Российские политические элиты и народ
В настоящей главе разговор шел о противоборстве петербургского и московского кланов, определявшем содержание и градус политической борьбы вплоть до краха 1917 года. Вместе с тем не нужно забывать, что противостояние это происходило в элитах империи: дворянско-аристократическая и буржуазно-купеческая прослойки сошлись в жесткой схватке за реализацию своих экономических интересов. Заметим, что борьба не выходила за рамки традиционных буржуазных ценностей, которые ни одна из сторон не ставила под сомнение. Однако этими, несомненно острыми, проблемами далеко не исчерпывалась вся полнота процессов, протекавших в российском обществе, и прежде всего в его глубинах. Борьба отечественных элит за первенство разворачивалась на куда более масштабном и взрывоопасном социальном фоне, с диаметрально противоположными устремлениями правящих групп с их проблемами и основной массы русского народа. В последнее десятилетие существования царской России столкновение этих интересов происходит наиболее часто. Причем факты позволяют говорить об их предельной разобщенности, далеко превосходящей противоречия во властных элитах.
Оппозиционные группировки неизменно апеллировали к народным массам, во чье благо, по их уверениям, и велись ожесточенные баталии. Попытки привлечь крестьян и рабочих для полноты образа радетелей за счастье народное характеризуют весь политический спектр тех лет. С 1905 года, т.е. с возникновением политической публичности, в рядах как проправительственных, так и оппозиционных сил появляются представители трудовых низов. Однако, как мы увидим, их присутствие немного добавляло к имиджу лидеров. Во время обсуждения проблем, касавшихся не большой политики, а нужд простых людей, крестьяне, рекрутированные в состав тех или иных организаций, мгновенно забывали о своей партийной принадлежности и обрушивались на собственных лидеров, имевших иную точку зрения. Наиболее яркая иллюстрация к сказанному – дебаты в Государственной думе по поводу знаменитого указа от 9 ноября 1906 года о праве выхода из общины. Как известно, в нижней палате третьего созыва, в отличие от первых двух, крестьян насчитывалось немногим больше сорока человек. Больше половины из них входили в правые фракции, остальные числились у октябристов, умеренных групп и трудовиков[1510]. Однако не сложно заметить, что участие депутатов из народа в дискуссиях происходило совершенно вне контекста их партийной принадлежности; они единодушно выступали против указа, игнорируя общую позицию фракций и групп, куда официально входили. Стенограмма показывает, что крестьяне легко вступали в открытые конфликты с фракционным руководством, отстаивая свои взгляды на устройство жизни, весьма далекие от представлений правящих сословий. Так, законодательное принятие указа они расценили как разрушение крестьянской жизни, уничтожение ее коренных общинных основ. И это беспокоило их гораздо больше думских и правительственных раскладов вместе взятых. На предостережение о том, что в случае неутверждения указа дума может быть распущена, последовал ответ:
«Нас сюда послал народ не для того, чтобы думу беречь, а для того, чтобы облегчить жизнь исстрадавшемуся народу»[1511].
Очевидно, крестьянство в отличие от либерально настроенной интеллигенции не очень дорожило парламентским институтом.
Всех крестьянских ораторов, независимо от партийной принадлежности, объединяло стойкое неприятие частной собственности как основы хозяйственной среды. В ходе прений они как заклинание повторяли извечную для них истину: земля должна находиться во владении только того, кто на ней работает. Это раздражало помещичье дворянство, заполнившее думу. Лидер крайне правых Н.Е. Марков клялся в безграничной в любви к крестьянам, наставляя их при этом, что земля должна принадлежать тем, кто может извлечь из нее наибольшую пользу. Он отказывался понимать крестьянские требования о земле:
«Ведь и сапожник трудится над сапогами, значит, по этой теории справедливости сапоги должны принадлежать только сапожнику, а мы все должны ходить босыми»[1512].
В первых рядах защитников частной собственности оказалось и синодальное духовенство в лице епископа Митрофана. Этот архиерей из правого лагеря пропел дифирамбы частной собственности, не забывая чередовать их с анафемой общинным порядкам. Аргументируя свою позицию, он ссылался на благотворный опыт, который демонстрировали европейские державы, в свое время отказавшиеся от общины. Епископ воздал должное даже латышам из Остзейского края, вырвавшимся из тисков отсталости и по-новому наладившим свой быт[1513]. Столь трепетное отношение к западным экономическим образцам, проявленное православным архиереем, стало подлинным откровением для крестьянских депутатов.
«Я не знаю, – восклицал один из них, – с каких пор наше духовенство стало стоять за частную собственность; я не знаю, с каких пор у них изменилось учение»[1514].
После чего были приведены высказывания почитаемых отцов церкви – Иеронима, Амвросия, Василия Великого – о том, что собственность – плод воровства, совершенного если не теперешними владельцами, то их предками; а бедность – результат скопления имуществ в руках небольшой кучки людей. Вот эти взгляды святых отцов народу были близки и понятны, тогда как речи нынешнего служителя православия приводили в недоумение[1515].
Вообще само появление Указа от 9 ноября 1906 года дворяне и крестьяне трактовали совершенно по-разному. Официальная точка зрения выводила его из великих реформ начала 1860-х годов, рассматривая нынешние аграрные мероприятия как завершение освобождения крестьянства, начатого полвека назад Александром II. Такой идеологической преемственности, разумеется, придавалась подчеркнуто прогрессивная значимость. Только вот в народном сознании отмена крепостного права воспринималась совсем не так вдохновенно, как властями предержащими. С думской трибуны крестьянский взгляд на великое освобождение наиболее полно изложил архангельский крестьянин И.С. Томилов. Он предложил вспомнить, как обильно в дореформенный период Государственный банк субсидировал помещиков под земли, в результате чего образовалась огромная задолженность, по которой те были уже не в состоянии расплатиться. Из этого-то тупика и вывел 1861 год, когда правительство перевело долги дворян на трудовое крестьянство посредством выкупных платежей за нарезанные ему при освобождении нищенские наделы, которые стали «просто выброшенной обглоданной костью с барского стола, более ничего»[1516]. Несложно представить, какие чувства овладевали помещичьим большинством, вынужденным выслушивать подобные откровения в свой адрес.
Острые конфликты между крестьянскими депутатами и лидерами правых возникали постоянно, не только в ходе слушаний по указу 9 ноября 1906 года и, что называется, на ровном месте. Как, например, в октябре 1911 года, во время доклада в думе о голоде в ряде районов страны. Поводом послужили речи Н.Е. Маркова и В.М. Пуришкевича, назвавших причинами голода праздность и пьянство крестьян («если по девять месяцев в году бездельничать и пьянствовать, тогда будет и голод» ). Реакция не заставила себя ждать. Ораторам напомнили, кто их кормит: если бы крестьяне пьянствовали большую часть года, то как бы Марков и Пуришкевич жили?! Причины же голода не в лени, а в том, что по двадцать тысяч десятин земли находится в одних руках[1517]. Затем другой представитель крестьянства из правой же фракции предложил установить предельную норму владения землей, а до подготовки соответствующего законопроекта запретить приобретение угодий тем, у кого уже имеется свыше тысячи десятин[1518]. Это предложение поставили на голосование, и оно, благодаря активности рабоче-крестьянских депутатов, было принято, что повергло в небывалый шок думские круги. Руководство палаты поспешило исправить возникшее недоразумение, устроив переголосование, по итогам которого это предложение было благополучно отклонено[1519]. Однако сам факт конфликта наглядно подтверждает: думская деятельность не исчерпывалась противоборством правых и левых, правительства и оппозиции. В его недрах просматривалось и еще одно, не менее острое и более масштабное, противостояние – между бедными и богатыми, правящими сословиями и народом. И хотя дума функционировала в соответствии с партийным принципом, эта проблема, остававшаяся пока на заднем плане, давала о себе знать в публичных дискуссиях, причем в исполнении не только штатных ораторов из социал-демократов[1520].
Это наблюдение верно не только для проправительственных сил монархической окраски, стремившихся привлекать в свои ряды крестьянство. Такая же картина сложилась и в кругах, оппозиционных царскому режиму; им в неменьшей степени требовалась демонстрация солидарности с трудовым народом. С той лишь разницей, что здесь фаворитом являлись рабочие, поскольку оппозиционные деятели представляли главным образом городскую интеллигенцию и купцов-промышленников. С рабочими у них возникали такие же сложности, как и у правых – с крестьянами. Например, когда летом 1915 года оппозиционный Всероссийский городской союз собрался проводить съезд по проблеме растущей дороговизны жизни, для этого мероприятия было решено привлечь группу рабочих. Однако те не оправдали возлагавшихся на них надежд; сразу после открытия они зачитали декларацию, где устроители съезда прямо объявлялись сторонниками буржуазии, т.е. хозяев, с которыми никакого объединения нет и быть не может. Это заявление внесло заметную нервозность в собрание городских деятелей: во избежание подобных речей рабочих представителей не замедлили лишить слова. Попытки присутствовавших депутатов Государственной думы (Керенского, Скобелева, Хаустова) заступиться за них ни к чему не привели[1521]. Любопытно, что некоторые организаторы съезда предчувствовали такой поворот событий; они изначально не усматривали в этой затее ничего позитивного, поскольку осознавали: различие интересов не позволит изобразить нужного единения прогрессивных сил с трудовыми массами. Последние «примажутся» к съезду лишь для оглашения нежелательных для Городского союза деклараций[1522].
Не менее остро складывались отношения у купеческой буржуазии с рабочими в рамках другой общественной организации – Центрального военно-промышленного комитета. Крупные московские капиталисты, создавшие и контролировавшие это оппозиционное объединение, ввели в его состав рабочую группу, дабы пролетариат усилил борьбу русских промышленников с антинародным режимом. Но и здесь голоса рабочих зазвучали совсем не так, как хотелось бы лидерам комитета. Получив публичную трибуну, рабочие первым делом обрушились на них с критикой: капиталисты, мол, не видят в них людей, с которыми можно и нужно разговаривать, ничего не желают делать для улучшения положения простого люда: военнопленные находятся в лучших условиях, чем русские рабочие[1523]. И если теперешний режим будет опрокинут, то плоды победы достанутся буржуазии, т.е. Коновалову, Рябушинскому и др. При этом, однако, никому не надо забывать: все богатство страны создается трудовым человеком, который тем более вправе требовать себе лучшей доли[1524]. Накал страстей серьезно обеспокоил руководителей ЦВПК, пытавшихся перевести ситуацию в спокойное русло. Как уверял рабочих представителей А.И. Гучков, он вполне понимает:
«что накопилось много счетов и многое наболело, но сводить эти счеты и врачевать эти недуги придет свое время»[1525].
Его призывы к социальному миру не произвели должного впечатления на рабочую группу: последовал ответ, что он обратился не по адресу[1526].
Приведенный материал помимо политического противостояния правящего клана и либеральной оппозиции выявляет наличие другого вектора, который берет начало не в противоборстве верхов, в нараставшей активности низов. Народные массы с их жизненными потребностями не втягивались в схватку элит, по существу, оставались глухи к призывам лидеров той или иной стороны и придерживались собственного отношения к происходящему. Можно сказать, что простой народ (в отличие от российских верхов), по большому счету, неправомерно делить на правых и левых. Эту мысль подтверждает и наблюдение одного современника тех событий:
«Народ устал от опеки господ (дворян, интеллигенции – все равно)... и в один прекрасный день возьмет в руки дубину и будет бить каждого, кто носит облик барина»[1527].
Нельзя сказать, что подобные свидетельства были неожиданными для властей романовской России последнего десятилетия. Конечно, 1905 год не прошел для правительства даром. Возникшее с начала XX века тревожное ощущение пропасти, зияющей между народом и образованными сословиями, уже не могло не беспокоить; сохранение прежнего статус-кво грозило самыми плачевными последствиями для судеб российских элит и династии. Столыпинские реформы – вот инструмент, с помощью которого правительство взялось выправлять ситуацию. Надо заметить, что в императорской России последних двухсот с лишним лет выдвижение любого нового курса, призванного стать судьбоносным для империи, как правило, обосновывалось западной практикой. Властные круги обращались к европейскому опыту и черпали в нем вдохновение для политических и экономических преобразований начиная с Петра Великого.
Вместе с тем часть правящей элиты считала, что следует не трансформировать западные модели на местной почве, а творчески перерабатывать их, отметая нежелательные модернизационные издержки. Наиболее полно такой подход проявился во взгляде на общину как оптимальную форму устройства хозяйства и быта русского народа. Консервация общинных порядков, воспетых славянофилами, представлялась своего рода залогом от социальных потрясений, которых не смогли избежать европейские державы. Однако небывалые народные волнения в России начала XX столетия поставили под сомнение почвеннические традиции, стимулировав более внимательное отношение к западному опыту. Российская элита, столкнувшись с крестьянскими бунтами и рабочими забастовками, заговорила о необходимости реформирования всего общества. В правящих кругах крепло осознание того, что русский народ не заинтересован в сохранении существующего государственного строя, поскольку не является его органической частью. Решение этой серьезной проблемы теперь стали связывать не с сохранением специфических национальных черт, а с реализацией западных моделей, позволяющих смягчать социальные дисбалансы. Тем более что пример этому предлагало недавнее европейское прошлое: после потрясений Парижской коммуны 1871 года французское правительство сумело снять общественно-политическое напряжение, объединив большую часть своего населения вокруг сугубо буржуазных ценностей.
После событий 1905 года было решено продвигаться по этому пути и в России. Реформаторский курс, начатый П.А. Столыпиным, предусматривал консолидацию всего общества, а не только правящих классов, на основе частной собственности, единого для всех слоев принципа управления и православия. По мнению властей, проведение такой политической программы надолго избавило бы страну от призрака революции. Заметим, что эти масштабные реформы, именуемые столыпинскими, не являлись, да и не могли являться плодом творчества одного, пусть и несомненно талантливого государственного деятеля. Над ними еще до появления на властном Олимпе Столыпина уже работал целый ряд правительственных чиновников. Поэтому справедливости ради нужно сказать: данный реформаторский курс вызревал в недрах высшей бюрократии, а не в голове одного из лучших ее представителей, как сегодня это пытаются изобразить некоторые страстные почитатели П.А. Столыпина.
Стержнем новой преобразовательной практики явилось разрушение общинных, т.е. коллективистских форм собственности. Намеченная замена общины массовым частным собственником означала коренной переворот ситуации в деревне: изменение в правовом пользовании, по сути, в каждых 70-ти из 100 десятин российской земли[1528]. Это должно было максимально оживить психологию личного предпринимательства, увлечь трудовой народ в реальное рыночное хозяйство, а не в погромы богатых. Столыпинская политика пыталась устранить то нелепое положение, когда у крупной и средней собственности были владельцы, а у мелкой – нет. Поэтому главные заботы правительства концентрировались на создании мелкого земельного собственника, а не на поддержании крупного землевладения или пестовании узкого слоя кулаков-мироедов, как вслед за В.И. Лениным уверяла советская историография[1529]. Власти устанавливали четкие ограничения по скупке земли, считая, что иначе, при свободном ее обращении, на земельном рынке сложится неуправляемая ситуация, когда наделы станут инструментом для образования крупных и средних владений[1530]. Было предложено ограничить приобретение наделов шестью или двадцати пятью десятинами; сверх указанной нормы покупка земли одним лицом запрещалась. Этот лимит выводился из средней по стране численности семьи – три души мужского пола с удвоением нормы наделения землей, установленной еще в 1861 году[1531].
Усилия по коренному изменению социального облика русского крестьянства преследовали и определенную экономическую задачу, связанную с повышением эффективности частника-единоличника. Авторы реформы в русле передовой западной мысли того времени утверждали: если в промышленности мелкое производство уступало крупному, то в сельской экономике мелкое хозяйство более выгодно. Так обстояло дело везде, кроме России, где, наоборот, крупные поместья на двадцать и более процентов были производительнее крестьянских[1532]. В связи с этим акцент делался на рыночной состоятельности прежде всего мелких владений, без чего «нам не устоять в великом трудовом состязании народов» , продолжая «кормиться, оплачивать нашу внутреннюю промышленность, покупать иноземные товары, платить наши долги» [1533].
Но, как известно, укрепление института мелкого земельного владения не привело к триумфу массового собственника на российских просторах. Крестьянство неохотно шло на выделение из общины, с большим предубеждением воспринимая инициативы индивидуального землеустройства. Желающие выйти из общины не получали для этого разрешений от мира, о чем убедительно свидетельствует статистика. К середине 1909 года по заявлениям на выход из общины в Курской губернии вынесено более половины отказов, в Орловской – 68%, в Тульской – 71%, в Рязанской – 84%, в Тамбовской – 85%[1534]. В результате к 1910 году по России в целом лишь 17% домохозяйств смогли воспользоваться укреплением наделов в личную собственность и покинули общину[1535]. Эти цифры показывают, насколько напряженной была ситуация в русской деревне того периода, какое негодование вызывали попытки государства избавиться от власти мира. Как вспоминал, будучи еще Пензенским губернатором, И.Ф. Кошко:
«мир трактовал таких людей как мятежников, не только не подчинявшихся авторитету схода, но и своекорыстно урывавших себе общественную землю вопреки воле мира... Против таких смельчаков стали применяться всякие способы преследования вплоть до поджогов и убийств включительно»[1536].
Неслучайно, по наблюдениям исследователей, борьба с новыми хозяевами по жестокости превосходила погромы дворянских гнезд[1537]. Кстати, в 1904-1905 годах подобный сценарий прогнозировался в ходе дискуссий, развернувшихся в рамках Особого совещания по сельскохозяйственной промышленности, о чем говорилось в предыдущей главе.
В думских слушаниях по указу от 9 ноября 1906 года эти опасения прозвучали более внятно. В.С. Соколов напомнил в своем интересном выступлении, что государство держится не верхами: ведь по законам механики если центр тяжести располагается низко, то тело держится прочно, а с перемещением центра выше – теряет устойчивость. То же самое, пояснил депутат, и с государством: центр должен находиться внизу – в общине, вынесшей на своих плечах все невзгоды и, по сути, создавшей Россию. Теперь же власти озаботились оздоровлением русского общества и, исходя из теоретических соображений и отвлеченных научных цитат, решили вышибить из-под него фундамент чтобы построить его на новых началах – на частной собственности[1538]. Все это, заключал он, приведет к тяжелым последствиям, и:
«через 20-50 лет будут у нас историки; они заглянут в наши стенограммы и они скажут, кто был предусмотрителен, кто это предвидел»[1539].
Но эти яркие предостережения, звучавшие из уст ряда интеллигентов, все же мало проясняли существо вопроса: почему крестьяне упорно держатся за общину, не желая вступать на частнособственническую стезю? Если же вчитаться в выступления самих крестьян, то можно заметить, что, в отличие от целого сонма глашатаев из правящего лагеря, они вовсе не считали общинное владение отсталой формой хозяйствования. Крестьянские ораторы убеждали, что общинный порядок с его уравнительными переделами земли наиболее полно отвечает условиям крестьянского безземелья:
«Если вы уничтожите переделы, то получится, что одни будут с избытком всегда пользоваться достоянием от земли, а другие будут тут же голодать; мы говорим, что общинное владение – это есть страхователь всех родившихся в общине людей»[1540].
Отметим: перед нами крайне важный пункт в рассуждениях крестьян; здесь изложена сердцевина общинной психологии, которую никак не могли постигнуть просвещенные оппоненты. Ведь характеристика общины как «страхователя всех в ней родившихся» означала, что ее механизмы не просто могли предоставить, но в обязательном порядке гарантировали каждому свой кусок хлеба. Причем такой кусок, который будет не меньше, но и не больше, чем у другого. Наличие земли в пользовании домохозяйства прочно увязывалось с количеством душ; рождение или смерть были связаны с дополнительной прирезкой или передачей земли нуждающемуся. Кстати, пресловутая чересполосица, вызывавшая бурное возмущение экспертов по сельскому хозяйству, препятствовала тому, чтобы лучшие участки доставались избранным; потому-то и возникла практика наделения одного человека землей различного качества, иногда даже в разных частях волости. Несомненно, в столь гибкой системе обеспечения жизнедеятельности усматривается воплощение по-настоящему справедливых отношений между общинниками. Можно сказать, что она представляла собой своего рода прообраз того социального устройства, которое возникло в советское время. Успешное функционирование этой системы было необходимо народу, полагавшегося на свои силы и справедливость мира; ни на что другое ему рассчитывать не приходилось. Поэтому нарушение принципа экономического равенства всех членов общины вызывало у крестьян неподдельное раздражение. Так было, например, с выкупными платежами при отделении от мира; в течение многих лет они вносились по круговой поруке, без ведения лицевых счетов, а значит, доказать, кто сколько внес за выкуп, не представлялось возможным. Но по закону, навязанному крестьянам, получалось, «как будто бы лица, желающие выделиться, внесли все выкупные платежи сами; на самом деле половину за них внесла община» [1541]. Таких поворотов крестьянское сознание принять не могло.
Сознание правящего класса работало совсем иначе, его определяла исключительно личная экономическая целесообразность. Сквозь такую призму крестьянские переделы, чересполосица, суды по совести изумляли, казались дикостью, порождением слабоумия. По мнению образованной публики, эта отсталая система подавляет любое проявление инициативы, закабаляет личность; от тяжелых оков, т.е. от общины, следует немедленно избавиться. Что отвечали на подобные заявления крестьяне? Приведем очень интересное рассуждение крестьянского депутата: русский человек как отдельная единица слаб, поддается всяческим влияниям, особенно иностранным; община же является спасением: вне ее русский человек как рыба без воды, а в ней он из слабого делается сильным, из малодушного – храбрым[1542]. Отсюда очевидный вывод:
«Нет, господа, подавления личности я в общине не вижу... я вижу, напротив, в общине укрепление личности»[1543].
Говоря иначе, народная идентификация обосновывалась прежде всего общинными связями, а не индивидуальной практикой, опиравшейся на частную собственность. Причем привлекательность общинных порядков, их справедливость напрямую соотносились с православной верой. Как провозглашал оратор, христианские начала существуют не только для неба: они должны утверждаться и на земле.
«Можем ли мы сказать, что готовность поступиться частью своих интересов в пользу ближнего, признание принципа: живи и давай жить другим, друг друга тяготы несите и так исполните закон Христов, – можем ли мы признать, что в этом заключается что-то вредное, с чем нужно бороться?!»[1544]
Приведенный выше материал дает некоторое представление о том, почему вживание института частной собственности в ткань жизни русского народа проходило столь болезненно. Но дело не только в нежелании низов с их коллективистским сознанием жить по-новому. Еще одна причина кроется в том, что часть правящей элиты была непоследовательна в осуществлении реформ. Закрепление земли за отдельными мелкими собственниками – это, конечно, необходимое, но недостаточное условие для запуска рыночных механизмов. Требовалось вовлечь новые домохозяйства в товарно-денежный оборот – от этого напрямую зависела их коммерческая состоятельность. В результате на повестку дня выдвинулся вопрос о кредитовании, поскольку в том нищенском состоянии, в котором пребывала деревня, начать самостоятельное развитие мелкому частному владельцу было крайне трудно. Общепринятая капиталистическая практика предусматривала выдачу кредитов под залог частных угодий. Собственно, все российское дворянство издавна и активно пользовалось подобными займами, в получении которых никогда не испытывало больших проблем. Можно сказать, что теперь речь шла о распространении этой практики на множество возникающих частных домохозяйств. И 15 ноября 1906 года был обнародован указ о выдаче Крестьянским поземельным банком ссуд под залог надельных земель[1545]. Однако этот акт был незамедлительно снабжен поясняющими правилами Министерства финансов, которые фактически лишали крестьян возможности кредитоваться под залог их наделов.
С этого момента в высшей бюрократии разворачивается противоборство, не прекращавшееся вплоть до начала Первой мировой войны. За этот период состоялись три крупные дискуссии (1908, 1910, 1913 годов) по кредитованию мелких земельных владельцев[1546]. Рассматривались варианты создания специализированной банковской структуры, воспринимающей заемщика не как представителя определенного сословия, а прежде всего как собственника, когда важно качество залога, а не сословная принадлежность. Защитники этих проектов убеждали: пока отсутствует кредитная ответственность землей и имуществом по ссудам, крестьянство не будет приобщено к цивилизованному порядку. Контраргумент звучал так: предлагаемая система залогов, по сути, отдает крестьянство во власть капитала; в этом случае государство лишится контроля над земельным рынком, что приведет к разорению тех мелких частных домохозяйств, для образования которых приложено столько усилий. Поэтому надо ждать, когда русский народ созреет для производительного использования финансовых средств[1547]. Иными словами, крестьянству отказывали в хозяйственной самостоятельности, мотивируя отказ его неподготовленностью к ведению кредитных операций; такой подход заметно тормозил перевод деревни на капиталистические рельсы. Крестьянский собственник, имеющий доступ к кредитной системе, смущал дворян и чиновничество, не желавших видеть в нем равноправного экономического субъекта. А.В. Кривошеин разочарованно заметил:
«Я совершенно не понимаю, почему благожелательное отношение к крестьянской массе, покуда она бедна, внезапно превращается в неприязнь к людям той же среды, как только они сумели выбиться из нищеты»[1548].
Все сказанное в полной мере относится и к кооперативному движению, широко развернувшемуся в 1905-1914 годах. По подсчетам исследователей, общее число кооперативов в стране к началу 1905 года не превышало 4 тысяч, а к концу 1914 года их насчитывалось уже около 30 тысяч, и половину из них составляли кредитные кооперативы[1549]. Эти данные постоянно воспроизводятся специалистами, но они не отражают того, что отличало российскую кооперацию от западных аналогов. В России практически отсутствовали начала самодеятельности и самоуправления: все определялось разнообразными циркулярами и инструкциями властей. К тому же кредитные товарищества отличал высокий удельный вес казенных ассигнований[1550]. Это объяснялось тем, что кооперативное становление шло сверху, при прямой поддержке правительства в лице Государственного банка, выделявшего мелкие субсидии населению через кооперативную сеть. Понятно, что все то же Министерство финансов не могло не озаботиться проблемой возврата денежных средств. И так как главное финансовое ведомство постоянно отказывало крестьянству в допуске к общепринятой кредитной практике, оно решило вернуться к проверенному принципу круговой поруки. В результате именно таким образом – а не в залоговом режиме – функционировали российские кооперативы (все члены кооператива связывались общим ручательством за возврат каждой взятой ссуды не как отдельные частные собственники, а как представители крестьянского сословия). Конечно, это не может не удивлять: совсем недавно круговая порука по уплате податей была осуждена и официально отменена, ныне же в кооперативах произошло ее возрождение.
К тому же роль всех этих расплодившихся кооперативов, вызывавших восторг у многих деятелей царской России, в деле подъема экономики была более чем сомнительна. А вот о чем можно говорить с уверенностью, так это о превращении их в систему по обслуживанию богатых домохозяев: именно данная прослойка деревни размещала здесь свои средства[1551]. Это становилось выгодным делом, поскольку в кредитной кооперативной сети, несмотря на повышенные финансовые риски, проценты установились выше, чем в отделениях Государственного или частных банков: 6-8% против 3-4%[1552]. Постепенно, по мере углубления реформ и появления частника, кооперативы начали работать уже не на казенных субсидиях, а на деньгах деревенских богатеев. Этот вывод убедительно подтверждают цифры: мелкие вклады (до 50 руб.) в системе составляли 55%, но это всего 9% от общих вложений; крупных же вкладов (от 500 руб.) было только 12%, зато давали они почти 61% размещенных средств[1553]. Что касается самых многочисленных мелких вкладчиков, то они входили в кооперативы, как правило, для того, чтобы иметь возможность получить хоть какие-то деньги – но совсем не на развитие или какое-нибудь хозяйственное улучшение, а для решения своих бытовых потребностей. (Собственно, сумма в 30-40 рублей только для этого и годилась)[1554].
Непоследовательность в создании полноценного мелкого собственника, о которой шла речь, не могла не сказаться и на планах правительства П.А. Столыпина по реформированию управленческих структур. В соответствии с ними предлагалось преобразовать местное самоуправление по бессословному принципу; правовой статус того или иного лица должен был определяться по имущественному цензу, а не по сословной принадлежности. Эту идеологию отражал законопроект по образованию бессословного низового звена – волости, внесенный в Государственную думу в 1908 году. Он предусматривал избирательную систему, где избирателями признавались бы только собственники недвижимых имуществ, облагаемых волостным земским сбором. В то же время члены общины в избирательном отношении не ставились в один ряд с мелкими частными владельцами. Законопроект отказывался и от института волостного старшины, превратившегося из представителя крестьянских интересов в исполнителя указаний уездного начальства; а для соблюдения интересов крестьян предлагалось избирать коллегиальные волостные органы с председателем во главе. Переход к бессословной единице утверждал и новую систему уплаты податей, которые теперь переставали быть прерогативой крестьянства[1555].
Акцент на имущественный ценз как главный регулятор жизни вызвал резкие возражения нижней палаты. Уже в докладе по законопроекту говорилось, что идея автоматического признания гласными лиц, обладающих высоким цензом, выглядит просто кощунственной:
«Можно быть душевнобольным, можно быть человеком абсолютно никуда не годным... опороченным всем местным обществом, но если у такого человека имеется ценз, тем самым он гласный без выбора. Трудно представить более неудобное, более абсурдное предложение»[1556].
Выводы думской комиссии поддержали многие депутаты. Трудовик Дзюбинский возмущался: в то время как понятие «гражданин» уверенно завоевывает правовое пространство, нам предлагают мерить всех людей по недвижимому имуществу и в зависимости от этого наделять их привилегиями. Следовательно, избирательное право получит не человек, не личность, а его имущество, его кошель:
«Земля, дом, даже скотный сарай – все это дает право быть участником в улучшении состоянии местной жизни; но образование, знания, личность не существуют, а существует только имущество, и оно дает человеку значение и право»[1557].
С этим трудно не согласиться: при таком подходе, декларирующем бессословность, на первый план выступали имущественные различия, подрывая тем самым идеологию самоуправления.
Но с наиболее страстной критикой обрушились на законопроект проправительственные силы. Перспективу уравнения в правах с зажиточными крестьянами-хозяевами дворянство встретило без восторга. Именно его сопротивлением объясняется крайне медленное прохождение законопроекта о местном самоуправлении в обеих палатах: и в Государственной думе, и в Государственном совете он лежал по три года[1558]. В ход пошли знакомые аргументы о преждевременности такого развития событий, о неподготовленности крестьянства к участию в проектируемой управленческой модели, о том, что влияние правительства на ход сельской жизни будут сведено на нет и т.д.[1559]Кроме того, влиятельные оппоненты законопроекта уверяли: состыковать новую бессословную единицу с сословным земством – это все равно, что пристроить к петербургскому Исаакиевскому собору московский храм Василия Блаженного.[1560]Тревожил правых и политический аспект: они видели в бессословной волости площадку для разложения народа[1561]. Их недоумение вызывал также тот факт, что в одном управленческом органе власти предполагали собрать дворян и крестьян. Как заявил П.Н. Дурново:
«рискованно создавать самоуправляющиеся единицы, смешивая в них большое число людей неимущих с весьма малым числом имущих... когда все помыслы неимущих направлены к отбиранию земли у имущих»[1562].
В итоге важное дело реформы местного самоуправления было свернуто: провести в жизнь новые принципы управления не удалось. Кстати, заметим: во время слушаний по земельным делам крестьянские депутаты буквально не сходили с думской трибуны, страстно отстаивая свою точку зрения. А в дебатах о бессословной волости никто из них не выступил ни разу; они даже не появились в зале, что и было замечено другими ораторами[1563]; очевидно, перспектива единого с дворянством волостного органа их не очень занимала.
Возвращаясь к столыпинским преобразованиям в целом, следует сказать, что перевод крестьянского мира на рельсы частной собственности сопровождался ломкой привычного жизненного уклада. Перестройка общества в русле буржуазных ценностей потребовала усиления национально-православной риторики, особая роль отводилось религиозной политике. П.А. Столыпин провозглашал:
«Православие – это жизненная основа нашего государства, душа народная, объединившая и объединяющая миллионы русских»[1564].
По мысли государс