкую уловку за другой, вновь и вновь откладывает миг полового соединения со своим престарелым любовником (когда, к примеру, мужчина наконец забирается к ней в постель, он обнаруживает у нее под ночной сорочкой старомодный корсет с многочисленными застежками, которые невозможно разомкнуть…). Обаяние этого фильма – в самом его бессмысленном коротком замыкании между глубинным, метафизическим Пределом и всякими пошлыми бытовыми затруднениями. Здесь наблюдаем логику куртуазной любви и ее сублимации в чистейшем виде: некий обычный, повседневный предмет должен быть легкодоступным, но кажется, будто все мироздание нацелилось вновь и вновь создавать непостижимые случайности, из-за которых до этого предмета никак не добраться. Сам Бунюэль осознавал эту парадоксальную логику: в своей автобиографии он говорит о «необъяснимой невозможности исполнения простого желания», и множество фильмов предлагает варианты этой же темы: в «Попытке преступления» (1955) герой хочет совершить простое преступление, но все попытки проваливаются; в «Ангеле-истребителе» (1962) компания богатеев не может переступить порог дома, в котором закончилась вечеринка, и уже наконец уйти; в «Скромном обаянии буржуазии» (1972) две пары хотят отужинать вместе, но неожиданные трудности вечно мешают воплощению этого простого желания…
Теперь уже должно быть ясно, что́ определяет разницу между обычной диалектикой желания и запретом: цель этого запрета – не «поднять цену» объекта, затруднив к нему доступ, а возвысить сам объект до уровня Вещи, «черной дыры», вокруг которой обустраивается желание. Поэтому Лакан справедливо выворачивает привычную формулу сублимации со смещением либидо с объекта, удовлетворяющего те или иные конкретные, материальные нужды, на объект, который с виду не связан с этой нуждой: к примеру, разрушительная литературная критика делается сублимированной агрессией, научное исследование человеческого тела – сублимированным вуайеризмом и т. д. Лакан же, напротив, подразумевает под сублимацией сдвиг либидо с пустоты «неприступной» Вещи на некий конкретный материальный объект нужды, который обретает возвышенные качества в тот самый миг, когда занимает место Вещи[191].
Парадокс Дамы куртуазной любви в конечном счете сводится к парадоксу обходного маневра: наше «официальное» желание – мы хотим переспать с Дамой; по правде же, мы сильнее всего боимся, что Дама великодушно уступит нашему желанию; на самом деле мы ждем и хотим от Дамы просто еще одного испытания, еще одной отсрочки. В «Критике практического разума» Кант предлагает притчу о вольнодумце, который заявляет, что не может устоять перед искушением утолить свою недозволенную страсть, но, когда ему сообщают, что его за это ждет виселица – такова цена за адюльтер, – он вдруг обнаруживает, что вполне в силах держать себя в руках (по Канту, это доказывает патологическую природу полового желания – Лакан возражает Канту, утверждая, что человека подлинной любовной страсти перспектива повешения распалила бы еще больше…). Но для преданного слуги Дамы выбор обустроен совершенно иначе: вероятно, он бы предпочел виселицу мгновенному утолению желания к Даме. Дама, следовательно, действует как исключительное короткое замыкание, в котором сам Объект желания совпадает с силой, мешающей достижению его , – в некотором смысле, объект «есть» его же недоступность, его же отдаленность.
Именно на фоне всего этого следует мыслить часто упоминаемую, но при этом столь же часто неверно понимаемую «фаллическую» ценность женщины у Лакана – его уравнение «Женщина = Фаллос». Иными словами, в точности тот же парадокс описывает фаллическое означающее qua означающее кастрации. «Кастрация означает, что от jouissance необходимо отказаться, чтобы достичь его по обратной лестнице Закона желания»[192]. Как же возможен такой «экономический парадокс»? Как машина желания «приводится в движение», т. е. как субъекта можно заставить отказаться от удовольствия не ради другой, высшей Цели, а лишь чтобы получить к удовольствию доступ? Или же – цитируя Гегелеву формулировку того же парадокса – как получается, что обрести личность можно, лишь утеряв ее? У этой задачи всего одно решение: фаллос – означающее удовольствия – должен быть одновременно и означающим «кастрации», т. е. одно и то же означающее должно означать и удовольствие, и его потерю. Таким образом делается возможной сама движущая сила, что подталкивает нас искать удовольствие, заставляет нас от него отказываться[193].
Вернемся к Даме: оправданно ли мы, в таком случае, воспринимаем Даму как воплощение западной метафизической страсти, как немыслимый, чуть ли не пародийный пример метафизического hubris [194], возвышения отдельной сущности или черты до Основы всего существа? При ближайшем рассмотрении что составляет этот метафизический или попросту философский гибрис? Приведем пример, который может показаться неожиданным. У Маркса возникает специфически философская грань, когда он подчеркивает, что производство, одна из четырех составляющих единства производства, распределения, обмена и потребления, – одновременно всеобъемлющее единство всех четырех составляющих, оно сообщает особую окрашенность этому единству. (Гегель утверждал то же самое: любой род имеет два вида – сам как таковой и его разновидности, т. е. иными словами род есть всегда один из своих видов.) «Философское» или «метафизическое» – эта самая «абсолютизация», это возвышение отдельной составляющей до целого в его Основе, этот гибрис , «нарушающий» гармонию в равновесном Целом.
Помянем два подхода к языку: Джона Л. Остина и Освальда Дюкро[195]. Почему имеет смысл считать их работы «философией»? Разделение Остином глаголов на перфомативные и констативные – еще не настоящая философия: мы входим в сферу философии с его «неуравновешенной», «избыточной» гипотезой, что любое предложение, включая констатив, уже перфомативно , т. е. перфоматив как одна из двух составляющих Целого одновременно и есть Целое. То же касается и тезиса Освальда Дюкро, что любой предикат обладает, поверх своей информационной ценности, ценностью аргументативной. Мы остаемся в пространстве позитивной науки столько, сколько стремимся различить в любом предикате уровень информации и уровень аргументации, иными словами, – особую модальность, как та или иная информация «вмещает в себя» то или иное аргументативное отношение. Мы оказываемся на территории философии с «избыточной» гипотезой, что предикат как таковой, включая его информативное содержание, есть не что иное как сухой остаток аргументативного отношения , и потому никак не получится «извлечь» из него «чистое» информативное содержание, незамутненное в той или иной мере аргументативным отношением. Тут мы, конечно, сталкиваемся с парадоксом «не-всё»: то, что «любой аспект содержания предиката оказывается затронут неким аргументативным отношением, не позволяет нам сделать кажущийся очевидным вывод, что «все содержимое предиката аргументативно» – ускользающий излишек, который все же остается, хоть его и никак не определить, и есть Реальное, по Лакану.
Вероятно, это предлагает еще один способ осмыслить «онтологическую разницу», по Хайдеггеру[196]: как расстояние, которое всегда зияет между той или иной чертой, возвышенной до Основы целого, и Реальным, которое ускользает от этой Основы и не может быть в ней «укоренено». Иными словами, «неметафизическое» не есть «равновесное» единство, лишенное всякого гибриса , единство (или же, в более хайдеггеровских понятиях, – Целое сущностей), в котором никакой отдельный аспект или сущность не возвышаются до Основы. Сфера сущностей связна благодаря лежащей под ними Основе, и потому «неметафизическое» может быть лишь прозрением разницы между Основой и неуловимым Реальным, которое – хотя ее позитивное содержимое («действительность») укоренено в Основе – тем не менее ускользает и подрывает владычество Основы.
Теперь давайте вновь вернемся к Даме: вот почему Дама – это не очередное название метафизической Основы, а, напротив, одно из наименований самоустраняющегося Реального, которое в определенном смысле есть основа самой Основы. А раз одно из имен метафизической Основы всех сущностей есть «высшее Благо», Даму qua Вещь можно определить и как воплощение предельного Зла, Зла, которое Эдгар Аллан По назвал в двух рассказах – «Черный кот» и «Бес противоречия» – духом «противоречия»:
Философы оставляют его без внимания. Но я убежден до глубины души, что дух противоречия принадлежит к извечным побуждающим началам в сердце человеческом… Кому не случалось сотню раз совершить дурной или бессмысленный поступок безо всякой на то причины, лишь потому, что этого нельзя делать? И разве не испытываем мы, вопреки здравому смыслу, постоянного искушения нарушить Закон лишь потому, что это запрещено?[197]
(«Черный кот»)
…это mobile без мотива, мотив, который не motiviert. По его подсказу мы действуем без какой-либо постижимой цепи; или, если это воспримут как противоречие в терминах, мы можем модифицировать это суждение и сказать, что по его подсказу мы поступаем так-то именно потому, что так поступать не должны. Теоретически никакое основание не может быть более неосновательным; но фактически нет основания сильнее… Я столь же уверен в том, что дышу, сколь и в том, что сознание вреда или ошибочности того или иного действия часто оказывается единственной непобедимой силой, которая – и ничто иное – вынуждает нас это действие совершить. И эта ошеломляющая склонность поступать себе во вред ради вреда не поддается анализу или отысканию в ней скрытых составляющих. Это врожденный, изначальный, простейший порыв[198].
(«Бес противоречия»)
Близость преступления как немотивированного acte gratuit [199]к искусству – распространенная тема теории романтизма (романтический культ художника представляет его qua преступника): очень значимо, что обороты По (mobile без мотива, мотив, который не motiviert [200]) тут же напоминает нам Кантовы определения эстетического опыта («целеустремленность без цели» и т. д.). Важно не упустить ключевой факт: этот приказ – «Ты обязан сделать, потому что тебе не разрешено!» – т. е. в чистом виде отрицательное основание действия, совершенного исключительно потому, что оно запрещено, возможен лишь внутри различающего символического порядка, где негативное определение как таковое имеет позитивные следствия, где само отсутствие черты действует как позитивная черта . «Бес противоречия» у По, следовательно, отмечает точку, в которой мотивация поступка, так сказать, отсекает внешнюю связь с эмпирическими предметами и обретает основание исключительно во внутреннем круге самоотносимости; короче говоря, «бес» По соответствует точке свободы в строгом кантианском смысле.
Эта отсылка к Канту совсем не случайна. По Канту, способность желать не имеет трансцендентального статуса, поскольку полностью зависит от патологических объектов и мотиваций. Лакан же, напротив, стремится доказать трансцендентальный статус этой способности, т. е. возможность формулировать мотивацию нашего желания, которое совершенно не зависит от патологии (такой непатологический объект-причина есть Лаканов objet petit a ). «Бес противоречия» у По предлагает нам непосредственный пример подобной чистой мотивации: совершая поступок «только потому, что он запрещен», я остаюсь во всеобщем символическом пространстве, без отсылки к какому бы то ни было эмпирически случайному предмету, иными словами, я совершаю, stricto sensu , непатологический поступок. Тут Кант просчитался: очищая пространство этики от патологических мотиваций, он хотел искоренить саму возможность совершения Зла под личиной Блага; а на самом деле он лишь открыл новое пространство Зла куда более жуткого, чем Зло обычное, «патологическое».
Пояснения на примерах
С многочисленными вариациями матрицы куртуазной любви мы сталкиваемся, начиная с XIII века и вплоть до наших дней. В «Les liasons dangereuses» , к примеру, отношения между маркизой де Мертей и Вальмоном, очевидно, как между капризной Дамой и ее слугой. Парадокс тут – в природе задачи слуги, которую он должен выполнить, чтобы заслужить обещанный дар Милости: он должен соблазнить других дам. Его Испытание требует, чтобы он, даже на вершине страсти, сохранял холодную отстраненность к своим жертвам: в самый миг торжества он должен унизить их совершенно беспричинным отвержением, тем самым доказывая верность своей Даме. Все усложняется, когда Вальмон влюбляется в одну из своих жертв (президентшу де Турвель) и тем самым «предает Долг»: маркиза вполне оправданно отметает его оправдания (знаменитое «c’est pas ma faute» : не моя в том вина, так сложилось…) как недостойный Вальмона, как жалкое падение до «патологического» состояния вещей (в кантианском смысле слова).
Отклик маркизы на «предательство» Вальмона, таким образом, строго этический: оправдания Вальмона в точности те же, что и у нравственных слабаков, когда те не способны выполнить свой долг – «Так получилось, такова моя натура, мне просто не хватило сил…» Ее слова Вальмону напоминают девиз Канта «Du kannst, den du sollst!» [ «Можешь, потому что должен!»]. Поэтому наказание, наложенное маркизой на Вальмона, вполне сообразно: отрекаясь от президентши де Турвель, он должен прибегнуть в точности к тем же словам, т. е. написать письмо, объясняя в нем, что «не его в том вина» – что страсть его к ней развеялась, так сложилось…
Еще одна вариация матрицы куртуазной любви возникает в истории Сирано де Бержерака и Роксаны. Стыдясь своего непристойного врожденного уродства (слишком длинного носа), Сирано не решается признаться в любви красавице Роксане и потому помещает между собой и ею смазливого юного солдата, доверив ему роль посредника, которому и рассказывает о своей страсти. Как и подобает капризной Даме, Роксана требует, чтобы ее возлюбленный сообщил о своей любви изящным поэтическим слогом; несчастному простаку-солдатику такая задача не по силам, и Сирано бросается ему на помощь – пишет пылкие любовные письма с поля боя. Развязка происходит в два этапа – трагически и мелодраматически. Роксана говорит солдату, что не одно лишь его прекрасное тело любит она – еще сильнее она любит его утонченную душу: ее так трогают его письма, что она будет любить его, даже если его тело окажется изуродованным и безобразным. Солдат содрогается от этих слов: он понимает, что Роксана не любит его таким, какой он есть, а любит автора этих писем, т. е., сама того не ведая, любит Сирано. Не в силах терпеть унижение, солдат отчаянно бросается в атаку и гибнет. Роксана отправляется в монастырь, где ее регулярно навещает Сирано и рассказывает ей о парижской светской жизни. Во время одного из таких посещений Роксана просит его прочитать вслух последнее письмо ее погибшего возлюбленного. Вот он, мелодраматический миг: Роксана внезапно замечает, что Сирано не читает письмо – он произносит текст по памяти, тем самым доказывая, что настоящий автор писем – он сам. Осознав, что этот уродливый весельчак и есть ее возлюбленный, Роксана глубоко потрясена. Но поздно: Сирано явился на эту встречу смертельно раненый…
Одна из самых болезненных и мучительных сцен в фильме Дэвида Линча «Дикие сердцем» (1990) также становится понятной лишь в матрице логики отсрочки, характерной для куртуазной любви. В одинокой комнате в мотеле Уиллем Дефо применяет к Лоре Дерн грубую силу: он лапает и тискает ее, вмешиваясь в ее глубоко личное пространство и угрожающе повторяя: «Скажи “Трахни меня”!» – т. е. вытягивая из нее слово, которое означало бы ее согласие на соитие. Эта мерзкая неприятная сцена все тянется и тянется, пока, наконец, изможденная Лора Дерн не произносит едва слышно «Трахни меня!», а Дефо внезапно отступает и с милой улыбкой дружелюбно отказывается: «Нет, спасибо, у меня сегодня нет времени; но в другой раз – с удовольствием…» Он добился, чего хотел: не самого соития, а согласия на него женщины, ее символического унижения. В ситуацию вмешивается функция большого Другого – транссубъективный символический порядок: с помощью настырного давления Дефо желает добиться дарственной надписи, «регистрации» ее согласия в поле большого Другого.
Обратная вариация той же темы имеется и в краткой любовной сцене из фильма Трюффо «La nuit américaine» («Американская ночь», 1973). Помощник оператора и секретарша режиссера едут из гостиницы в студию, по дороге у них спускает колесо, и пара оказывается на берегу озера в одиночестве. Помощник оператора, который уже давно вздыхал по этой девушке, цепляется за выдавшуюся возможность и начинает жалко лепетать, как сильно он ее желает и как это для него было б важно, если б она согласилась – раз уж они одни – на быстрое соитие; девушка отзывается попросту: «Хорошо, чего бы и нет?» – и принимается расстегивать брюки… Этот безыскусный жест, конечно, совершенно сбивает соблазнителя с толку – он же считал ее недоступной Дамой; ему остается лишь пробормотать: «Как это? Вот так просто?» У этой сцены есть нечто общее со сценой из «Диких сердцем» (что и помещает ее в матрицу куртуазной любви) – неожиданный жест отказа: отклик мужчины на женское «Да!», полученное долгими стараниями, – отказаться от действия.
Более утонченную вариацию матрицы куртуазной любви предлагает нам Эрик Ромер в «Ma nuit chez Maud» («Моя ночь у Мод», 1969): куртуазная любовь сообщает единственно возможную логику, какой можно объяснить ложь главного героя в конце картины. Центральная часть фильма – ночь, которую главный герой и его подруга Мод проводят вместе; они долго разговаривают, до самого утра, а потом спят в одной постели, но соития не происходит – из-за нерешительности главного героя: он не способен воспользоваться возможностью, поскольку одержим загадочной блондинкой, которую увидел накануне вечером в церкви. Хотя еще не знает, кто она, он уже решил на ней жениться (т. е. блондинка – Дама). Финальная сцена происходит через несколько лет. Наш герой, теперь уже счастливо женатый на той самой блондинке, встречается на пляже с Мод; когда жена спрашивает его, кто эта неведомая женщина, герой врет – вроде бы себе же во вред: он сообщает жене, что Мод – его последнее любовное приключение перед женитьбой. Зачем эта ложь? Потому что истина вызвала бы подозрение, что Мод тоже занимала место Дамы, с которой быстрая, ни к чему не обязывающая половая связь невозможна – именно соврав жене, заявив, что у него был секс с Мод, он убеждает ее, что Мод была ему не Дамой, а лишь мимолетной подругой.
Ярчайший вариант куртуазной любви за последние несколько десятилетий, конечно же, – в фигуре femme fatale [201]в фильмах нуар: травматическая Женщина-Вещь, которая своими жадными и капризными требованиями губит крутого героя. Ключевую роль здесь играет третий человек (как правило, главарь-гангстер), которому femme fatale принадлежит «по закону»: его присутствие делает ее недосягаемой и тем самым налагает на ее отношения с героем мету запретности. Из-за связи с ней герой предает отцовскую фигуру, которая еще и его начальник (см. «Стеклянный ключ» [1942], «Убийцы» [1946], «Крест-накрест» [1949], «Из прошлого» [1947] и т. д.).
Связь между куртуазной Дамой и femme fatale из вселенной нуара может показаться неожиданной: разве femme fatale из фильмов нуар не есть прямая противоположность благородной царственной Даме, которой рыцарь клянется служить? Не стыдится ли разве крутой герой своего притяжения к ней, не ненавидит ее (и себя) за эту любовь, не считает свою любовь к ней предательством себя-истинного? Однако, если помнить об исходном травматическом влиянии Дамы, а не ее вторичную идеализацию, связь становится очевидной: как и Дама, femme fatale – «нечеловеческий партнер», травматический Объект, отношения с которым невозможны, это безучастная пустота, измышляющая бессмысленные, безрассудные испытания[202].