Пределы домена историков и возможности власти

Колингвуд считал, что никакой результат в истории не является окончательным, что свидетельство меняется “с каждым изменением исторического метода”, что “принципы, которыми это свидетельство интерпретируется, также меняются” и что, следовательно, “каждое новое поколение должно переписывать историю его собственным способом”. Меняются не только метод и принципы интерпретации, но и социальная среда, интересы и устремления людей, социальных групп, политиков, интеллектуалов. Тем самым каждое поколение желает видеть или находить в истории то, что наиболее значимо для него в сегодняшнем дне.Эта потребность всегда меняется в случае смены общественного устройства и политико-идеологического режима.

Мы знаем, что бывают ситуации, когда исторические катаклизмы уничтожают целые государство вместе с его национальным нарративом прошлого. Так случилось с версией истории СССР, создаваемой несколькими поколениями, в том числе и ныне живущих историков. На место приходят своего рода “нулевые поколения” - новые граждане новых государств, которые или пытаются продолжать старый “большой нарратив”, или начинают с отрицания предшествовавшей версии истории, или же обращение идет к древней, наиболее мифологизированной части прошлого в попытке выстроить легитимную преемственность и опору современной идентичности, как бы пропуская недавнее прошлое. Такое происходит среди российских историков и историков других стран бывшего СССР. Какая позиция наиболее приемлема в ситуации казалось бы безнадежного релятивизма и субъективности? Во-первых, неправильно считать, что каждое поколение начинает с чистого листа и каждому поколению выдается своего рода карт-бланш на собственный способ историописания и на отрицание накопленного предшественниками знания. Это условие распространяется на всех, участвующие в историописании. При всей неудовлетворенности статусом-кво энтузиастов радикальных ревизий, тем не менее, существуют профессиональные проверочные нормы и сохраняется способность оценивать компетентность историков, которые предохраняют от разрушения само здание профессиональных исторических знаний.

В моменты смены парадигм и радикальных ревизий аргументы и обоснования, т.е сама историческая эпистемиология, выходят на первый план в профессиональном сообществе и делают тем самым возможным диалог между сторонниками разных версий. Именно здесь история, как пишет А.Мегилл, “должна быть не только (в некоторых ее аспектах) эстетической практикой, но также и научной дисциплиной, т.е. организованным получением знаний теми коллективами, которые разделяют принципы и практику точного, методического и непрерывного конструирования, деконструкции и реконструирования исторического прошлого” (А.Мегилл. Историческая эпистемиология. М., 2007. С. 197).

И здесь я задаю один из старых вопросов: Каковы условия приближения к истине и интеграции нового знания в существующий корпус достоверных знаний? Каковы условия сохранения исторического знания от внедисциплинарных воздействий политиков, идеологов, намеренных шарлатанов и поверхностных энтузиастов? Ясно, что каждое новое поколение будет открывать в истории те ее стороны, которые наиболее значимы для его сегодняшнего существования и восприятия мира, и каждое новое государство будет выстраивать собственную непрерывную историческую версию. Главное, чтобы эти версии имели в основе профессиональное историческое знание и не были заточены на создание образа врага и на разжигание межгрупповой и межгосударственной вражды. По этому вопросу среди историков разных стран возможны договоренности. Даже в худые времена холодной войны в 1970-е гг. действовала советско-американская комиссия историков по устранению из учебников идеологизированных и необоснованных оценок и фактов истории одной страны в учебниках другой страны. В моем архиве сохранился текст совместного заключительного доклада, который не был, к сожалению, опубликован, но использовался профессионалами.

В национальных историях и в мировой истории есть морально-ценностные моменты и трактовки прошлого, которые имеют особое общественно-политическое и эмоционально-нравственное значение для той или иной страны, этнической, религиозной или расовой общности и даже для населения целого континента. При разнообразии мнений и дебатов среди ученых на уровне массового потребления исторического знания существуют определенные ограничители и сдерживающие факторы публичных интерпретаций. Профессиональные историки не могут считать себя исключительными владельцами знания прошлого без учета общественных настроений, символических ценностей, группового достоинства, интересов формирования национального самосознания или идентичности.

Для меня, как ученого-историка, нет непререкаемых постулатов. Но своим опытом и гражданским чувством я понимаю, что нельзя исторически необоснованными фактами подвергать тотальной ревизии, а тем более оправдывать колониализм, расизм, нацизм, терроризм, ксенофобию, а также исторические трагедии, как Холокост, сталинские репрессии, погромы китайских хунвэйбинов, полпотовский или руандийский геноциды. В 2010 г. – год 65 годовщины победы над гитлеровской Германией - особо нуждаются в защите со стороны историков такие явления и факты, как правовое дело антигитлеровской коалиции, гуманистическая деятельность отдельных лиц, организаций, движений и стран в годы второй мировой войны. Но только где пределы политико-правового вмешательства и что составляет исключительный домен самих историков-профессионалов. Как по этим вопросам должны взаимодействовать историки разных стран между собой?

Мне кажется, что мы возвращаемся к временам конструирования изгоев и непримиримых идеологических противостояний. Такое впечатление, что в мировой истории заложена закономерность, что после одной глобальной битвы должна обязательно следовать другая. У меня, например, вызывает беспокойство отсутствие реакции со стороны исторического сообщества на правовые нормы в некоторых странах бывшего СССР, в которых предусматривается уголовное наказание за те или иные интерпретации советского прошлого или за использование его символов. В то же самое время мы имели недавно со стороны части научного сообщества попытку оказать давление на российских историков по обсуждению проблемы исторических фальсификаций. Я это расцениваю как рудимент холодной войны. Профессиональным историкам предпочтительнее общаться и выяснять вопросы в диалоге, а не устраивать Интернет-петиции, похожие на советские кампании позора.

В. А. Шнирельман

ПРЕЗИДЕНТЫ И АРХЕОЛОГИЯ, ИЛИ ЧТО ИЩУТ ПОЛИТИКИ В ДРЕВНОСТИ.[2]

// Ab Imperio, 2009, № 1

Далекое прошлое и его политическая роль в СССР и в постсоветское время

Почему людям так важна связь с предками? И почему речь часто идет не об индивидуальной генеалогии, а об обобщенных предках народа, о глубоких исторических корнях? Чем привлекает отдаленное прошлое и почему особую страсть к нему испытывают этнические меньшинства и молодые национальные государства, возникшие из обломков бывшей империи? Почему образ отдаленного прошлого кажется им столь привлекательным и почему ему иной раз удается оказывать на людей более сильное эмоциональное воздействие, чем мифам о недавнем прошлом?

Во-первых, недавнее прошлое достаточно хорошо освещено документами, в нем действуют известные люди со всеми их достоинствами и недостатками, и этих людей нелегко идеализировать. Достоинством далекого прошлого является то, что о нем мало что известно, и поэтому имеющиеся скупые свидетельства, допускающие самую разную трактовку, позволяют создавать весьма привлекательные образы отдаленных предков. Во-вторых, общественные отношения недавнего прошлого отягощены социальными барьерами, и такое общество трудно представить органическим единством. Зато общества отдаленного прошлого, обезличенные разрушительным действием времени, много легче изобразить в виде культурных целостностей и наделить их единой волей, превратив в коллективных былинных богатырей, культурных героев. И это сплошь и рядом используется современными политиками для преодоления внутренних расколов в обществе, вызывающихся социальными или религиозными противоречиями, а также трибализмом или регионализмом. В-третьих, не всякое прошлое способно удовлетворить запросы современных народов. Для многих из них последние столетия ассоциируются с колониальным гнетом, рабством и зависимостью. Все это, разумеется, не способно воспитывать чувство самоуважения и гордости за предков. Более привлекательным кажется отдаленное доколониальное прошлое, когда народ был свободен, независим, устраивал славные военные походы против врагов, имел значительные самостоятельные культурные достижения (изобретение металлургии, письменности, создание богатой фольклорной традиции, возведение величественных архитектурных сооружений и т. д.) и в оптимальном варианте обладал своей достаточно древней государственностью. Такое прошлое и представляется Золотым веком. Наконец, в-четвертых, популярно мнение, что многовековая преемственность придает особый престиж культуре и заставляет считаться с ее носителями, позволяя им претендовать на высокий социальный статус. Следует иметь в виду также то, что образ отдаленного прошлого социален по определению в том смысле, что он важен не столько для отдельного индивида, сколько для группы, поскольку наделяет ее идентичностью.

В то же время между идентичностью и образом прошлого существует обратная связь: сам образ нашего прошлого во многом зависит от нашей идентичности. Например, нетрудно догадаться, что доминирующее большинство и этническое меньшинство могут представлять себе прошлое весьма по-разному. Вот почему идентичность играет принципиально важную роль в том, как люди выстраивают свое общее прошлое.

В России историю народа как этническую впервые стал разрабатывать известный русский историк К. Н. Бестужев-Рюмин. Если его предшественников занимала политическая история России как государства, то для него субъектами исторического процесса стали отдельные народы, и выпущенная им в 1872 г. “Русская история” повествовала, прежде всего, о русском народе. Кроме того, он отказался от понятия “доисторический период”, считая, что весь период существования человека на Земле следует относить к истории. Поэтому историческими источниками он признавал не только письменные документы, но любые остатки человеческой деятельности. Он был, пожалуй, первым русским историком, который отводил огромную роль изучению археологических данных, считая их ключом к древнейшей истории народа.[3] Тем самым открылся путь к ее безграничному расширению далеко за пределы письменной истории. Правда, этот подход восторжествовал только в советское время после того, как во второй половине 1920-х гг. этнические меньшинства стали протестовать против своего статуса “народов без истории”.[4]

Особый акцент на древнем прошлом нерусских народов в ущерб изучению более поздних эпох объяснялся еще одним фактором. Начиная со второй половины 1920-х гг. советские руководители все с большим недоверием и опаской относились к исламу, а затем к этому прибавились страхи по поводу пантюркизма, паниранизма и панфиннизма. Поэтому исследования средневековой истории государств Средней Азии, Кавказа и Поволжья-Приуралья, прежде всего исламских, со временем стали встречать все больше препятствий. Считалось, что история таких средневековых государств возбуждала местный национализм и этнический сепаратизм. Кроме того, исследование средневековой истории в целом неизбежно ставило вопрос о легитимности включения нерусских народов в состав Российского государства и о сопротивлении, которое народы этому оказывали. Таких неудобных вопросов советские ученые пытались избегать. Поэтому, если средневековый период и изучался археологами, то акцент делался на “домусульманском прошлом” или, по меньшей мере, на “домонгольской эпохе”. Зато никаких серьезных препятствий для изучения первобытного прошлого не было. Поэтому в отдельных республиках возникли довольно сильные археологические коллективы, причем первобытная и раннесредневековая археология развивалась там более динамично и эффективно, чем изучение более поздней истории. При этом местных археологов более всего интересовали корни своих народов и их культурные достижения в далеком прошлом. Все это остается в силе до сих пор.

С 1930-х гг. отдаленное прошлое стало важным символическим ресурсом, находившим в СССР широкое применение.[5] Почему и в каких условиях происходило освоение этого символического ресурса? Советский Союз и современная Россия по своему политико-административному устройству относятся к категории этнофедеративных образований. В таких государствах особым реальным или символическим статусом обладают так называемые титульные нации, давшие свое название автономиям. Их привилегированное положение опирается на язык, культуру или религию, имеющие на данной территории глубокие корни и в силу этого позволяющие титульным нациям считаться “коренным населением”. Апелляция к “глубоким корням” и придает здесь особое значение отдаленному прошлому. Ведь если язык, культура или религия задают социальные границы общности, то образ прошлого привязывает ее к территории, наделяет требуемой исторической глубиной и связывает с образом предков. Там, где этничность получает те или иные политические права, как это и бывает в этнофедеративном государстве, следует говорить о политизации и институциализации этничности, что имеет далеко идущие последствия. В том числе это ведет к этнизации истории, а изучение этногенеза становится важной интеллектуальной основой нациестроительства.

Превращение этнической общности в этнополитическую требует органицистского подхода, рисующего общество спайным организмом с закрытой строго очерченной культурой. Именно эту потребность и обслуживает примордиализм, тесно связанный с национализмом. Напротив, конструктивизм и создаваемый им образ открытой культуры связаны с глобализацией, проблематизирующей границы и делающей их зыбкими. Борьба этих подходов, тем самым, отражает неравномерность развития: если одни общества уже пережили эпоху национализма, то другие еще только в нее вступают. Этнический национализм увлечен идеей автохтонизма, обосновывающей высокий статус коренных народов и прочно связывающей их с территорией своего нынешнего обитания. Он озабочен проблемой единства нации и защитой ее территориальной целостности. Он без устали ищет моральные образцы для подражания, рисуя предков победоносными завоевателями, культуртрегерами, создателями культурных ценностей и государственности, а то и вовсе изображает их первонародом. Все это служит легитимизации современной политики и способствует эффективной политической мобилизации. При этом в своем крайнем выражении примордиализм ведет к биологизации этничности и слиянию образа этнонации с расой. В итоге “кровь” увязывается с “почвой”.

В отличие от многих современных аналитиков я полагаю, что политизация этничности в СССР произошла вовсе не в период перестройки, когда свою активность проявили этнонациональные движения. Это случилось много раньше – в 1920-х гг., когда СССР начал формироваться как этнофедерация, т. е. конгломерат отдельных республик со своими собственными титульными народами и нетитульными меньшинствами. Поэтому, если историю США невозможно понять без обращения к феномену расизма, то историю Советского Союза и современные процессы в постсоветских государствах нельзя понять, игнорируя этницизм, т. е. постоянное использование этнического фактора в идеологии и политике, включая этническую дискриминацию. Сегодня много говорится о возрождении религии, и немало специалистов обратилось к исследованию религии как важного фактора современной политики. Религия действительно переживает ренессанс, и новые государства Евразии не остаются в стороне от этого процесса. Тем не менее в массовом сознании религия занимает место не столько веры, сколько важного культурно-исторического ресурса. А этничность сохраняет свою ключевую политическую роль, которой ее наделили советская идеология и основанная на ней практика национально-государственного строительства. Ведь они политизировали этничность, тесно связав ее с административно-территориальными образованиями.

В результате во всех постсоветских государствах сохраняется принцип, согласно которому только “коренные народы” имеют право на образование своих территориальных автономий, причем такие претензии обосновываются, прежде всего, апелляцией к длительной исторической связи народа с данной территорией.[6] Отсюда стремление всеми силами углублять свою историю, а также наделять отдаленных предков высоким престижем, связанным с их славными деяниями. При этом, если в советское время идея славного прошлого легитимизировала призрачный суверенитет отдельных автономных образований, то в постсоветский период властные элиты новых государств используют ее для преодоления постколониального синдрома, легитимизации своей власти и укрепления национального единства перед лицом новых вызовов. В частности, образ общего славного прошлого используется властями для преодоления трибализма или комплекса неполноценности, а также для повышения морального духа народа ради успешного нациестроительства.

В то же время в составе государства или автономий всегда имеются малочисленные (или даже многочисленные) этнические группы, отличающиеся от титульной нации и не обладающие своей собственной формальной административной единицей. Они всеми силами используют свое культурное своеобразие и образ особого прошлого для преодоления дискриминации. В ряде случаев апелляция к славному прошлому служит политике ирредентизма, примером чему являются лезгины Южного Дагестана, чье положение усугубляется тем, что после распада СССР они фактически превратились в расколотую нацию, разделенную на две части государственной границей между Россией и Азербайджаном. Не меньшую роль “политика прошлого” играет в стратегии непризнанных государств (Абхазия, Южная Осетия, Нагорный Карабах), обосновывающих свое право на существование ссылками на былую независимость своих народов и их особый путь развития.[7]

Кроме того, до сих пор дают о себе знать застарелые проблемы репрессированных народов. Самой тяжелой из них является статус Пригородного района, переданного в 1944 г. в состав Северной Осетии и служащего ныне яблоком раздора между ингушами и осетинами. Вряд ли надо объяснять, какое огромное влияние борьба за территорию оказывает на выработку тех или иных версий давнего прошлого.

Наконец, новым болевым моментом стало положение, в котором оказались в постсоветское время русские, обитающие за пределами России и в той или иной мере испытывающие давление со стороны местных властей, действующих от имени титульных наций. Во многих случаях русские рассматриваются там как нежелательные пришельцы, гости, колонизаторы или оккупанты, и кое-где ведется целенаправленная политика их вытеснения. В ответ радикальные русские националисты культивируют “арийский миф”, пытаясь с его помощью отстаивать права русских на всей территории Евразии.

Таков политический контекст формирования и расцвета идеологий, ставящих своей целью восстановление справедливости в постсоветском мире. Ядром таких идеологий очень часто служит этноисторический или этногенетический миф, повествующий о славном прошлом далеких предков, что будто бы должно придать их потомкам особый вес в глазах мирового сообщества и послужить залогом славного будущего. При этом новые этноцентристские версии прошлого нередко выдвигаются под флагом борьбы с европоцентризмом. В частности, в тюркской среде популярны подходы, отвергающие основные положения индоевропейской теории как “политизированной” и служащей интересам “колониализма”. В этом отношении показательны многочисленные попытки тюркских ученых пересмотреть вопрос о языковой принадлежности населения степной зоны бронзового и раннего железного века. Если в советское время речь шла о каких-то индоевропейских группах или ираноязычных кочевниках, то в последние двадцать лет немало ученых тюркского происхождения всеми силами пытались наделить их тюркоязычием.

Исходя из того, что политики и интеллектуалы вначале ставят перед собой задачу и для ее решения вырабатывают ту или иную концепцию, а затем пытаются использовать такую концепцию на практике, я соответственно строю и логику моего анализа. Вначале я рассматриваю все еще слабо изученные связи между научными репрезентациями древнейших этапов истории и политикой в СССР и показываю, как и по каким причинам текущие политические интересы оказывали и до сих пор оказывают влияние на представления о древних обществах и их роли в глубоком прошлом. Я также обращаю внимание на то, в какой сложной ситуации выбора оказываются местные ученые. Затем я анализирую, какие именно интерпретации далекого прошлого, почему и в какой обстановке поддерживались властью в постсоветских государствах Центральной Азии и Южного Кавказа. При этом я обращаю внимание на то, как новые этногенетические мифы подкрепляются “научным знанием” и используются для нужд текущей политики, в частности, путем устройства массовых праздников. После этого я останавливаюсь на интересных случаях посещения президентом Путиным знаковых археологических памятников и предлагаю свою версию политических мотивов таких визитов. Далекое прошлое увлекает и некоторых президентов национальных республик, входящих в состав Российской Федерации, как демонстрируют материалы из Республики Саха (Якутия). Проанализировав взгляды и политические акции ряда президентов, я рассматриваю проблему зрелищности в политике и показываю, как этим неоднократно пользовались самые разные государственные деятели. В этом отношении немаловажным символическим ресурсом обладают и гербы государств, которые нередко являются визуальным выражением ключевых идей, заложенных в новых этногенетических мифах. Наконец, в заключение я предлагаю свою версию политической роли современной археологии в Евразии и показываю, как и почему происходит выбор тех или иных предков.

Наши рекомендации