СЕНТЯБРЬ Трепетный и нежный цветок ростом метр восемьдесят
Разумеется, мне не на что жаловаться!
Господи, да о чем вы вообще говорите! Целая и невредимая, живущая в чистоте и достатке, всегда сытая шведка да еще и с возможностью получить бесплатное образование. Даже анорексии и то у меня нет.
А если б и была, то, будь я проклята, вовсе не потому, что я хотела бы походить на тех несчастных, что выпячивают известные части тела на страницах женских журналов.
Нет, я б страдала анорексией из чувства протеста против тех, кто считает, что надо благодарить судьбу и радоваться уже потому, что ты не родился в стране третьего мира. Ну не могу я радоваться тому, что есть место на земле, где людям живется хуже, чем мне. Вы ведь наверняка видели документальные хроники из Африки, от одних этих кадров уже анорексия начнется.
А я бы не возражала против того, чтобы стать чернокожей, даже наоборот. И вовсе не потому, что я такая хорошая, не из чувства солидарности с черными братьями. Нет, вовсе не потому. Просто когда исчезнет озоновый слой, чернокожим будет гораздо легче. Они дольше смогут пробыть на улице, а нам, бледнолицым, придется ныкаться по землянкам, уповая на доброту чернокожих, которые станут кидать нам пищу. Как только им это надоест, мы исчезнем с лица земли.
Я просто-таки жду этого момента, ведь это вполне справедливо по отношению к белой расе, которая веками распространяется по всему миру, словно плесень. Не то чтобы я чувствовала ответственность за своих. Но вдруг я смогу подцепить чернокожего парня и завести от него ребенка и хотя бы моим детям повезет больше, чем мне? Если у меня найдется парочка шоколадных деток про запас, то отношение ко мне будет лучше, чем к другим бледнолицым, когда придет час расплаты.
Самое интересное, что я понятия не имею, как я выгляжу со стороны. Ну, то есть я, конечно, узнаю себя в зеркале, каждое утро говорю «привет» знакомым прыщам у меня на лице. Но хоть я и знаю, как выглядят мой нос, губы и глаза, это ровным счетом ничего не значит. Иногда я вижу одни лишь прыщи. А иногда слишком темные брови или уши – такие огромные, что впору размахивать ими и летать над землей. (Как вы, наверное, угадали, мне нечасто приходится их лицезреть – обычно я закрываю их волосами.)
Но однажды мне на глаза попалась фотография, сделанная у нас на школьном дворе. Слева какая-то девчонка через плечо смотрит в камеру. На ее симпатичном личике застыла обиженная гримаска, но все же она его не портит. Что-то в этом лице показалось мне знакомым. Я так и не поняла, кто это, пока не обратила внимания на одежду, которая, как вы понимаете, принадлежала мне. Наверное, другие меня видят именно такой – стараюсь я думать в самые черные моменты моей жизни, когда прыщи расцветают буйным цветом, а уши оттопыриваются как спутниковые антенны.
Хотя на самом деле я думаю, что другие вообще не замечают моего существования. Конечно, я сама в этом виновата. Как только я оказываюсь у всех на виду, меня тотчас охватывает панический ужас перед людьми. Я не могу выйти и встать посреди класса, так чтобы все меня увидели. Дабы избежать таких ситуаций, я надеваю защитную форму и стараюсь слиться с окружающим фоном. Я уже натренировалась и могу притвориться стеной, занавесками, вешалкой или любой из твоих кузин. Или даже, скорее, той девочкой из параллельного класса, чье имя ты вечно не можешь вспомнить. На уроках я сажусь на самую заднюю парту и прячусь за спины других, когда вызывают к доске. Учителя меня всегда с кем-то путают. Имя у меня какое-то травяное – Линнея. Но я меньше, чем кто бы то ни было, похожа на нежный лесной цветок. Попробуйте представить себе эдакий маленький цветочек метр восемьдесят ростом… Учителя называют меня то Линой, то Линдой, то Леной. (А один вообще – Гертрудой. Ладно, спасибо хоть не Куртом.)
Но и это вполне терпимо, пока меня не вызывают к доске. Потому что тогда происходит что-то странное. Если надо писать мелом или говорить вслух, на меня нападает такой идиотский смех, что мне становится дурно. Рот растягивается до ушей. Все бы хорошо, если ты при этом остришь напропалую, но, когда читаешь печальное стихотворение о смерти, это совершенно некстати. Некоторые учителя думают, будто я совсем потеряла совесть, но всерьез придраться ко мне только за то, что я улыбаюсь, словно черепушка из комиксов, не решаются.
Лишь один человек меня понимал. Ее звали Пия. О чем бы я ни заговорила, не могу обойти ее стороной. Говорить о ней мне не хочется. Все, что хотелось, я и так рассказала в прошлом году своей стене. Пия умерла.
Да. Пия мертва. Ее больше нет. И с этим ничего не поделаешь.
Пия рассказывала, что когда она играла на фортепьяно перед всей школой на последнем звонке, то просто наблюдала, как ее ледяные руки бегают по клавишам туда-сюда, словно дрессированные крысы. Будто эти руки ей больше не принадлежали. И все это время на лице ее красовалась улыбка от уха до уха. Под конец мускулы у нее на щеках полопались, и с тех пор она без нужды не улыбалась.
В прошлом году Пия ходила в параллельный класс, мы не были близкими друзьями. Во всяком случае, общались мы довольно недолго. В общей сложности сто двадцать дней (не считая выходных, это я как-то раз вычислила). У наших классов физкультура была в одно и то же время, два раза в неделю. Мы с Пией всегда оказывались в одной команде. Она была такой же высокой, как и я, поэтому мы держались вместе, когда пассовали. По-моему, это сближает сильнее, чем родственные связи.
Один раз, когда я собиралась после физкультуры пойти в душ и стояла, завернувшись в полотенце по самую шею, чтобы никто не увидел мою грудь, которой у меня толком не было, мимо шла Бетте. Она у нас такая милашка, ростом метр пятьдесят. Бетте обмотала полотенце вокруг талии и прохаживалась, размахивая своими баскетбольными мячами, – никогда не упустит случая выставить их напоказ. Бетте меня просто обожает, потому что у меня рост метр восемьдесят и груди практически нет.
– Ну как там, наверху, ветер дует? – спрашивает она, откинув голову назад и сделав вид, что разговаривает с обзорной вышкой. Таковы ее любимые шутки.
Только я приготовила свою самую язвительную улыбку и собралась ей ответить в том же духе, как почувствовала, что рядом кто-то стоит. Это была Пия, тоже завернувшаяся в полотенце до самой шеи.
– Бетте, ты бы полотенцем прикрылась, а то нарыв заработаешь! Если твое хозяйство распухнет, тебе придется на четвереньках ходить, – хмыкнула Пия. Ох и разозлилась она, сразу видно, эту шутку про ветер уже не первый раз слышит.
Затем Пия повернулась, глядя на меня поверх головы Бетте.
– Чувствуешь, с Британских островов надвигается холодный циклон.
Я вытянулась и встала на цыпочки. Бетте доставала мне до пупка.
– Ага, – ответила я. – А над Балтийским заливом зона низкого давления. Возможны ливни и ночные заморозки.
У меня вдруг резко повысилось настроение. Двое верзил против одной несчастной коротышки.
Мы стебались, изображая дикторов из прогноза погоды, а затем, взявшись под руки, поскакали в сторону душа, напевая: «Где-то высоко в небесах», словно разучивали эту песню в хоре. В душе мы терли друг другу спины и с тех пор стали друзьями на всю жизнь.
Точнее, на сто двадцать дней.
Недолго мы продружили, что тут сказать. Но…
Разве можно разлюбить человека или собаку только из-за того, что они вдруг куда-то исчезли? Кончается ли дружба, если один из друзей умирает? Она же не может просто взять и погаснуть, как брошенная сигарета…
Да никогда в жизни, черт побери!
Разве это так сложно? Если муж умирает, его жена становится вдовой и ходит в черном, а люди кругом говорят приглушенными голосами еще многие годы.
А если умер твой лучший друг, то через некоторое время люди, глядя на тебя, раздражаются и спрашивают, чего нос повесила.