Глава шестая. Когда бессознательное говорит

Меня всегда поражала странная наивность Лакана в его суждениях о бессознательном как о языке («Бессознательное структурировано как язык») и дискурсе («Бессознательное есть дискурс Другого»). Сейчас я понял простую вещь: само бессознательное конечно, ноумен, вещь в себе, нечто анарративное и внесемиотичное и поэтому непознаваемое подобно сновидению, как показал Норман Малкольм в книге «Dreaming» 1958 г., которую я перевел на русский язык и недавно развил его теорию в тексте «Новая модель сновидения»[41]. Мы не можем исследовать анарративное, ноуменальное. Когда психоаналитики думают, что они исследуют бессознательное, они исследуют на самом деле явленный феномен бессознательного. Первый шаг в ином направлении был сделан Фрейдом в книге «Психопатология обыденной жизни», где он исследовал ошибочные действия (оговорки, описки, забывания слов) как прорвавшиеся наружу клочки бессознательного. В отличие от «Толкования сновидений», где Фрейд думает, что изучает сны, а на самом деле исследует свидетельства о снах (в сущности, «Толкование сновидений» – это гениальная книга о поэтике и феноменологии квазисновиденческого нарратива), «Психопатология обыденной жизни» является гораздо более честной книгой, так как там изучаются спонтанные прорывы бессознательного и именно там формируется виртуозная психоаналитическая техника Фрейда. Что касается Лакана, то, по-видимому, он имел в виду, что именно феноменологически бессознательное являет себя как язык речь и говорит как дискурс Другого. Я предложил в 2011 г. иную модель бессознательного как систему зеркал, направленных друг на друга[42]. Зеркало – это вырожденный семиотический объект, его «знаки» – лишь кажущиеся отражения, поэтому моя модель ближе к ноуменальному подлинному бессознательному, тем более что зеркала в моей модели направлены друг на друга, что создает эффект бесконечности (бессознательное как бесконечные множества рассматривал в своей замечательной книге Игнасио Матте Бланко[43]). Но есть случай, когда бессознательное говорит не клочками, как в ошибочных действиях невротика, а действительно полным дискурсом. Это вывернутое наружу бессознательное психотика, которое говорит дискурсом Другого, особенно в бреде воздействия.

Чтобы нащупать, что такое бессознательное психотика, воспользуемся бытовым выражением «бессознательное состояние». Это как бы состояние, при котором человек находится в своем бессознательном. Он не «помнит себя» (тоже очень важное бытовое выражение), т. е. у него в данный момент отсутствует собственное Я. Речь может, например, идти о сильном опьянении. Что делает человек, когда он сильно пьян? Он ведет себя подобно психотику. Он может либо просто оцепенеть, заснуть, и это состояние будет подобно кататонии. Он может начать глупо хихикать, неумно шутить, кривляться, приставать к женщинам, т. е. вести себя гебефренически. Но он может вести себя подобно параноидному психотику – кого-то обличать, проявлять агрессивность или, наоборот, испуг и т. д. Вот у этого человека, не помнящего себя, бессознательное будет как бы вывернуто наружу. Все вытесненные в его обычное «трезвое» бессознательное комплексы – сексуальный, властный, любой другой – как раз в таком состоянии вылезут, и ему уже некуда и нечего будет вытеснять, у него не будет в этом состоянии цензуры и сопротивления, – в том смысле, в каком употребляют эти термины психоаналитики. Об этом человеке можно одновременно сказать, что он отказался от реальности, если под реальностью понимать общественные нормы и запреты, он не тестирует реальность, но одновременно он переполнен Реальным, он переполнен своим Оно, которое и есть синоним лакановского Реального. У этого человека на данный период как бы отсутствует сознательное.

Приведем клинический пример из книги Рыбальского:

Больной Т. Г., 38 лет. Диагноз: шизофрения, приступообразно-прогредиентная форма. Алкогольный делирий. <…> Перед последним поступлением 2 дня пил. В состоянии похмелья появилась тревога. Вечером внезапно увидел, что маленькая кукла-матрешка, стоявшая на телевизоре, начала плясать. Плясала она не на одном месте, а по кругу – по краям телевизора. При этом размахивала руками, кивала головой. Видел это четко, удивился, «нутром понимая, что этого быть не может». Включил свет, подошел ближе, убедился, что кукла стоит, как обычно, на телевизоре. Выключил свет и лег на кушетку. При взгляде на телевизор вновь увидел, что кукла пляшет, опять включил свет – кукла стояла на месте. Так повторялось несколько раз. <…> С целью уснуть съел горсть циклодола и запил вином, проснувшись, услышал, что в квартире этажом выше сговариваются его арестовать. Понял, что организована «группа захвата». Из репродуктора услышал переговоры членов этой группы. Говорили о нем, ругали, сговаривались, как захватить. Считал, что в комнате установлена подслушивающая аппаратура и что за ним все время следят. На следующий день чувствовал себя плохо. Взглянув в окно, увидел циркачей: мужчину и женщину, которые ездили на одноколесном велосипеде. Вечером вновь услышал угрожающие голоса. Повторил прием циклодола с вином. Немного поспал. Проснувшись, вновь услышал голоса. На этот раз вторая «группа захвата» сговаривалась его убить. Обсуждали детали. Решил «живым не даваться» и порезал себе горло бритвой. Была значительная кровопотеря, но жизненно важные органы не повреждены. В хирургическом отделении продолжал слышать враждебные сговаривающиеся голоса, был страх. Через сутки все прошло [44].

Как можно охарактеризовать действия этого человека, находящегося в «бессознательном состоянии»? Что характеризует его бессознательное как бессознательное психотика? Он галлюцинирует, т. е. у него имеет место экстраекция. Против чего он защищается и что означает танцующая кукла, мы не знаем. Но ясно, что он от чего-то защищается и не при помощи вытеснения или проекции, а при помощи галлюцинации. На секунды приходя в сознание, он удивляется галлюцинаторному поведению куклы. Бессознательное удивляться не способно. Затем он испытывает бред преследования. Шум наверху является свидетельством того, что его хотят арестовать. Этот проникающий пенетративный (термин А. Сосланда) шум чрезвычайно характерен. Это как бы прорывающиеся квазисемиотические лучи Реального. Ощущает ли этот человек чувство вины? Нет, только страх. Бессознательное не ощущает вину, стыд, резиньяцию, любовь. Только негативные эмоции. Нельзя сказать «Он ее бессознательно любит», но можно сказать «Он ее бессознательно ненавидит». Почему любовь предполагает сознание и непсихотическое состояние? Потому что любовь предполагает интроекцию, принятие чего-то в себя, в бессознательное, а для психотика эти перемещения невозможны. Психотик не может переживать депрессивную печаль по утраченному объекту любви, потому что в бессознательном психотика нет целостных объектов (как показала Мелани Кляйн). Это еще одна характерная черта бессознательного психотика – отсутствие целостных объектов. Потому что, как мы уж писали в этой книге, ненавидеть можно «всех», любить же можно только конкретных людей. Все эти персекуторные масоны, КГБ, «группа захвата» из примера Рыбальского – семиотически трансгрессивны, их не видно и не слышно, – нет, может быть, галлюцинаторно слышно, но чаще они передают свои послания из приемника, по телевизору, при помощи электрических лучей и т. д. Это трансгрессивные пенетративные каналы параноидного бессознательного. Почему эти каналы так важны? В силу их семиотической неопределенности. Никто никогда не наблюдал глазами или слухом электрический ток. Обыватель не понимает, как происходит вещание по радио или телевидению. Считывание информации о себе из газеты происходит тоже своеобразным способом. Считывается ведь то, чего с точки зрения здравого смысла нет. Психотик «читает» между строк, как герой фильма «Игры разума» («Beautiful mind»).

Задумаемся теперь над словами Лакана о том, что «бессознательное структурировано как язык». Мы представили образ бессознательного психотика как некоторое состояние после языка. Но похоже ли бессознательное психотика на бессознательное невротика? Во многом они должны быть антиподами друг друга. Как же структурировано бессознательное психотика, и структурировано ли оно вообще как-нибудь? И можно ли сказать, что бред – это и есть бессознательное психотика? Тогда что же является аналогией бессознательного невротика? Очевидно, сон. Но психотики тоже видят сны. Или нет, не видят? Короче, оно структурировано как язык, но язык невротика и язык психотика структурированы по-разному. В центре языка невротика, безусловно, лежит собственное Я, его эгоцентрическая позиция, и, как считал Эмиль Бенвенист (с которым, кажется, Лакан был знаком), язык вообще вертится вокруг Я. Я – это его главная ось и опора. Как же язык вертится вокруг Я? Это не язык, а речь вертится вокруг Я. Речь начинается с говорящего. Я – это тот, кто говорит «Я». Поэтому если нет Я, то нет и речи о речи. А кто говорит в речи психотика? В речи психотика говорит Оно . Да это, по-видимому, единственный вывод, который можно сделать из развития структурной лингвистики и психоанализа: в речи психотика говорящим является не Я, ведь Собственное Я утрачено, зато полностью господствует Оно .

Как же говорит Оно, какова структура его речи? Это бессознательный и, значит, безличный дискурс. Стемнело. Смеркается. «Идет дождь, но я так не считаю». А как же наш психотик Блейлера в первой главе нашей книги говорил «Я такой же человек, как все» и «Я не такой человек, как все»? Это Оно говорит: «Ты такой же человек как все, ты не такой человек, как все». Оно выполняет роль пропозициональной установки, вернее, пресуппозиции. «Это не Я говорю, это Оно говорит вместо меня», – как бы хочет сказать психотик. Как любил писать Витегншетейн: «Скажи „Мне тепло“, чувствуя при этом „Мне холодно“», так и психотику хочется сказать: «Скажи, что ты такой же человек, как все, имея в виду, что ты не такой человек, как все».

Что ему нашептывает Оно? Какие языковые структуры? Что входит в категорию безличности, которая, как можно предположить, должна тут играть немаловажную роль? Безличность – это прежде всего третье лицо единственного числа и средний род. Смеркалось. Оно смеркалось. В речи психотика нет больше оппозиции женского и мужского. Я мог наблюдать много случаев, когда психотик говорил о маме, имея в виду папу, или говорил о сестре, имея в виду дедушку. Он мог бы даже сказать: «Я пошло гулять. Мое Оно отправилось на прогулку». В начале третьего тома своих семинаров Лакан говорит удивительную вещь: «Психотик не знает языка, на котором говорит»[45], потому что он говорит на языке бессознательного. Бред психотика – это единственная ситуация, когда бессознательное говорит.

О чем же оно говорит? Что это за язык? Это язык желания. Бессознательное говорит о скрытом желании. Это открыл Фред на основе изучения сновидения. Если рассматривать «Толкование сновидений» как трактат по поэтике квазисновиденческого нарратива, то можно сказать, что желание – это глубинная тема сновиденческого дискурса в том значении, которое придано этому слову в генеративной поэтике А. К. Жолковского и Ю. К. Щеглова.

Можно ли сказать, что исполнение желания – это глубинная бессознательная тема любого бреда? В бреде отношения, наиболее приближенном к согласованному бреду, бредящий явно бессознательно желает, чтобы на него обращали внимание, потому он только об этом и говорит. Здесь этот критерий работает на 100 %. А вот если взять бред преследования, неужели человеку бессознательно хочется, чтобы его преследовали? Если это паранойяльный бред, то да. Почему же параноику бессознательно хочется, чтобы против него устраивали заговоры, преследовали инопланетяне, масоны или КГБ? Потому что это укрепляет его Эго, работает на его инфляцию. То же можно сказать и о бреде величия, а также о бреде воздействия, если он аранжирован идеями величия, как бред Коврина в рассказе Чехова «Черный монах». То же можно сказать и о бреде судьи Шребера, который мечтал превратиться в женщину, готовую к соитию, чтобы удовлетворить Бога. Но в этом случае желание выходит на поверхность, бессознательное становится на место сознательного. Шребер был настоящим психотиком. Именно он изобрел «базовый язык», которому так много уделяет внимания Лакан в семинарах «Психозы». Что такое базовый язык? Как показал, в частности, Т. Кроу, шизофрения – это болезнь языка, порча языка, злоупотребление языком.

Что первично: аффект (эмоция) или язык? Об этом раздумывали еще философы и ученые конца XIX в. В частности, был спор между Дарвином и Уильямом Джеймсом. Дарвин считал, что эмоция первична, а язык вторичен. Уильям Джеймс был убежден, что язык (там шла речь о языке тела, о жестах и мимике, но это все равно невербальная семиотика ) первичен, а эмоция (аффект) является реакцией на языковой раздражитель. В отличие от Дарвина Джеймс исходил из диалогической модели языка. По Дарвину ситуация такая: «Я испытываю боль и потом уже кричу „Ай, как больно!“». Или вижу что-то приятное, и у меня появляется счастливый смех или слова «Ах, как хорошо!». Джеймс же считал, что ситуацию надо рассматривать более широко. Сначала я испытываю какой-то семиотический стимул, потом появляется эмоциональная реакция.

Бред – это прежде всего измененный трансгрессивный, диссоциированный язык. Говорить, что измененный язык бреда вторичен по сравнению с эмоциональными и интеллектуальными причинами его возникновения – все равно что говорить, что при нормальном творчестве, например, в литературе, первичны образы, а слова и предложения вторичны. Эта точка зрения была, как кажется, навсегда в серьезной науке отброшена формалистами (прежде всего в «Теории прозы» Шкловского). Только отсталая и идеологически ангажированная советская наука продолжала утверждать, что в литературе важнее и фундаментальнее образы. Также и советская психиатрия утверждала применительно к психозу практически аналогичное тому, что вульгарное социологическое литературоведение – применительно к литературе.

Но сам факт изменений в языке при бреде, слава Богу, признается не только Лаканом, но и советской школой. Так, автор монографии «Бред», вышедшей, впрочем, уже после перестройки, в 1993 году, М. И. Рыбальский пишет, что к объективным признакам бреда можно отнести, в частности, следующие: «Подозрение в особом смысле и значении каждого вопроса, реплик, высказываний врача, выдерживание длительной паузы меду вопросом врача и своим ответом, нередко отказ от ответа на вопросы (даже элементарные, например, о возрасте; разные, а иногда противоречивые по содержанию ответы на один и тот же вопрос; особенности мышления и речи (витиеватость высказываний), склонность к паралогическим повторениям, употребление неологизмов – использование известных слов в ином, необычном смысле, соединение нескольких слов в одно, применение несуществующих слов и словосочетаний, а также символических выражений; особенности письма и рисунков – измененный вычурный почерк, нелепое расположение письма – писание столбцами, в разных направлениях, разными чернилами, цветными карандашами, бредовое шифрованное содержание писем; непонятные рисунки, иногда бредовые пояснения к ним, гротесковые, абсурдные высказывания»[46].

Когда мы сомневаемся в том, что психическая болезнь – это болезнь языка (т. е. не только выражающаяся в порче и злоупотреблении языком, но произошедшая в результате злоупотреблении языком по отношению к субъекту, будущему шизофренику, со стороны шизофеногенного окружения), мы представляем себе язык по-структуралистски, как некую аутистическую систему иерархически упорядоченных уровней – язык по Ф. де Соссюру и Л. Ельмслеву. Но если представить себе язык так, как представляли его себе поздний Витгенштейн и аналитические философы, представители теории речевых актов, Дж. Остин, Дж. Серль и их последователи, как представляет его себе автор позднейшей коммуникативной концепции «языкового существования» Борис Гаспаров, то нам многое станет яснее и многие сомнения отпадут. Если язык – это не абстрактная система уровней, а нечто живое, система «коммуникативных фрагментов», то становится понятным, как осмысленный таким образом язык может вызывать психическое заболевание.

Когда Грегори Бейтсон формировал свою концепцию двойного послания, лингвистика была уже постструктуралистской, уже были сформулированы идеи позднего Витгенштейна и Остина, главная книга которого называется «Как производить действия при помощи слов?» Здесь в одном уже названии явственно содержится посылка, соответствующая лингвистическому релятивизму, гипотезе лингвистической относительности. Язык формирует реальность, а не наоборот. От того, как говорят с младенцем (говорят в самом широком смысле: кормление и пеленание – это тоже «разговор», как правило, сопровождающийся словами, которые, как считается, младенец еще не понимает), зависит, каким он будет психически. В первый год жизни ему могут «наговорить» шизофрению, во второе полугодие первого года – на «депрессивной позиции» (по Мелани Кляйн) – маниакально-депрессивный психоз. Потом, если он проходит эти стадии, он все больше крепнет, и психоз грозит ему все меньше. Но когда его начинают слишком рьяно приучать к туалету (тоже, между прочим, при помощи языка), он может потом заболеть обсессивно-компульсивным неврозом. А если его ругают на более поздней стадии за то, что он мочится в постель, это может впоследствии привести к истерии. Как ни крути, а любое психическое заболевание, невроз или психоз, зависит от того, как с ребенком общаются в первые годы его жизни. Удовлетворяет ли такой панлингвистический, пансемиотический взгляд здравому смыслу? Что же такое бред с точки зрения здравого смысла? Это некоторое расстройство интеллекта, в результате которого появляются ложные представления, нелепые с точки зрения здравого смысла, но для больного обладающие непоколебимой степенью достоверности (в общем случае). Вследствие этого расстройства сознания, в общем, до сих пор непонятного по своей природе, появляются искажения в речевой деятельности, деформация речи вплоть до полного ее перерождения в бредовый «базовый» язык, совершенно недоступный пониманию. Вот примерно так рисует картину бреда обыденный здравый смысл: расстройство сознания – а изменения языка суть следствия расстройства сознания.

Но что же такое сознание? Из чего оно состоит? Это память, интеллектуальные способности, т. е. способности отличать действительное от вымышленного, плохое (для субъекта) от хорошего, полезное от вредного, правое от левого, большое от малого, высокое от низкого, свое от чужого, ориентация в пространстве и во времени, понимание того, что может быть, и того, что невозможно, и т. д. Это способность к некоторым мыслительным действиям – чтению, письму, счету, к высказыванию суждений и выведению умозаключений из этих суждений.

Теперь спросим себя: возможно ли все это вне языка, помимо языка? Что такое память, как не существующие в сознании слова и предложения, блоки предложений о прошлом? Что такое способность отличать действительное от вымышленного? Можно ли отличить действительное от вымышленного, не обладая языком? Допустим, перед человеком стоит чашка, а рядом на картине нарисована такая же чашка. Что позволяет ему отличить подлинную чашку от нарисованной? Как мы вообще представляем себе этот процесс отличия подлинного от вымышленного?

Допустим, ребенок или какой-то недоразвитый субъект отличается плохой или еще не сформировавшейся способностью отличать подлинное от мнимого. Как мы будем обучать его этой способности? Мы поставим перед ним чашку и рисунок или цветную фотографию, изображающую чашку, и скажем ему: «Вот, смотри, какая из этих двух чашек настоящая, а какая ненастоящая?» Что должен будет сделать субъект? Он должен будет ответить на вопрос, сказать, что вот эта чашка настоящая, а эта нарисованная. Это будет ответ нормального человека. Но для того, чтобы такая ситуация была возможна, необходимы речевые действия.

А что может ответить на вопрос об отличии настоящей чашки от нарисованной или сфотографированной психически больной человек? Он может сказать: «Обе чашки настоящие» или «Это не чашки, это рука Всевышнего отечество спасла». Или он может сказать: «Нет, я не чашка, я нарисован на другой картинке».

В любом случае и нормальный ответ, и ответ психически больного будет подразумевать какие-то речевые действия. Но в первом случае это будет правильное с точки зрения здравого смысла использование языка, а во втором случае – испорченное. Ведь никто не говорит в нормальной жизни, что обе чашки – и фарфоровая, и нарисованная – настоящие. Но можно возразить: дело не в том, что он говорит, а в том, что за этим стоит искаженное мышление, невозможность определить, что настоящее, а что – мнимое. Ну и в чем состоит эта способность? Она кроется в сфере значений. Чашка, нарисованная или сфотографированная на бумаге, и чашка, сделанная из фарфора, – это вещи . Вещи существуют помимо языка. Значения, денотаты – отдельно, а то, что их обозначает, знаки, – отдельно. Но здесь мы опять приходим к путанице. Вещи, конечно, существуют. Но они существуют только потому, что мы можем сказать, что они существуют. И чашка, и фарфор, и фотография, и бумага, и «вещи», и «существует» – все это слова. Могут ли существовать вещи помимо слов? Как же это можно себе представить, что существует чашка, но не существует слова «чашка» и не существует слова «существует»? Я не представляю, как бы это было возможно. Мы просто зачарованы мнимой автономностью вещей, которые мы сами сделали и которым сами дали названия. Ну а если взять чистый бред воздействия, например, тот, который изображен в «Черном человеке» Есенина? Почему герою этого стихотворения бессознательно хочется, чтобы черный человек говорил ему гадости? Потому что черный человек – это сам герой, его отколовшийся архетип, Тень, вестник смерти. Можно ли сказать, что Александр Введенский в психотической мистерии «Кругом возможно Бог» и в других стихотворениях не понимал, того языка, на котором он говорил? «Вбегает мертвый господин и молча удаляет время». «Обнародуй нам, отец, что такое есть Потец». Введенский признавался, что его прежде всего интересуют три темы: время, Бог и смерть. Мертвый господин, убивающий время, – это и есть Бог, а Потец – символ смерти отца, «пиздец». Вообще бессознательная наррация подлинного бреда, если ее рассматривать как дискурс об истине, – это всегда дискурс о смерти. Гегель говорил, что человек должен добровольно принять свою смерть, а Хайдеггер подчеркивал, что обычно люди этой темы избегают. Психотик честен. В конце «Черного человека» герой разбивает зеркало (разбитое зеркало – символ смерти), он убивает черного человека, этот своеобразный портрет Дориана Грея, и тем самым убивает себя.

Но почему же психотик, говоря на языке, которого сам не знает, при этом пользуется и обычном языком? Потому что параноидный психотик не может быть только психотиком. Если бы он был только психотиком, он бы умер или застыл, как кататоник. Но психоз – это, как правило, компромисс между болезнью и здоровьем, между психотической и непсихотической частями личности, по Биону, или двойная бухгалтерия, по Блейлеру. Мы бы никогда ничего не поняли в «Розе мира» Даниила Андреева или в «Капитализме и шизофрении» Делёза и Гваттари, если бы они говорили только на «базовом» языке. Что такое шизоанализ? Это апология желающей машины. Мы подходим к тому, с чего начали, – к желанию. Делёз и Гваттари вывели желание из бессознательного. Можно сказать, что шизоанализ – апология шизофрении, то есть психотическая философия. И что авторы говорят на языке, которого сами не понимают. Я, например, уверен, что Делёз бы не смог объяснить, что такое тело без органов, пользуясь обыденным языком. Сила шизоанализа – в его революционности. Недаром он вдохновлен парижской весной 1968 года.

В чем вообще сила бреда, сила психоза? В раскрытии, обнажении бессознательного и в бескомпромиссности фигуры шизофреника, или шизика, как его называли Делёз и Гваттари. Шизик Витгенштейн был бескомпромиссно честен, он всю жизнь прожил в режиме «дня без вранья» (так называется рассказ Виктории Токаревой). Почему же здоровые люди так часто врут? Должно быть, это обратная интеллектуальной априорной категории согласованного бреда. Разберемся в этом подробнее.

Если принять перформативную гипотезу, то ложь – такая же иллюзия, как и истина. («Я говорю тебе, чтобы ты знал: я Наполеон».) Содержание пропозициональной установки лишено значения истинности. Но психологически это не так. Никто не поверит человеку, что он Наполеон (бред величия), что он разговаривает с Богом (бред воздействия), что его преследуют инопланетяне (бред преследования) или что все вокруг обращают на него внимание (бред отношения). Между тем именно шизофреники в состоянии подлинного бреда всегда говорят правду. Одного мегаломана, как рассказывает Рональд Лэйнг в книге «Расколотое Я», проверили на детекторе лжи. Он сказал: «Я не Наполеон». Детектор лжи зафиксировал, что он лжет. Другое дело, что согласованный бред, т. е. обыденный дискурс, научный, религиозный и, конечно, художественный – это сплошная ложь. Гурджиев говорил, что человек всегда лжет потому, что не может знать правды, а его ученик П. Д. Успенский писал, что психология – это наука, изучающая ложь.

С точки зрения новой модели реальности правды и лжи не существует. Они имеют только сюжетообразующую функцию. Есть такой анекдот: «Вы знаете, я сегодня ехал на пятом номере по Мясницкой и вижу – по улице идет… кто бы думали? Бетховен!» – «Врите больше, пятый номер по Мясницкой не ходит».

В нарративной онтологии важно не то, сказал человек правду или ложь, а то, что будет дальше. Как любил повторять Лакан, означающее отсылает не к означаемому, а к другим означающим. Допустим, муж приходит поздно домой и на законный вопрос жены, почему он пришел так поздно, отвечает, что засиделся на работе, в то время как на самом деле он был у любовницы. Он сказал ложь, и, возможно, они оба понимают это. Но в обычаях согласованного бреда – закрывать на ложь глаза. Поэтому жена может сказать ему: «Ты, наверно, очень устал, иди скорее ужинать!» Правда колет глаза – она разрушает согласованный бред. А если муж на вопрос жены, где он был, скажет, что он был у любовницы и спал с ней, а жена ему на это скажет: «Ты знаешь, я тебе тоже изменяю»? Тогда это будет секундарный выход из согласованного бреда и возможность перехода в бред подлинный, энтропийный хаос «истины».

«Я тебе тоже изменяю». Но человек ничего не может изменить по своей воле. Это очень хорошо показано в фильме Стенли Кубрика «С широко закрытыми глазами». Жена в состоянии, близком к подлинному бреду (они в этот момент курили травку), рассказала мужу, что хотела изменить ему с красивым морским офицером. Это произвело на мужа такое сильное впечатление, что он в отместку решил изменить жене с проституткой, но не смог.

Человек не может изменить свою судьбу по своей воле. У Кирилла Серебренникова есть фильм «Измена». Муж женщины-кардиолога изменяет ей с женой ее будущего любовника (которому она это говорит, когда тот приходит к ней на прием). Происходит следующий диалог кардиолога и будущего любовника, лежащего на кушетке: «Жалобы есть? – Нет. – У меня сердце болит. – Почему? – Муж изменяет. – Сочувствую. – Он изменяет мне с вашей женой». Что происходит дальше? Жена будущего любовника, которая спит с мужем женщины-кардиолога (будущей любовницы своего будущего любовника), и ее будущий любовник наблюдают, как жена будущего любовника и муж женщины-кардиолога (будущей любовницы ее будущего любовника) занимаются любовью голыми на балконе, падают и разбиваются насмерть. После этого оказывается, что у женщины-кардиолога и ее (теперь уже не будущего) любовника был еще один муж и, соответственно, у ее любовника была еще одна жена в прошлом. Кончается все очень плохо. Важно не то, что кто-то изменил кому-то, а то, что происходит дальше благодаря этому. Психологически врать легче и даже порой правильнее. Или вообще ничего не говорить, как у Александра Галича:

У лошади был грудная жаба,

Но лошадь, как известно, не овца.

И лошадь на парады выезжала,

И маршалу об этом ни словца.

А маршал бедный мучился от рака,

Но тоже на парады выезжал.

Он мучился от рака, и однако

Он лошади об этом не сказал.

Говорить правду в условиях согласованного бреда нелепо. Вспомним нелепое поведение Пьера Безухова, не обученного правилам согласованного бреда на вечере Анны Павловны Шерер в первой главе «Войны и мира», когда он на полном серьезе попытался вступить в дискуссию со светским лгунами, и сравним его поведение с поведением князя Василия Курагина, который полностью владел искусством светского вранья:

– Как можно быть здоровой… когда нравственно страдаешь? Разве можно, имея чувство, оставаться спокойною в наше время? – сказала Анна Павловна. – Вы весь вечер у меня, надеюсь?

– А праздник английского посланника? Нынче середа. Мне надо показаться там, – сказал князь. – Дочь заедет за мной и повезет меня.

– Я думала, что нынешний праздник отменен, Je vous avoue que toutes ces fêtes et tous ces feux d’artifice commencent à devenir insipides.

– Ежели бы знали, что вы этого хотите, праздник бы отменили, – сказал князь по привычке, как заведенные часы, говоря вещи, которым он и не хотел, чтобы верили.

Можно сказать, что в мире согласованного бреда иллюзия лжи гораздо более фундаментальна, чем иллюзия истины. Но почему?

Потому что нарративная онтология строится по законам художественного дискурса.

Наши рекомендации