Мы хотим вырваться из выдуманного мира! 15 страница
Этот аспект – развитие искусственного вызываемого пресыщения, псевдодеятельностей и псевдо-ценностей – достаточно подробно раскрыт в работах Ж. Бодрийяра, который, – не будем отрицать действительных заслуг – активно критикует эти проявления «объективного постмодернизма». Но неслучайным парадоксом при этом является то, что он не подвергает систематической критике постмодернистскую методологию. И как таковой Бодрийяр остается в плену тех гносеологических «симулякров», онтологические эманации которых он критикует. Пожалуй, глубже в критике этих феноменов идет более далекий от постмодернизма автор – Джеймисон, указывающей на объективную укоренненность этого постмодернисткого дискурса. С его точки зрения пост-модернизм – это попытка теоретически отобразить специфическую логику культурного производства эпохи позднего капитализма[122].
Сохранение постмодернисткой методологии даже у тех авторов, для которых характерен критический «дискурс» по отношению к симулирующей жизнь капиталистической среде, заставляет нас поискать гносеологические и субъектные причины постмодернисткой увлеченности симулякрами.
Начнем с того, что в духовной сфере, в рамках «философского дискурса» это симулятивное бытие невольно уводит теоретика в сферы оперирования знаками, исследования текстов и решения преимущественно семиотических проблем. Семиотическая среда становится самодостаточной, что подметили еще советские критики этих интенций, ставших особенно популярными в последней трети ХХ века (к вопросам гносеологических корней пост-модернизма, герменевтики и семиотики мы еще вернемся). В последние годы тенденция превращения бытия в «шум», едва ли не мешающий симулякрам жить в своем собственном мире, представлена в наиболее ярком виде в книге «Шум бытия» Ж. Делеза. Но уход от общественной практики и представление ее как «шума» – достаточно общая для постмодернизма тенденция.
Эта тенденция неслучайно стала столь популярна именно в последние десятилетия. На наш взгляд, она порождена трансформациями, происходящими в самом общественном бытии. В данном случае, на наш взгяд, наиболее значима экспансия превращенных форм[123]. Эти формы не просто отличны от своего содержания. Они содержат в себе способность к «превращению» их действительного содержания в иллюзорное, «наведенное», принципиально отличное от действительного. Если использовать простейший и потому очень грубый образ, то в качестве примера превратной формы можно представить медведя, наряженного в человеческое платье и танцующего «Барыню». Форма – человеческая. Видимостное, наведенное содержание – косолапая баба. Действительное содержание – дрессированный, но опасный хищник.
Превратные формы возникают как следствие специфических содержательных противоречий, не позволяющих им проявлять себя в мире отчуждения в адекватном их природе виде. В результате превратные формы «отрекаются» (образное выражение Маркса) от своего содержания.
В определенном смысле можно утверждать, что Марксова теория превратных форм предвосхищает постмодернисткую любовь к симулякрам. Но есть и важные нюансы. Для Маркса и последующих марксистов эти формы имеют вполне рациональное материальное происхождение. Более того, превратные формы в отличие от симулякров не самодостаточны, вторичны. Их производность, то, что они «переворачивают» содержание и есть их diffirentia specifica, состоящая в том, что они (1) имеют некое содержание и (2) выворачивают его «наизнанку», создавая тем самым (3) видимость другого содержания. Их наличие и тем более доминирование указывает на противоречия системы, особенно активно развивающиеся в период ее заката. В марксизме превратные формы выводятся из анализа действительного содержания предмета. Его диалектическое исследование показывает как, почему и в какой мере эти формы проникают в действительность, как, почему и в каких условиях они могут быть сняты и т.п. Постмодернизм, напротив, не только (1) фиксирует симулякры как самодостаточные, но и (2) принципиально отрицает какую-либо их укоренненость в бытии, подвергая последнее деконструкции (о ней ниже).
Экспансия превратных форм стала особенно значимой именно в последние десятилетия, что, как мы отметили выше, связано с приоритетным развитием сектора, который автор неслучайно назвал «превратным». Сама по себе эта фиксация не особенно нова: западные критически мыслящие ученые уже не раз указывали на все эти феномены. Но вот в чем проблема: критикующие финанасовые спекуляции и общество потребления, масс-медиа и масс-культуру западные автиоры как правило не делают тех методологических выводов, которые, на наш взгляд, прямо вытекают из такого анализа причин постмодернистского увлечения «симулякрами». А выводы эти довольно очевидны: если восприятие мира через призму «номад» (не укоренных в бытии, детерриализированных феноменов) есть продукт объективного доминирования превратных форм, то...
…то исследователь должен понять их вторичность по отношению к действительно протекающим объективным процессам. Понять, что эти симулякры – объективный феномен общественной жизни (в том числе – духовной жизни) позднего капитализма, что они имеют специфическое социо-культурное отражение в философских текстах постмодернистов, но вполне могут быть подвергнуты и практической (изменяющей общественное бытие), и теоретическо-методологической (обяъясняющей причины и природу этих превращений) критике.
Поняв эту вторичность и причины ее появления, исследователь вполне логично приходит к проблеме действительного содержания, лежащего в основе столь бурного развития превратных форм, порождающих мир симулякров. И более того – к вопросу о том, каковы противоречия, вызывающие это превращение содержания.
Так последовательная критика мира симулякров неизбежно ведет к диалектико-метериалистической трактовке реальности, ибо в этой именно диалектический метод предполагает и полагает принципиальность не только различения, но и исследования противоречивой взаимосвязи содержания и формы. Именно этот метод требует исследовать причины образования тех или иных форм, в том числе превратных – тех, что могут радикально изменять представление субъекта о содержании практически данного ему бытия.
Достаточно логично задать вопрос: а откуда исследователь может знать, что тот или иной феномен (например, мечта «оторваться с Фантой») есть превратная форма, имеющая некоторое отличное от «наведенного», действительное содержание?
Начнем с упомянутого примера. Для экономиста достаточно понятно, что содержание названного «симулякра» состоит отнюдь не в том, что эта водица помогает почувствовать себя счастливым («оторваться»), а в том, что корпорация «Кока-кола» заинтересована в увеличении продаж этого напитка молодежи и ищет альтернативы другим симулякрам («поколение Пепси» и т.п.), внедряемым другими ТНК.
Этот пример указывает на хорошо известный методологам критерий превратности формы: им всякий раз является практика, особенно ясно проявляющая свою критическую природу в моменты радикальных сдвигов в общественном бытии человека. В момент, когда человек выходит из практики, в которой господствуют симулякры (например, вырывается из мегаполиса в горы), он понимает действительную цену всех этих «кол» и тянется к роднику... В момент, когда медведь, попав в лес, избавляется от платья и перестает плясать под дудку дрессировщика, он становится красивым, опасным и сильным зверем, любоваться которым в природной среде не менее приятно, чем смеяться над его косолапием на базаре...
Революционизируя практику, подвергая стабильно воспроизводимые институты и нормы действительному, критическому отрицанию, мы скидываем со всех явлений их наведенные маски, мы расколдовываем мир, освобождаем его от мифов и мороков, наведенных на него поздним капитализмом, снимаем с человека очки, навешанные на него обществом потребления и масс-культурой, и открываем для него возможность видеть действительные ценности культуры и человека в его неотчужденно-творческом бытии, а не кривые зеркала «симулякров»...
A’propos заметим: включенные в конструктивно-творческую, социально-ответственную деятельность люди – сельский учитель или активист социального движения – весьма далеки в своей жизни от мира симулякров. Их практика разбивает окружающие обывателя кривые зеркала и мороки. Последние им не нужны в их жизни, работе, общении. Нужны же «симулякры» именно и прежде всего исключенному из общественно-преобразовательной практики, абсолютно эгоцентричному интеллектуалу, занятому по преимуществу саморефлексией, психо-[патологическим]-само-анализом-себя-и-не-любящего-его-мира-как-продолжения-себя-любимого, отсюда, кстати, и готовность этого интеллектуала к самоубийству, ибо жить в мире отчуждения, в этом не-любящем-тебя-мире – мире «носорогов» [Ионеско] – тонко чувствующий человек может либо деятельно (хотя бы теоретически) изменяя этот мир, либо смиряясь с ним, превращаясь в обычного обывателя-«носорога». Тот же, кто не способен на первое, но и не хочет «оносорожиться», вынужденно выбирает а-жизнь, уходя во внепространство самоустранений и суицидов…
Бегство от системности. Детерриализация и децентрация: как бы методология вынуждена отказаться от позиционирования и структурирования и искать щели не-бытия
Здесь мы «попутно» сталкиваемся с двумя другими атрибутами постмодернизма – детерриализацией и децентрацией[124]. Развивая идеи детерриализации Ж. Деррида неслучайно вводит феномен «щели»[125]. Это некое вне-бытие, вне-временье, вне-пространство. Это некий «зазор», в который проваливается ушедшее от модерна, но никуда не пришедшее (точнее, не-желавшее-никуда-прийти в эпоху Ж. Деррида) бытие. Это «зазор», в котором прячется от необходимости развивать знание и творить красоту импотирующий экс-творец-пост-модернист. В этой щели как бы живут (кто сытно и спокойно, кто заканчивая самоубийством) как бы субъекты как бы философии. Живут благодаря (1) как бы бытию в мире не реалий, а (2) знаков, оторвавшихся даже не от содержания, а от (3) превратных форм, которые (4) искажают действительное содержание жизни и (5) создают видимость другого содержания, (6) наведенного теми самыми знаками-симулякрами, с которых мы начали раскручивать всю цепочку в этой длинной фразе.
Все эти шесть (как минимум) превращений-перевертываний значимы для присутствия (боюсь даже слова «бытие») в щели. Они позволяют как бы соблюдать правила «краев» (реального бытия, пусть даже его превратных форм) и в то же время «детерриализировать» их, убегать от них в щель, показывая фигу в кармане (любимое занятие интеллектуалов-критиков-бытия). Эти интеллектуалы «по краям» вполне соблюдают правила: не забывают получать гонорары, не пренебрегают шопингом, слушаются полицию, но, забившись в щель своего как бы научного письма («Наука» и «Искусство» в щели не выживают – им там темно и душно; да их туда и не зовет никто), эти а-субъектные интеллектуалы отводят душу, детерриариализируя и деконструируя [естественно, только как бы понарошку, оставаясь в щели иероглифов для элиты предназначенного письма] тот мир, который им вроде бы где-то как-то как бы не нравится…
В этой связи мне кажется неправомерной попытка В.Г.Арсланова найти в этой «щели» намек то ли на «золотую середину», то ли на диалектическое единство противоположностей или уже тем более диалог различно-единых субъектов (отношения между людьми, где единственно существуют любовь, дружба, товарищество и т.п.). Действительное отношение между возможно только там и тогда, где и когда есть не только полноценные стороны отношения (субъекты, способные любить или дружить), но и само их отношение, природа которого раскрыта в соизмеримости с критериями истины, Добра и Красоты. В «щели», да и «по середине» нет ни отношения, ни его субъектов. В ней есть только бегство от проблемы, де-проблематизация бытия через бегство от него. В щели нет даже различания.
Арсланов прав, когда констатирует: это грустный итог. Но он глубоко неправ пытаясь найти здесь выход на многогранность проблемы материального, тем более в его соотношении с идеальным[126]. В этой великой проблеме нужны прямо противоположные постмодернизму решения: сложная системная определенность многранных взаимоотношений небезразличных друг другу сторон. И эту определенность философия вполне способна дать, свидетельство чему (даже если мы на время абстрагируемся от классики) хотя бы блестящие диалоги М.Лифшица и Э.Ильенкова.
Вот почему В.Л.Кутырев абсолютно прав, когда подчеркивает, что для постмодернизма отрыв от «земли» («терры») принципиально значим, ибо создает предпосылки для концептуализации симулякров. Для постмодернизма вопросом жизни и смерти является отказ от наличия «почвы», от анализа оснований, от понимания того, что есть феномен обоснованности, неслучайности, закономерности тех или иных явлений. Отказ от оснований (в диалектической логике Гегеля – атрибута содержания) создает предпосылки для отказа от содержания, без чего повисает в воздухе вся проблема превратных форм.
Децентрация довершает эту логику, приводя к отказу от какой-либо субординации феноменов.
Причины этого отказа от анализа оснований, от различения содержаний и форм имеют несколько иную природу, чем апелляция к симулякрам, хотя укоренены они в том же современном бытии – бытии позднего капитализма. Но в данном случае мы имеем дело не только с феноменами превратных форм, но и с наследием позитивитского анализа функциональных связей и факторного анализа, в которых все явления различаются лишь по своим количественным параметрам. Особенно явно эта методология проявляется в современной экономической, социологической и т.п. теории.
Однако постмодернизм идет еще дальше – идея отсутствия качественных различий, границ, историко-логических соподчиненностей доводится им до своего предела – до тезиса об отсутствии «центрации», «терриализации» вообще. В результате то, что ранее, в философии модерна, представало как структурированная система элементов, в постмодернизме превращается в «ризому» или лабиринт. Эта доведенная до абсурда методология бессистемности до конца так и не была принята в практике общественных наук, призванных решать хоть сколько-нибудь конкретные задачи. В то же время не-акцентированность-системности стала весьма характерна для науки последних десятилетий[127].
Впрочем, здесь есть важный нюанс. Он состоит в том, что современная общественная, экономическая, технологическая среда в настоящее время все более становится организована как изменчивая совокупность подвижных, гибких сетей. В этом смысле можно и должно говорить о снятии (но не деконструкции) прежних линейно-иерархических или атомизированных типов структуризации социумов. Постмодернизм, однако, идет в другом направлении. Отталкиваясь от объективных изменений социальной материи, он превращает ее в не-структурированное ничто, некую фантасмагорию вне-элементных-не-связей – ризому, в лабиринт без входа и выхода.
Такая методология оказывается, как мы уже отметили, мало пригодна для позитивных исследований. Но она оказывается весьма адекватна для философского не-обобщения частных, локальных, не-взаимосвязанных позитивных исследований, каждое из которых живет и хочет жить само по себе, принципиально отторгая актуальность поиска целостной картины, указывающей на место тех или иных частных позитивных разработок, закономерностей их возникновения и прехождения. Логика плюрализма, доведенного до полного безразличия и «ризомного», «лабиринтного» представления нового знания, становится все более распространена в общественных науках, где не-структурированные потоки сознания, не имеющего сколько-нибудь определенного предмета, становятся все более модными и популярными. Они приходят из так называемой эстетики и распространяются на многие сферы социального знания.
Эта ситуация прямо связана и с еще одним феноменом: все большим развитием в науке, образовании, художественной культуре культа узкого профессионализма, процессов коммерциализации, «очастнивания» этих сфер. В результате наиболее востребованным оказывается частное производство узко-профессиональным интеллектуалом знаков тех товаров, которые симулируют реальные ценности.
Здесь принципиально важны все аспекты.
Во-первых, узкий профессионализм вырывает творца из мира культуры, создавая предпосылки для трансформации творческой деятельности по формированию новых феноменов культуры в репродуктивный труд по профессиональному применению известных технологий к относительно новым предметам. Именно такими являются в большинстве своем современные западные работы в области социологии, экономики и т.п.: известная модель применяется к новому объекту или на основе известных принципов строится модель неких процессов. Именно так устроено производство «шедевров» масс-культуры, будь то очередной голливудский блокбастер или попсовый мега-хит. Именно так все чаще оказываются устроены университеты – эти супермакеты по продаже информации и т.д.[128]
Во-вторых, такое производство теряет атрибуты творчества: открытый диалог творца со всем миром культуры, который принципиально открыт каждому; всеобщность и личностность творческой деятельности; гармоничное развитие субъекта этой деятельности и прогресс культурных ценностей как «продукты» творчества и т.п.[129].
В этой трансформации скрыт глубокий резон. Рынок и капитал стремятся подчинить себе творчество. Но оно по определению есть всеобщая (а не частная) и открытая (а не обособленная) деятельность, т.е. то, что неподчиняемо рынку и капиталу. Так перед последними встает задача как-то так переделать творчество, чтобы оно могло быть утилизировано рынком и капиталом. Для этого его надо свести к симулированию творчества. Эта симуляция и происходит при превращении творца в профессионала, культуры – в информацию, нового творческого результата – в как бы новизну симулякра.
В результате собственно творчество оказывается минимизировано и развивается «по ту сторону» рынка и капитала (в среде странных, преимущественно не на деньги ориентированных и вне рынка живущих творцов: поэтов и ученых, учителей и художников той же России или Индии…). Рынок же и капитал затем не только присваивают, но и подчиняют своей логике эти продукты творчества, превращая товары-симулякры все произведения культуры и даже личности их творцов (меня лично тошнило в Вене от Моцарт-симулякров, висящих на каждом углу; Моцарт, превращенный в брэнд – это такое же преступление как фашистский костер из книг).
Теряя атрибуты творчества (всеобщность, открытость, личностность), т.е. переставая быть всеобщим творческим трудом, профессиональная деятельность может быть превращена в частную. Тотальный рынок и корпоративный капитал с восторгом превращают эту возможность в необходимость, делая действительностью процессы приватизации (в широком смысле – всестороннего «очастнивания») и коммерциализаци («орыночнивания») науки, искусства, образования и т.п. В этой связи постмодернистская деконструкция, равно как и позитивистский отказ от генерирования обобщений, предстает, помимо всего прочего, как реакция узкого специалиста-профессионала («одномерного» [Маркузе], частного специалиста-не-творца, производимого капиталом) на свою собственную неспособность к творчеству как к диалогу не-отчужденных целостных Личностей. Замечу: частно-одиночный профессионал не способен к этому не в силу его индивидуальных свойств, а в следствии подчинения тотальной гегемонии капитала.
В-третьих, процессы коммерциализации и очастнивания превращенной в узкий профессионализм экс-творческой деятельности[130] создают все необходимые предпосылки для производства на этих фабриках прагматизированных образования, науки и масс-культуры даже не товаров, а их симулякров – превратных форм знаний, культуры, творчества, приспособленных к потребностям современного тотального рынка.
Отказ от поиска Истины. Концепты вместо «больших нарративов»
Философским оформлением этой прагматичной (при всей кажущейся отвлеченности) децентрации становится оперирование не с теориями, парадигмами или школами, а с «концептами». На место имеющий некий вектор и энергию телеологичной концепции ставится нечто а-энергичное, безразлично-равнодушно-плюрально-нейтральное[131]. Выдвижение ставшего ныне крайне популярным, пожалуй даже модным, словечка «концепт» оказывается на самом деле концептуально. Оно несет мощный а-энергетический заряд абсолютной негации, разрушения какого-либо системного знания.
Не-методология «концептов» имеет четкий вектор: она позволяет продолжить атаку на любую системность и телеологичность, противопоставить этот философский «дискурс» всему и всем, где и кто занимает неравнодушно-практическую, творчески-преобразовательную позицию, в первую очередь – диалектике[132], далее – историзму, подразумевающему энергию развития[133] и т.д.
Для субъектов, имеющих такую позицию, «концепты» и «децентрации» окажутся не только бесполезны, но и вредны, точно так же как для методологов, живущих в мире конформного приспособления к среде, где главное – выгодно продать симулякр, – вредны любые системные, целостные, тем более, диалектические представления о реальности.
Сказанное наводит нас на еще более «злую» мысль: а не обусловлена ли (конечно же, отчасти, не будем впадать в вульгарный социологизм) столь большая популяность постмодернизма в нынешней академической среде тем, что последняя постепенно эволюционирует к превращению в среду профессионально-десубъективированного производства и продажи симулякров столь же десубъективированному покупателю? Нынешнему университету-супермакету все больше нужны не субъекты особенной деятельности, а стандартные профессионалы, производящие продукты (точнее – товары), научную, культурную, образовательную значимость которых оценивает... рынок. Вот почему нам кажется уместным вопрос: а не в развитии ли формальных критериев оценки интеллектуалов (количество публикаций, количество студентов, выбравших курс и т.п.) кроется один из может быть не самых важных, но и не нулевых по своему значению факторов широкого распространения методологии постмодернистского безразличия к содержанию, к фундаментально-концептуальным основаниям? Отныне не важно, что ты преподаешь (продаешь?), важно сколько и почем ты продал...
И еще один момент: при таком типе существования интеллектуал вынужден на практике отказываться от своей субъектности[134]. Субъектность – атрибут творца, того, кто сам определяет цель своей деятельности, кто сам формирует среду для диалога (со-творчества), кто сам решает, какие социальные и индивидуальности ценности формируют внешние условия его деятельности. Превращение университета в супермакет, а интеллектуала – в «менеджера по продажам» лишает экс-творца всех его субъектных качеств. И тогда к нему приходит философ-постмодернист и говорит: «Не волнуйся; be cool. Это не твоя проблема утери тобой творческой субъектности. Это общее состояние. Это новая эпоха: ныне субъектность деконструирована. Это не ты продаешь банальности вместо созидания новых знаний: это мир стал лабиринтом симулякров... ».
Естественно, что наш пассивный интеллектуал, стремящийся как можно скорее забыть о своей бурной студенческой молодости (если она у него была) и как можно лучше обустроить свой пятикомнатный домик в тихом университетском городке, с благодарностью принимает это утешение. А пастыри постмодернизма не только утешают благодарного интеллектуала, но и превращают интеллектуального торговца симулякрами в «героя нашего времени», создавая неисчерпаемый источник для расширенного воспроизводства своих идей и укореннения постмодернизма в интеллектуальной среде.
Однако не все так печально в нашем мире. Образование, наука и культура так устроены, что жить вне творчества они не могут. И капитал для своего роста нуждается не только в симулякрах, но и действительных инновациях. Да и Учитель, Ученый, Художник, как правило, не способны к полному творческому самоубийству. В результате в школе и университете, академическом институте или временном творческом коллективе, на мансарде художника или в студии музыканта живут альтернативные названным процессы.
В университетах (в одних меньше, в других – больше) сохраняют, а иногда и поддерживают круг исследователей, занятых именно «большими нарративами» и увлекающих ими странных студентов, готовых плыть против течения и искать истину, несмотря на провозглашенное постмодернизмом ее отсутствие. В академической среде и маленьких ВТК находятся творцы новых фундаментальных теорий и мир раньше или позже понимает, как он был неправ, не обращая внимание на их творческую деятельность. Художник создает феномены культуры, которые вопреки рынку становятся всеобщим достоянием и рынок затем вдогонку несется за ними, стремясь компенсировать опоздание пошлыми восторгами высоких цен.
Впрочем, альтернативы среде, формирующей постмодернизм, мы пока оставим в стороне.
Достаточно закономерно, что неизбежным и логичным следствием не-методологических дискурсов постмодернизма становится отрицание «больших нарративов» – новое обозначение концептуального безразличия, имеющего свое идейное оформление в лозунге «деидеологизации», известном нашим соотечественникам еще по горбачевской эпохе.
Впрочем, здесь все не так просто. Появившись примерно в период кризиса и социал-демократической, и советской систем (символичными точками отсчета здесь можно считать Пражскую Весну и Парижский Май 1968 года), отказ от больших нарративов не случайно стал едва ли не монопольно господствующей парадигмой в конце 80-х гг. прошлого века – в период распада так называемой «Мировой социалистической системы» и прозвучавшего на весь мир лозунга «конца истории»[135]. Именно в эти десятилетия возникло неслучайное ощущение «конца» мощных, имеющих историческую традицию и идеологическое оформление идейных течений, имеющих достаточно разработанные методолого-философские основания.
Почему?
Как минимум, по двум причинам.
Первая выглядит очевидной: вместе с берлинской стеной рухнула поддерживавшаяся едва ли не третью интеллектуалов мира марксистская философская, методологическая, идеологическая парадигма[136].
Вторая причина едва ли не анекдотична. Вместе с якобы рухнувшей марксистской парадигмой как бы (если верить их склонной к симулякрам саморефлексии) рухнули все парадигмы, существовавшие как таковые только потому, что они противопоставляли себя марксизму. Сами по себе они оказались (опять же по их собственному мнению)... ничем. И с радостью это подтвердили, провозгласив конец больших нарративов, ибо в глубине души подозревали, что на протяжении всего ХХ века таковыми их теории и не были.
Самое смешное, что здесь мы будем вынуждены поспорить с этими интеллектуальными самоубийцами. Позитивизм, прагматизм и их производные были и остаются «большим нарративом», в методологическом поле которого живет по-прежнему большая часть ученых, работающих в сфере общественных наук. Если говорить о социальных парадигмах, то и либерализм в его современной американской прото-имперской или, в лучшем случае, европейской социо-либеральной разновидности остается «большим нарративом». Именно они определяют реальные социо-политические и идеологические ценности значительной части интеллектуалов. Покончив раз и навсегда со всеми большими нарративами и проведя полную деконструкцию всего экзестенциального мира, интеллектуалы – я готов спорить – забудут обо всех этих установках, если кто-нибудь вздумает выйти за рамки «большого нарратива» по имени «неприкосновенность частной собственности», или покусится на их гонорар…
Впрочем, это уже иной «дискурс».
Есть, однако, и другой тип постмодерниста – интеллектуал, выросший из критически-левой среды и отрицающий «большие нарративы» по иным причинам. Главным образом, это сознательное или бессознательное разочарование [после коллапса Советского Союза] в большом нарративе «социализм». И это разочарование было столь значимым и столь глубоким, что пережившие его интеллектуалы оказались не способны более к обретению какого-либо нового нарратива. Это их собственное теоретико-методологическое бесплодие востребовало, однако, некое «фундаментальное» основание, создающее предпосылки для интеллектуального самооправдания их собственной пустоты. Легко догадаться, что самым «мощным» обоснованием собственного отказа от какой-либо сознательно выбранной и отстаиваемой в теории (а желательно еще и на практике, в каждодневной жизни) парадигмы выступает тезис о смерти парадигм и «больших» теорий вообще.
Кое-кто из левых интеллектуалов выбрал эту дорогу уже давно – за пару десятилетий до распада СССР. Зачастую, как мы уже отметили, это происходило под влиянием событий 1968 года – Парижского Мая, Пражской Весны и прямо противоположного им по вектору акта ввода советских войн в Чехословакию.
Так или иначе, среди разочаровавшихся в активизме и возможностях социального творчества интеллектуалов особую популярность стал приобретать не-нарратив, который можно обозначить в стиле книги Ж.Деррида как «золы угасший прах»[137]. И этот не-нарратив оказался столь созвучен самосознанию социо-философской среды, что превратился даже не в парадигму, а в претендующую на абсолютную монополию установку единственно современной не-методологии не-исследований. Она жестко навязывается интеллектуальному сообществу с однозначным отторжением всякого иного подхода как априори устаревшего, не-стильного, достойного «деконструкции».