Владимир Крупин. Мария Сергеевна
06.08.2009
В этом году была такая длинная и такая теплая осень, что, казалось, и зима не наступит. Нет, наступила. Уже и приходила несколько раз, были даже метели, заморозки, но все потом таяло, хлюпало под ногами. Московские мостовые были как лотки с грязной снежной жижей. Воздух города и без того тяжелый прессовался еще и выхлопными газами, которых зимой становилось больше. Моторы, остывшие за ночь, подолгу грели. Также много выхлопа копилось на перекрестках у светофоров.
Все поверили, что наступила зима, когда однажды утром город покрыл пушистый снег. Он шел тихо и празднично. Дети вытаскивали ладошки из варежек и ловили снежинки. Снег все шел и шел, будто небо так долго копило его запасы, именно такого, легкого узорного, копило до тех пор, пока не увидело, что земля готова его принять и сохранить.
Бездомная старуха, которая питалась, собирая пищу из помоек и мусорных баков, тоже когда-то была девочкой, и в ее жизни были такие радостные снега, но уже за такими занесенными снегом стеклами, что уже было и не разглядеть и не вспомнить. Снег для старухи означал одно: окончательно пришла зима и как-то надо было пережить пять месяцев до следующего тепла. Все-таки главное в холода - ночлег - у старухи был. Ее пускал в кочегарку тоже уже пенсионер Николай. Когда-то она учила его детей. Он узнал ее на улице, сразу понял по ее виду ее состояние и привел в кочегарку. Кочегарка уже была не на мазуте, не на угле, на газе, там было чистенько, даже уютно, и старуха молилась Богу, чтобы Николай не заболел, не запил.
Кочегарка была в полуокраинном районе, а искать еду старуха уезжала в центр, в один из дворов, рядом с Госдумой. Там было много баков для мусора, много и таких, как старуха. Ее не гоняла другие бомжи, не трогала милиция. Может быть, оттого, что старуха молилась за всех.
Она не могла сказать о себе, что очень набожна. Но ведь и у любого из нас в минуту, внезапную или тревожную, вырывается невольный возглас: "Господи!" Вырывается из глубины сердечной. Что-то же есть в нас, помимо нашего разума, управляющее нами в беде. Старуха давно не была в церкви. Куда она пойдет, такая? С ней рядом и стоять-то, наверное, стыдно. Наверное, и запах от нее нехороший. Вот чего больше всего боялась старуха, того, что ее будут сторониться. Конечно, она как могла держала чистоту. Даже ухитрилась стирать у Николая в кочегарке. В старом ведре, стараясь не касаться стенок. Сушила на горячих трубах. Но вот самой было вымыться негде. И для нее, бывшей необыкновенной чистюлей в прошлой жизни, телесная нечистота была самым ужасным испытанием.
Из всего Писания старуха помнила и часто повторяла для своего утешения два места, это то, что и Спаситель не имел места, где голову приклонить. Он сказал, что и лисицы имеют убежища, и птицы имеют гнезда, а его гонят отовсюду. Ученики сказали: "Господи, давай пошлем на это селение, где нас не приняли, огонь. Его сведет с небес пророк Илья". Но Христос ответил, что Он пришел не губить, а спасать. И еще она запомнила о нищих, что Господь их любит, что нищие ничего не имеют, но всем обладают. Чем всем, старуха не очень понимала. Да ей уже и ничего почти не надо было. Одежда и пища. А и того и другого в нынешних помойках было много. Например, хлеба она совсем не покупала, хлеба выбрасывали много, иногда целые батоны. Зная, что живые люди есть и на загородных свалках, куда везут тонны московских отходов, старуха радовалась за "свалочников", как их называли, в отличие от "помоечников", что и им будет, что поесть.
Одна ежедневная забота была у старухи: как к вечеру набрать Николаю на бутылку. Это было как пропуск на ночлег. Николай, конечно, никогда бы не потребовал такой платы, но старуха считала себя обязанной принести к вечеру бутылку. Сама она капли в рот не брала, а у Николая насчет спиртного была целая теория. Водки он не пил, чтобы не одуреть и не лишиться места. Но постоянно пил красненькое. Теория была в том, что на юге тепло и солнце превращаются в виноградные кисти, из которых делают вино, а у нас тепла и солнца мало, значит, надо потреблять их в виде вина, куда солнце и тепло вошли в жидком виде.
Сумма на бутылку была вроде не очень велика: Николай был не привередлив и пил любую бормотуху, но и маленькую сумму надо было набрать. С этим старуха натерпелась. Даже при ее ангельском характере ей было трудно вынести побои и гонения от переходов в станциях метро, где промышляли просители покрепче. Даже и в деле прошения милостыни была отлаженная система изымания части дохода. И куда более эффективная, чем налоговая полиция. Подходили пара парней в черных куртках, с голыми головами, говорили: "Тетка, отстегивай. Нечего? Вали отсюда. В следующий раз шею сломаем". Говорили так, что не верить было нельзя. Старуху не гнали только от молочного магазина, она стояла внутри при входе, прижавшись к стене и греясь теплом от калориферов. Намерзшись у баков, она прямо засыпала от тепла. Подавали мало и редко, но и за то спасибо. Хотя никто не говорил, что шла бы, мол, работать. Иногда даже бывало, что иной мужчина, обычно подвыпивший, давал бумажку. Тогда старуха сразу переставала стоять и отправлялась на свой любимый трамвай, шестой номер. Почему? Потому что до него надо было очень долго ехать в метро, значит, время шло, и потом этот район, был совсем на другой стороне Москвы от ее бывшего жительства. То есть встретить знакомых было маловероятно.
Трамвай шел по зеленым, а зимой по белым местам, проходил остановки с дивными названиями "Западный мост", "Восточный мост", потом разворот - и обратный долгий путь на "сходненскую". У церкви Всех святых старуха иногда выходила, но никогда не просила, ей самой хотелось подавать милостыню у церкви. Но и в церковь не заходила, стеснялась.
Супруги Кожемякины жили именно около тех мусорных баков, которые кормили старуху. От того, что супруга Лора много смотрела телевизор, она была прочно зомбирована и говорила по поводу всех происходящих событий слова, которые казались ей своими. А на самом деле были внушены каким-нибудь Познером. А муж Сергей Николаевич, телевизор не смотрел, поэтому мыслил самостоятельно.
Они стояли у окна и смотрели на то, как у мусорных баков шевелятся люди.
- Довели демократы страну, - говорил супруг. - Вот тебе знаковые фигуры демократии.
- Это коммуняки нам ее такой оставили, - отвечала супруга. - Они работать не хотят. Развращены свободой. Вон какие еще все здоровые. Взяли бы в руки по метле, Москва бы сразу стала чище. А Лужкову бы надо подсказать этот резерв.
- Какие они в силе! Ты посмотри на ту старуху, ветром шатает.
- Небось, допилась, - отвечала супруга. - Конечно, такие, элементы тоже члены общества. Многие в прошлом труженики, хотя в основном это деклассированные элементы
-- Как большевик выражаешься: деклассированные.
- Не лови на слове. Элементы. Государство обязано создать целую сеть социальной защищенности от подобного явления. Собирать, вывозить, лечить. Они, конечно, все обовшивели, все в заразе, они опасны как источник туберкулеза.
- С которым покончили, было, коммунисты, - вставлял супруг. В общем, они никогда ни до чего не договаривались и расходились по своим комнатам: она к телевизору, он к книгам.
Старуха у мусорных баков мучительно напоминала ему его бабушку. Она так же, он помнил, тихонько и незаметно двигалась, была такая же худенькая, так же низко, по самые брови, повязывала платок, так же смотрела вниз, так же стеснялась внимания. Когда у них с супругой родились подряд два ребенка, старуха их вынянчила, а потом незаметно уехала. А потом из деревни сообщили, что умерла, что уже похоронили, а перед смертью, передали, просила никому не сообщать, что умирает, чтоб никого не беспокоить. Даже и такая у него мысль была, а уж не есть ли эта бомжиха его бабушка? Он все пытался, проходя мимо, заглянуть старухе в лицо, но та всегда отворачивалась.
У Николая в кочегарке появилась новая теория. Он всегда забывал как зовут старуху, бывшую учительницу его детей, но никогда не переходил на ты.
- Вы мне помогите оформить мою мысль, - просил он, выпив красненького и поглядев на просвет на остаток. - Мысль такая, что надо собак и кошек называть американскими именами. Гор и Буш - это же готовые клички. Или Мадлен - это же для красивой лохматой суки, а Олбрайт - это кобель. Это же предложение мое - оно же - целое открытие. Никсон - доберман, да? Или не походит? Ну, Клинтон - это бультерьер. Вы согласны?
Старуха робко говорила, что нехорошо называть даже и собак человеческими именами.
- Кабы это были имена, - возражал Николай, это клички. Кликухи, вроде уголовных. Я как узнал, что у американцев отчества нет, думаю, ну это разве люди? Как это - без отчества? Ничего себе, нация называется. А претензий, а разговоров. Наши Горбачев и Ельцин были до того рады, что они Боб и Майкл, то есть от отцов отказались.
- Ах, Николай, не будем судить.
- А я бы лично хотел судить, - сурово заявил Николай, взбалтывая бутылку и глядя сквозь нее на показания приборов. - Лично. И лично руководить расстрелом.
- Бог с вами, Николай, - пугалась старуха.
- Я так думаю очень далеко не один, - говорил Николай. - Мнение народа - это голос Божий, я так слыхал.
Новогодняя ночь в кочегарке прошла быстро. Старуха даже не ощутила момента полуночи, так как ни радио, ни телевидения у Николая не водилось. По случаю перехода в Новый год Николай принял больше, против привычного, количество южного солнца. Старуха и тут ничего не употребила и только радовалась теплу и сухости кочегарки. Намерзлась за день. Хотя, надо сказать, подавали в канун Нового года хорошо. Николай философствовал:
- Ежели бы все подлецы передохли к утру, это был бы праздник. Атак - праздник вполовину. Ну ничего, подождем. Мы их, подлецов, измором возьмем, мы их перетерпим.
Николай успешно терпел всю ночь, а старуха хорошо выспалась. День наступил солнечный и не очень морозный. Но у старухи были крепкие зимние сапоги, кем-то вынесенные к бакам, теплое пальто, тоже кем-то выброшенное, а может, из жалости будто бы специально ей подаренное, так что старуха не мерзла. Около баков было пусто, но баки были полнехоньки отходами, отброса-ми или, лучше сказать, приношениями с праздничных столов. Сильно пахло мандаринами. Старуха набрала всего, даже отдельный пакетик заполнила для собак, которые паслись около кочегарки и всегда ее ждали.
Началась последняя неделя перед Рождеством Христовым.
Сергей Николаевич решился заговорить со старухой. Увидев ее в окно, он вышел, прихватив пакет с мусором. Старуха, заметив его, пошла как-то боком в сторону. Швырнув в бак звякнувший пакет, Кожемякин догнал старуху и сказал:
- Здравствуйте.
Старуха оглянулась, ища того, с кем поздоровался мужчина.
- Нет, это я вам, вам, - сказал Кожемякин. - Не сердитесь, вы можете принять немножко денег? Новый год все-таки. Старуха просто и спокойно сказала:
- Приму.
- Может быть, вам вынести еды?
- Нет, нет, спасибо, я ни в чем не нуждаюсь. За деньги спасибо. Это у меня своеобразный взнос за ночлег.
Сергей Николаевич вспомнил про третью комнату в их квартире на двоих. Мысль мелькнула и погасла - приютить старуху. Разве это возможно с его супругой? Они помолчали.
- Все-таки, может быть, я чем-то могу помочь? И тут, краснея и запинаясь, старуха выговорила то, о чем все время думала:
- Вот если бы, если бы вот, если бы можно, я бы всего за десять минут, так-то у меня все чистое, вот бы самой, самой бы помыться, - почти прошептала она, и даже слезы выступили.
- Конечно, конечно, - торопливо сказал Сергей Николаевич, соображая, что супруга не должна прийти в это время. - Конечно. Поднимемся. Третий этаж. Лифт работает. Да даже и без лифта. Идемте.
Старуха покорно отдала ему свою большую сумку. Они пошли. В подъезде им никто не встретился. Лифт работал. В квартире Сергей Николаевич суетливо побежал в ванную, включил горячую воду. Мерзкая мысль, что у старухи может быть какая-либо зараза, никак не отступала.
Не снимая пальто, старуха стояла в прихожей. Только разулась. От домашних тапочек отказалась, была в шерстяных носках.
- Пожалуйста, - сказал Сергей Николаевич. - Полотенце, мыло, шампунь, все берите. Не стесняйтесь. Давайте пальто.
- Ой, может, я уйду? - еще раз стала извиняться старуха. Но саму прямо-таки тянуло на шум воды, в сверкающую зеркалами ванную.
- Давайте, давайте, - поторопил Николай. И старуха решилась. Отдала пальто, перешагнула порог ванной. Дверь закрылась за ней сама. Обилие флаконов, бутылочек, тюбиков, тяжелые махровые халаты, висящие на бронзовых крючках, прозрачная, сияющая занавесь, электрические зайчики на узорных плитках стены и потолка из рифленого белого металла - все было таким сказочным.
Старуха стала мыться. Только никакого шампуня не взяла, боясь, что выльет на себя что-то не то. Взяла кусок мыла, старалась его поменьше расходовать. Полотенцем не осмелилась вытереться, вытерлась своей рубашкой. Стала мыть ванную. Сергей Николаевич услышал звуки, ею производимые, и громко сказал:
- Не надо мыть, не надо, что вы, я сам.
Но старуха все-таки все прибрала чисто-начисто, оглядела все придирчиво и тогда только вышла. Она даже в зеркало не погляделась: боялась, что морщины после мытья обозначатся еще сильнее. Взялась сразу за пальто.
- Бога буду за вас молить, как ваше имя?
- Сергей. Сергей Николаевич. А вас как по имени-отчеству?
- Да я-то, уж я-то что. Я Мария Сергеевна.
- Не обувайтесь, сразу на улицу после ванны нельзя. Нет, не отпущу. Идемте на кухню. Я чай приготовил.
Старуха присела на краешек кухонного углом дивана. Из всех сластей взяла только карамельку, с нею выпила чашку встала:
- Можно я посмотрю в окно? - Она подошла к окну, увидела сверху мусорные баки, у которых кормилась.
- Пойду. Спасибо, Сергей Николаевич. Вы не подумайте чего на моих детей, я от них сама попросилась в дом престарелых. И оттуда сама ушла. Меня оформили, я сдала все: и паспорт и пенсионное. Велели идти в столовую, а там подавальщица шваркнула мне в грязную тарелку жидкой каши, прямо брызги полетели. Я говорю: "Хотя бы вы чистую мне дали тарелку, давайте я сама помою". А она, она, ну, может, я сама виновата, могла бы и потерпеть, она прямо нехорошими словами, матом прямо: "Подыхать пришла, ну и подыхай. И с чистой будешь жрать - сдохнешь, и с грязной - сдохнешь". Я даже повторять не могу. Говорит: "Вы все тут - тюремщики с пожизненным сроком и не...", - старуха потупилась: - Не выламывайтесь, говорит. Вот. И я тогда же и ушла. Не задержали, потому что сказала, что навещала сестру.
- Давайте, я туда съезжу, - вызвался Сергей Николаевич.
- Нет, нет. Ни за что. Мне хорошо, не волнуйтесь. Я и нагляделась всего и в газетах читаю. Очень много газет выбрасывают, я на них даже сплю, в основном "Московский Комсомолец", всякие коммерческие, иностранные, журналов полно, там все время про убийства Ну все-все, я пойду. Я теперь обязательно в церковь пойду на Рождество и там за вас свечку поставлю. И за супругу, как ее святое имя?
- Лариса, - Сергей Николаевич решил про себя ничего Ларисе не говорить. - А можно вам хотя бы одеяло подарить?
- Все есть, - с усилием сказала старуха. - Все. Мне уже ничего не надо. Вот главное вы мне помогли, я прямо как родилась, ожила, легко как, радостно прямо. А то в баню же не попасть. И не то что дорого, я бы за неделю на билет собрала, но там все бани поделены между своими. И таких, как мы, никто не пустит. Но вы не думайте, я не заразная. Я слежу очень, я такая чистюля была, я и сейчас все стираю.
Ушла старуха. Прошла мимо мусорных баков, поглядела на них, оглянулась. Увидела или нет, что Сергей Николаевич смотрит на нее из своего окна? Он смотрел. Сердце его сжималось от жалости к старухе и от радости, что хоть чем-то он послужил ей. И в последующие дни он надеялся встретить ее, пригласить, напоить чаем. Но она больше не приходила.
Но теперь он уже всегда вспоминал ее, и особенно вспоминал, когда шел снег. Новогодний, легкий, кружевной снег, снежинки которого дети ловили своими маленькими ладошками.
Кудрявцева Татьяна "Детский дом. Лека"
В детском доме было хорошо. Во-первых, там давали есть. Во-вторых, там у каждого была мама Кира из самого старшего 7-го класса. Мама Кира помогала делать уроки и даже мыла Лёку в бане. А когда кто-то из детей заболевал, сама Мария Константиновна, директор, подходила вечером и гладила по голове.
Еще у детского дома были грядки, на которых росла еда! Репка, лук, морковинки, а главное — огурцы. В начале лета все вместе сажали. Лёка все бегала и смотрела, не появились ли огурчики из желтеньких, как бабочки, цветов. Мама Кира сказала, они из цветов будут. Лёка никогда не видела огурцов, просто не успела: сначала она маленькая была, а потом война началась. В блокаду не было еды никакой, даже воды. Последний кипяток вместе с горбушкой мама отдала Лёке и умерла. А от папы писем не приходило совсем, ни одного письма, мама сначала сильно плакала, а потом вдруг перестала, только смотрела в никуда и отдавала Лёке свой хлеб. Лёка тогда несмышленая была, не понимала, что нельзя мамин хлеб есть, она ела. Есть хотелось каждую минуту. Но потом, когда город сковали большие холода, у Лёки уже не осталось сил — есть.
Тогда мама сходила за снегом, растопила его на керосинке и Лёке в рот влила. Лёка согрелась и уснула. А проснулась уже в детском доме. Ей сказали, что мамы больше нет. Но Лёка не поверила, она долго еще не верила, вставала на окно на коленки и смотрела на улицу, вдруг мама придет. Но улица была пустая и страшная, безглазая. Без людей, без машин, без военных даже, без никого. Без мамы… А мама у Лёки была самая красивая во дворе. Может, и не только во дворе. У нее платья переливались и шуршали. До войны у нее было много нарядных платьев, блестящих, как золотинка, а в войну остались лишь ватники. А главное, голос. У мамы был особенный голос, певучий, как рояль. В детском доме тоже есть рояль, на нем Мария Константиновна играет. Но она не поет. А мама пела. Она пела и смеялась. У нее на щеках тогда прорезывались ямочки, у Лёки тоже одна ямочка есть, в маму. А папа был очень высокий, в черной шинели, шинель сильно кололась. В детском доме ей сказали, раз шинель черная, значит, папа твой — моряк. Лёка знает, моряки плавают на кораблях, некоторые корабли очень большие, далеко уплыть могут, даже туда, где войны нет. У папы были большие руки. Он Лёку кружил и приговаривал: «Лёка-Лёка, два прискока, третий зайка, убегай-ка!» Зайка, потому что Лёка беленькая. Когда в детский дом приходили — усыновлять, Лёку часто выбирали. Беленьких, видно, больше любят. А может, из-за банта. У Лёки голубой бант на голове, из бабушкиного шарфа. Лёку так и принесли в детский дом, с бантом, Мария Константиновна рассказывала. Кроме этого банта, у Лёки ничего больше не осталось. Но она не согласилась — в дети. Спряталась под кровать, и Мария Константиновна ее не отдала. Лёка не хотела других папу и маму, она своих помнит. А вдруг папа вернется, а Лёка у чужих живет, он же тогда не найдет ее!
А потом зима прошла, и в город вернулось солнышко. Как оно землю пригрело, так сразу Мария Константиновна им семена дала. Некоторые семечки сами взошли, а огурцы — из рассады. Лёка все думала: огурец — какой? Круглый или длинный? Она как просыпалась утром, так скорей — на огород! Нянечка Шура говорит, Лёка — жаворонок, птичка такая, которая раньше всех голосит. И вот Лёка прибегает, смотрит, а огурец высунулся из листьев, зеленый, как маленький карандаш. Лёка сразу вспомнила, какой он на вкус, она, оказывается, просто забыла! Он на вкус — хрустящий, летом пахнет. Лёка не понимает, как это случилось, что огурец вот только что был на грядке, и вдруг раз — у нее во рту. И — нет огурца! Это было очень стыдно, а может, даже и воровство, огурец-то общий! Лёка стала красная от ужаса.
На линейке Мария Константиновна спросила строго: «Куда девался огурец?» Никто ничего не сообразил, огурец-то одна Лёка видела, а Лёка поняла и опустила голову.
Мария Константиновна к ней подошла, и все смотрели на Лёку и молчали. И тут мама Кира говорит:
— Мария Константиновна, это я сорвала огурец для Лёки, потому что у нее день рождения.
— Я так и поняла, — произнесла Мария Константиновна. — Но все-таки лучше было спросить.
И ничего больше говорить не стала. И никто не стал, хотя старшие все знали, что Лёкин день рождения — не известен. Лёка попала в детский дом без документов, в мамином ватнике и с бантом, а бумаг при ней не было.
У Лёки слезинка выкатилась из глаза и остановилась на щеке, от стыда. Она решила, что, когда вырастет взрослая, обязательно отдаст Кире огурец, а Марии Константиновне целую корзинку огурцов!.. Случай этот в прошлом году приключился, но Лёке кажется, что вчера. Стыд хуже дыма, от него в душе щиплет.
Напротив детского дома был дом слепых — там жили дети, у кого война съела зрение. Так нянечка Шура говорила. На этих детей было очень страшно смотреть. Лёка старалась гулять в другой стороне, у забора, где стоял маленький деревянный особняк. Лёка забиралась на крылечко и играла в дом, как будто он опять у нее есть, и все живы: и папа, и мама, и бабушка, и кот Зайка. Лёка говорила: «Трик-трак». И делала вид, что поворачивает ключ в замке.
Однажды она играла и грызла сухарь. Вернее, половинку сухарика, что от полдника осталась. Хоть блокаду уже и сняли, но Лёка теперь никогда ничего не съедала сразу, оставляла на черный день. Хоть крошечку. И вдруг в заборе Лёка увидела чье-то лицо. Совершенно взрослое, даже старое, потому что небритое. Этот кто-то глаз не сводил с ее сухаря. Лёка точно поняла, что именно с сухаря. Сначала она спрятала сухарь за спину. Потом и сама повернулась к забору спиной. Но даже спиной Лёка чувствовала этот взгляд. Она поняла, что там кто-то голодный. Лёка вздохнула, но все-таки подошла к забору, отломила половинку половинки и протянула…
А Колька Безымянный, из старшей группы, подглядел. Безымянный — это была его фамилия, потому что он ничего не помнил, был старше Лёки, а даже фамилии не помнил. От голода, наверное. У Кольки внутри не осталось памяти, а осталась только ненависть.
— Что ты делаешь? — закричал Колька. — Это же вражина, фашист! Немец пленный, чтоб он сдох! Немцы у нас всех убили, а ты ему сухарь! Забери назад!
Лёка заплакала. Но назад забрать она не могла. Не потому что боялась, а — не могла. И объяснить Кольке тоже ничего не умела. В свои восемь лет Лёка хорошо знала, кто такие фашисты. Но ведь и у фашистов животы есть, а живот есть просит.
Колька так кричал, что прибежала мама Кира из 7-го класса. Мама Кира прижала к себе Лёку и увела.
А вечером Мария Константиновна собрала всех и велела:
— К забору ходить не нужно. Гуляйте в другой стороне.
Лицо у неё было грустное-грустное. Лёка подумала, что сторон для гулянья совсем уже не осталось. А потом нечаянно услышала, как Мария Константиновна сказала нянечке Шуре:
— Откуда у нее только сила взялась на жалость?
И Лёка поняла, что Мария Константиновна на нее не сердится. И что жалеть — не стыдно. А это было самое главное.
С тех пор тайком они прокрадывались к забору и кормили пленных немцев. У них была такая банка от «Лендлизовской» тушенки, они в банку сливали суп, кто сколько мог, и кормили.
Немцы эти были очень тихие, все время бормотали что-то про танки и шины. Лёка спросила у Киры, что это значит: «Танки-шины?»
Мама Кира сказала, что по-немецки это «спасибо». «Данке шеен».
А к лету уже и Колька стал с ними ходить. Девочки ничего ему не говорили, и он девочкам — тоже ничего. Да и что тут скажешь!
Немец, тот, которому Лёка первому полсухаря дала, вырезал для Лёки маленькую куколку. Из губной гармошки. Лёка не знала, можно ли взять у фашиста. Но он протягивал и улыбался. И Лёка опять подумала: «Хоть и фашист, а живой ведь. Не взять, все равно что ударить».
И взяла.
А в начале лета их детский дом номер двадцать пять сажал на Песочной набережной деревья. Лёка могла схватить самый крепкий, самый красивый саженец, ведь она первая стояла, потому что ростом была меньше всех и выбирала первой. Но Лёка выбрала самое тонкое кривое деревце, на которое никто даже не смотрел. «Пусть оно тоже будет расти через много лет», — подумала Лёка. Все лето и осень она приходила к своему саженцу и поливала его из склянки.
К первой годовщине Победы дерево зазеленело. А им в детском доме выдали новые пальто. Правда, Лёке оно было великовато, пальто пришлось подрезать прямо на ней, но подумаешь, мелочи! В тот день все казалось счастьем…
ПОСЛЕ ТОЧКИ
Девочка, которую в детском доме все называли Лёкой, став взрослой — Ольгой Ивановной Громовой, — выбрала себе профессию врача.
У этого доктора был счастливый дар: она не только прекрасно оперировала, но и умела выхаживать больных. Ольга Ивановна обладала способностью — жалеть так, что это было ничуть не обидно. Многие люди до сих пор говорят ей спасибо. Я — тоже.
Однажды Ольга Ивановна привела меня в Вяземский садик. На то самое место, где детский дом № 25 сажал деревья почти полвека назад. В старую аллею на Песочной набережной, рядом с Малой Невкой.
Липы эти разрослись, стали красивыми и тенистыми. Где-то там, среди них, и ее липка, которая была когда-то маленьким кривым прутиком…
Ольги Ивановны нет теперь на свете. Но в День Победы я всегда поминаю ее, светлая ей память…
Куликова Людмила "Я, мой муж и телевизор"
Я, мой муж и телевизор
Прощальное письмо
Несколько дней подряд текут потоки дождя по оконному стеклу. Из дома не выхожу. Сижу за письменным столом как раз напротив окна и завороженно наблюдаю бесконечное течение небесных вод. Нет, я не плачу. Что ты! Передо мной чистый лист бумаги, хочу написать тебе что-то важное, но в голову ничего не приходит. Потом подумала, напишу, что чувствую.
Ты, наверное, спросишь, почему она не сказала всего этого при расставании?
Боялась. Да, да, боялась. Сомневаешься? Плохо меня знаешь.
Теперь могу написать всё, что хочу. Ты уже не отведёшь глаза к телевизору и не схватишься за телефон, извиняясь за срочный звонок, и не сможешь меня перебить, и не отправишься вдруг спать, сославшись на смертельную усталость.
Когда же ты перестал меня слушать?
Можешь выбросить письмо, не читая. Потом будет терзать сожаление. Ты так не любишь, когда тебя мучает совесть. Уверена, что прочтешь его.
Я была счастлива, когда мы поженились. Потом пятнадцать долгих лет пыталась быть счастливой. А потом отчаялась быть счастливой. Оставшиеся восемь бесконечных лет провела в сущем отчаяньи. Заметил ли ты это? Восемь последних лет мы живем, как две телесные оболочки, полые внутри и ничем существенным незаполненные. Все эти годы взывала: я живая! Твое внимание ко мне закончилось после медового месяца. Потом ты успокоился. «Она никуда не денется. Она меня боготворит», - делился ты с друзьями.
Мы могли бы давно разойтись, настолько автономны наши миры. После работы ты – на диване пред телевизором. Я – мою, вытираю, стираю, переставляю, готовлю, глажу... Уже сто лет ничего не обсуждали. Моё мнение тебя не интересует. Если ты и рассказываешь о чём-то, то хочешь, чтобы я только выслушала и всё. Комментарии не терпишь. «Лучше бы я ничего не говорил – уже начинаются прения!». И я замолкала.
Когда дети были маленькими, я окуналась в заботу о них, чтобы заглушить свою обиду. Чем быстрее вырастали дети, тем неотвратимее расширялась пустота в наших отношениях. Иногда меня прорывало. Я просто бесилась, кричала, топала, требовала... Помнишь эти «истерики»? Но разве можно вытребовать любовь? Разве можно выпросить полюбить? А когда я, выдохшаяся, скуля падала на подушку, ты подходил ко мне и неизменно вопрошал спокойным голосом: «И чего тебе не хватает?».
А потом мы перестали спать друг с другом. Как это произошло? У тебя разболелась спина... Стал прибавляться вес. Вырос огромный живот. В минуты хорошего настроения ты шептал мне на ухо так, чтобы дети не услышали: «Вот похудею, и снова займемся...». ЗАНИМАТЬСЯ сексом не было никакого желания. Я хотела быть любимой. А твой живот не уменьшался, а наоборот разрастался вперед и вширь. Со спины ты был похож на надувной матрац. Но и таким я продолжала тебя любить.
Много лет я была для тебя кухаркой, прачкой и уборщицей. А ты ублажал себя телевизором. В выходные мог просидеть у ящика пятнадцать часов, ни слова не говоря, отвлекаясь на еду, туалет и сон! Ты не заметил, как выросли дети. Помнишь ли, как они выглядят?... Я задаю себе вопрос: почему не сделала этого раньше? Почему не ушла от тебя, когда была еще красивой, неизмученной безучастием и равнодушием? Ждала, пока дети вырастут? Может быть.
Дети разъехались. Чтобы заполнить пустоту, вернулась к своему хобби, которое радовало меня в юности. Когда купила холсты, подрамники, кисти и краски и стала писать картины, ты немного оживился. Расхаживал перед полотнами, рассматривая их с любопытством. Однажды, я проходила мимо дивана, на котором ты, подоткнутый подушками, как всегда возлежал, и услышала: «А напиши-ка мой портрет!». От неожиданности остановилась, повернулась в твою сторону и... В это мгновение и приняла решение уйти от тебя.
Я увидела расплывшееся угрюмое яйцеобразное тело. Голова вдавилась в плечи, шея исчезла. Пухлые ладони, сомкнутые в замок, покоились на вздутом животе почти у подбородка. Жирные ляжки бугрились среди подушек, лицо искривилось в самодовольной улыбке - ТАКОЙ ты меня не вдохновляешь. Неожиданно почувствовала омерзение и поняла, что уже давно в тебя не влюблена.
И не надо призывать меня сжалиться! Ты каждый день смотрел телевизор, посвятил ему свою жизнь. Как будто пропущенный час передач сулил тебе мгновенную смерть. Теперь тебе плохо? Обратись к телевизору – он поможет.
Людмила Михайловна Куликова
Свиделись
В новой квартире пахло влажными обоями. Запах был приятен. Он связывался с уверенностью в завтрашнем дне, надёжностью и чувством владения семьюдесятью квадратными метрами жилой площади. Впервые за долгие годы скитания по съёмным квартирам отпустил Толика подспудный страх быть выселенным по прихоти хозяев. Даже многодневная нервотрёпка при подготовке к переезду не смогла испортить ему приподнятого настроения. С обретением квартиры показалось Толику, что он застолбил место на земном шаре и теперь никогда не умрёт.
По случаю новоселья Анюта испекла рыбный пирог с яйцом и зелёным лучком. Поставила его на середину стола, за которым собралась семья Титовых: отец, мать да четверо ребятишек. Анюта раскраснелась, хозяйничая; разливала чай, нарезала куски, шутила с детьми. Дети звенели ложками о чашки, размешивая сахар, и с нетерпением поглядывали на поблескивающий коричневой коркой рыбник. Толик смотрел на семью и был счастлив. «Как в детстве у мамы», - неожиданно подумал он и почувствовал, как только что переживаемое счастье затуманилось и потеряло лоск, будто червячок поселился в совершенном яблоке. Начал вспоминать, когда последний раз писал матери. Кажется, в год рождения первенца. Сейчас Алёшке тринадцать. Виделся с матерью сразу после армии, потом уехал за тридевять земель на стройку. С их последнего свидания прошло двадцать четыре года.
- Налетай! – задорно призвала Анюта, села на стул и отхлебнула несколько глотков чая. Сынишки зачавкали, озорно переглядываясь и перемигиваясь, захлюпали ртами, втягивая горячий янтарный напиток, и заёрзали на стульях. Оживление за столом немного расслабило Толика, он с благодарностью принял у жены большой кусок пирога и стал неспеша есть.
- Анют, а где синяя папка с письмами?
- Я ещё три картонных коробки не разобрала. Наверное, в одной из них. - Найди мне её.
- Срочно надо или подождёшь?
- Срочно.
Ребятишки уминали по второму куску, Анюта подливала в чашки, улыбкой откликаясь на весёлый детский гомон. Титовы дружно доели и допили. Первая трапеза в новой квартире оказалась неимоверно вкусной и укрепила ощущение счастья.
Спустя час сидел Толик за кухонным столом и просматривал содержимое папки. В ней хранились несколько писем от сослуживцев, штук двадцать армейских фотографий и весточка от мамы. Когда он уходил в армию, матери исполнилось пятьдесят. Она писала ему длинные послания, перечисляя деревенские новости и какие-то мировые сенсации, шутила по-простому, по-бабьему и неизменно заканчивала своим обычным: «Сыночку Толеньке от мамы Оленьки». Молодого солдата раздражали эти письма, он их прочитывал бегло, рвал на мелкие куски и выбрасывал в урну. Интересней читать письма от девчонок, которые сотнями доставляла армейская почта на имя «самого красивого» или «самого весёлого» солдата. Толик пожалел сейчас о тех уничтоженных письмах. Сердце будто в размерах уменьшилось – до чего неприятное чувство сжало его. Он взял в руки единственное сохранённое письмо матери, оставшееся с давних времён. Развернул. «Здравствуй, дорогой сынок Толик. Дошла до меня весть, что твой отец, от которого ты родился, помер. Уж и не помнишь его, поди. Малой ты был, когда он нас оставил. Так папаня твой и не удосужился сынка увидать, а ведь ты ему кровный. И я тебя уж столько лет не вижу. Не знаю, свидИмся ли ещё». А внизу добавлено: «Сыну Толе от мамы Оли». Присказку поменяла, - отметил про себя Титов.
- Анют, отпустишь меня? Мать надо навестить.
- Как не вовремя! Столько работы в квартире и денег на поездку нет – всё переезд сожрал.
- Что, совсем нет?
- Нет. Я зарплату получу через две недели, твои отпускные на ремонт квартиры ушли, получка у тебя только через месяц. Едва на еду до моей зарплаты хватит.
- Значит, у Симоновых надо в долг брать.
- Что ж так приспичило? Столько лет словом не вспоминал и вдруг
– «поеду»! А мне одной с четырьмя бойцами по детсадам-школам
мотаться и на работу успевать бегать.
- Чувство у меня нехорошее, Анют. Отпусти! С детьми попрошу Любу Симонову пособить. Если уж брать в долг, то – по полной. А, Анют?
- Да езжай уж, горемыка! – Анюта обняла мужа, прижалась щекой к его щеке, постояла так немного и пошла в комнаты, тешась мыслями об улучшении семейного быта.
Дорога заняла три тягучих дня. Толику странно было думать, что он едет домой, к маме. Столько лет не был в этих краях! Добирался сначала поездом, потом автобусом, на попутке и пешком. Он преодолевал последние сотни метров, ведущие к родной избе. Шёл странной походкой - на ватных ногах, часто вздыхал полной грудью, пытаясь уменьшить волнение, и внимательно смотрел окрест. Деревня изменилась. Обветшали и вросли в землю избы. Все постройки были одного цвета - серого. Кое-где ровными грядками зеленели огороды, но в основном – запустенье, безрадостное, вымороченное отчаяньем. С трудом узнал родительский двор, подошёл к выгнутому дугой штакетнику, толкнул калитку, сделал несколько шагов и остановился посреди небольшого подворья. Огляделся, вздохнул ещё раз, прошагал к избе и ступил на порог. Дверь оказалась незапертой. Пересёк сени, торкнул ещё одну дверь и вошёл в сумрак горницы.
- Есть кто живой? – спросил тихо.
- А как же! Я живая, – раздался голос из чёрнеющего угла.
Глаза Толика скоро привыкли к темноте, и он различил фигуру старушки, примостившуюся на краю кровати.
Толик опустил рюкзак на пол и присел на скамью.
- Из собеса будете? – спросила мать.
- Нет.
- Летом привезли чурки и уж месяц, поди, жду, когда кого-нибудь
пришлют дров наколоть и в сени перенесть. В прошлом году зима была суровая, еле дотянула, думала, заиндЕвею в ледяной избе. Эту зиму ожидаем слабую, но без дров и мягкая зима жёстко постелит.
- Давайте я вам дров наколю! – вскочил Толик, неожиданно для себя назвав мать на «вы».
- Сиди. Успеется. Чай, по другому делу пришёл. Чует моё сердце, что снова про пенсию новость плохую принёс. Мародёрствуют начальники. Зачем у бабки последнее отбирать? Ить той пенсии с гулькин нос.
- А на что вы живёте?
- Из собеса шефствуют надо мной. Раз в неделю приезжают, хлеба и молока привозят. А когда и крупы с маргарином. Мало, конечно. Да я экономная, тяну до следующего раза.
- А чем вы занимаетесь?
- Что?
- Что делаете?
- Сижу.
- Нет, я не про то, что вы сейчас делаете. Я про то, чем вы каждый день занимаетесь?
- Сижу. Что ещё делать? А ты по какому делу, мил человек?
На чьём-то дворе залаяла собака, кудахтнула курица, а с неба донёсся гул летящего над облаками самолёта.