Майор и Катерина Астафьевна
У Катерины Астафьевны, несмотря на ее чувствительные нервы, от природы было железное здоровье, а жизнь еще крепче закалила ее. Происходя от бедных родителей и никогда не быв красивою, хотя, впрочем, она была очень миловидною, Катерина Астафьевна не находила себе жениха между губернскими франтами и до тридцати лет жила при своей сестре, Висленевой, бегая по хозяйству да купая и нянчая ее детей. Из этой роли ее вывела Крымская война, когда Катерина Астафьевна, по неодолимым побуждениям своего кипучего сердца, поступила в общину сестер милосердия и отбыла всю тяжкую оборону Севастополя, служила выздоравливавшим и умиравшим его защитникам, великие заслуги которых отечеству оценены лишь ныне. Там же, в Крыму, Катерина Астафьевна выхолила и вынянчила привезенного к ней с перевязочного пункта майора Форова и, ухаживая за ним, полюбила его как прямого, отважного и бескорыстнейшего человека. Полюбить известные достоинства в человеке для Катерины Астафьевны значило полюбить самого этого человека; она не успела пережить самых первых восторгов по поводу рассказов, которыми оживавший Форов очаровал ее, как Отелло очаровал свою Дездемону, – как уже дело было сделано: искренняя простолюдинка Катерина Астафьевна всем существом своим привязалась к дружившему с солдатами и огрызавшемуся на старших Филетеру Ивановичу. Майор отвечал ей тем же, и хотя они друг с другом ни о чем не условливались и в любви друг другу не объяснялись, но когда майор стал, к концу кампании, на ноги, они с Катериной Астафьевной очутились вместе, сначала под обозною фурой, потом в татарской мазанке, потом на постоялом дворе, а там уже так и закочевали вдвоем по городам и городишкам, куда гоняла майора служба, до тех пор, пока он, наконец, вылетел из этой службы по поводу той же Катерины Астафьевны. Дело это заключалось в том, что неверующий майор Филетер Иванович, соединясь неразлучным союзом с глубоко верующею и убежденною, но крайне оригинальной Катериной Астафьевной, лет восемь кряду забывал перевенчаться с нею. Пока они кочевали с полком, им ничто и не напоминало об этом упущении. Катерина Астафьевна, при ее вечном и неуклонном стремлении вмешиваться во всякое чужое горе и помогать ему по своим силам и разумению, к своим собственным делам обнаруживала полное равнодушие, а майор еще превосходил ее в этом. Катерина Астафьевна была любимицей всех, начиная с полкового командира и кончая последним фурштатом. Солдаты же того батальона, которым командовал майор, просто боготворили ее: все они знали Катерину Астафьевну, и Катерина Астафьевна тоже всех их знала по именам и по достоинствам. Она была их утешительницей, душеприказчицей, казначеем, лекарем и духовною матерью: ей первой бежал солдатик открыть свое горе, заключавшееся в потере штыка, или в иной подобной беде, значения которой не понять тому, кто не носил ранца за плечами, – и Катерина Астафьевна не читала никаких моралей и наставлений, а прямо помогала, как находила возможным. Ей мастеровой солдат отдавал на сбережение свой тяжким трудом собранный грош; ее звали к себе умирающие и изустно завещали ей, как распорядиться бывшими у нее на сохранении пятью или шестью рублями, к ней же приходили на дух те, кого «бес смущал» сбежать или сделать другую гадость, давали ей слово воздержаться и просили прочитать за них «тайный акахист», чему многие смущаемые солдатики приписывают неодолимое значение. Катерина Астафьевна со всем этим умела управляться в совершенстве, и такая жизнь, и такие труды не только нимало не тяготили ее, но она даже почитала себя необыкновенно счастливою и, как в песне поется, «не думала ни о чем в свете тужить».[172]
Врагов, или таких недругов, которым бы она добра не желала, у нее не было. Если она замечала между товарищами майора людей не совсем хороших, то старалась извинять их воспитанием и т. п., и все-таки не выдавала их и не уклонялась от их общества. Исключение составляли люди надменные и хитрые: этих Катерина Астафьевна, по прямоте своей натуры, ненавидела; но, во-первых, таких людей, слава Богу, было немного в армейском полку, куда Форов попал по своему капризу, несмотря на полученное им высшее военное образование; во-вторых, майор, весьма равнодушный к себе самому и, по-видимому, никогда не заботившийся ни о каких выгодах и для Катерины Астафьевны, не стерпел бы ни малейшего оскорбления, ей сделанного, и наконец, в-третьих, «майорша» и сама умела постоять за себя и дать сдачи заносчивому чванству. Поэтому ее никто не трогал, и она жила прекрасно.
Но при всем своем прямодушии, незлобии и доброте, не находившей унижения ни в какой услуге ближнему, Катерина Астафьевна была, однако, очень горда. Не любя жеманства и всякой сентиментальности, она не переносила невежества, нахальства, заносчивости и фанфаронства, и Боже сохрани, чтобы кто-нибудь попытался третировать ее ниже того, как она сама себя ставила; она отделывала за такие вещи так, что человек этого потом во всю жизнь не позабывал.
Солдаты, со свойственною им отличною меткостью определений, говорили про Катерину Астафьевну, что она не живет по пословице: «хоть горшком меня зови, да не ставь только к жару», а что она наблюдает другую пословицу: «хоть полы мною мой, но не называй меня тряпкой».
Это было совершенно верное и мастерское определение характера Катерины Астафьевны, и в силу этого-то самого характера столь терпеливая во всех нуждах и лишениях подруга майора не стерпела, когда при перемене полкового командира вновь вступивший в командование полковник, из старых товарищей Форова по военной академии, не пригласил ее на полковой бал, куда были позваны жены всех семейных офицеров.
Катерина Астафьевна горячо приняла к сердцу эту обиду и, не укоряя Форова, поставившего ее в такое положение, велела денщику стащить с чердака свой старый чемодан и начала укладывать свои немудрые пожитки.
Хотела ли она расстаться с майором и куда-нибудь уехать? Это осталось ее тайной; но майор, увидев эти сборы, тотчас же надел мундир и отправился к полковому командиру с просьбой об отставке.
На вопрос удивленного полковника: зачем Форов так неожиданно покидает службу? – Филетер Иванович резко отвечал, что он «с подлецами служить не может».
– Что это значит? – громко и сердито вскрикнул на него полковой командир.
– Ничего больше, как то, что я не хочу служить с тем, кто способен обижать женщину, и прошу вас сделать распоряжение об увольнении меня в отставку. А если вам угодно со мною стреляться, так я готов с моим удовольствием.
Полковой командир не захотел затевать «истории» с Филетером Ивановичем на первых порах своего командирства, и майор Форов благополучно вылетел в отставку.
С Катериной Астафьевной у Форова не было никаких объяснений: они совершенно освоились с манерой жить, ничего друг другу не ставя на вид и не внушая, но в совершенстве понимая один другого без всяких разговоров.
Вскоре за сим Катерина Астафьевна сдала плачущим солдатам все хранившиеся у нее на руках их собственные деньги, а затем майор распростился со своим батальоном, сел с своею подругой в рогожную кибитку и поехал.
За заставой ждал их сюрприз: в темной луговине, у моста, стояла куча солдат, которые, при приближении майорской кибитки, сняли шапки и зарыдали.
Майор, натолкнувшись на эту засаду, задергался и засуетился.
– Чего? чего, дурачье, высыпали? а? Пошли назад! Вас вот палками за это взлупят! – закричал он, стараясь в зычном окрике скрыть дрожание голоса, изменявшего ему от слез, поднимавшихся к горлу.
Солдаты плакали; Катерина Астафьевна тоже плакала и, развязав за спиной майора кошелочку с яблоками, печеными яйцами и пирогами, заготовленными на дорогу, стала бросать эту провизию солдатам, которые сию же минуту обсыпали кибитку, нахлынули к ней и начали ловить и целовать ее руки.
– Фу, пусто вам будь! – воскликнул майор, – вы, канальи, этак просто задавите! – И он, выскочив из кибитки, скомандовал к кабаку, купил ведро водки, распил ее со старыми товарищами и наказал им служить верой и правдой и слушаться начальства, дал старшему из своего скудного кошелька десять рублей и сел в повозку; но, садясь, он почувствовал в ногах у себя что-то теплое и мягкое, живое и слегка визжащее.
– Стой! Что это такое тут возится? – запытал удивленный майор.
– Драдедам, ваше высокоблагородие, – конфузливо отвечал ему шепотом ближе других стоявший к нему солдатик.
Майор выразил изумление. «Драдедам» было не что иное как превосходная лягавая собака чистейшей, столь редкой ныне маклофской породы. Собака эта, составлявшая предмет всеобщей зависти, принадлежала полицеймейстеру города, из которого уезжал майор. Эту собаку, имевшую кличку Трафадан и переименованную солдатами в «Драдедама», полицеймейстер ценил и берег как зеницу ока. Родовитого пса этого сторожила вся полиция гораздо бдительнее, чем всю остальную собственность целого города, и вдруг этот редкий пес, этот Драдедам, со стиснутою ремнем мордой и завязанный в рединный мешок, является в ногах, в кибитке отъезжающего майора!
– Ребята! Что же вы это, с ума, что ли, сошли, что бы меня с краденой собакой из полка выпроваживать? Кто вас этому научил? – заговорил майор.
– Никто, ваше высокоблагородие, мы по своему усердию вас награждаем.
– Чудовый кобель, ваше высокоблагородие! – подхватывали другие.
– Берите, берите, ваше высокоблагородие: мы вам жертвуем Драдедашку! – вскрикивали третьи. – Пошел, братец ямщик, пошел, пошел! И солдатики загагайкали на лошадей и замахали руками.
– Стойте, дураки: разве благородно нам воровскую собаку увезть?
– Эх, ваше высокоблагородие! Отец вы наш, командирша-матушка: да что вам на это глядеть? Да разве вы похожи на благородных? Ну, ну! Эх вы, голубчики! Пошел, ямщик, пошел, пошел!
И по тройке со всех сторон захлестали сломанные с придорожных ракит прутья; лошади рванулись и понеслись, не чуя удерживавших их вожжей.
А вслед еще долго слышались подгонные крики: «Ну, ну! Валяй, валяй! ребята! Прощайте, наш отец с матерью!.. Прощай, Драдедашка!»
Под эти крики едва державшийся на облучке ямщик и отчаявшиеся в своем благополучии майор и Катерина Астафьевна и визжавший в мешке Драдедам во мгновение ока долетели на перепуганной тройке до крыльца следующей почтовой станции, где привычные кони сразу стали.
Здесь майор хотел сейчас же высвободить из мешка и отпустить назад полученную им «в награду» краденую полицеймейстерскую собаку, как ямщик подступил к нему с советом этого не делать.
– Все единственно это, – заговорил он, – пусть уж она лучше пропадет, ваше высокоблагородие, а только тут не вытаскивайте; смотритель увидит, все разбрешет, и кавалерам за это достанется.
– И то правда! – смекнул майор и добавил: – А ты же, канальЯд разве не расскажешь?
– Да мне что ж казать? У меня у самого братья в солдатах есть.
– Ну что ж, что братья твои в солдатах служа.т?
– А должны же мы хороших начальников почитать. Вишь вон, что сказали, что вы, баят, на благородного-то не похожи.
Майор дал ямщику полтину и покатил далее с Катериной Астафьевной и с Драдедамом, которого оба они стали с той поры любить и холить, как за достоинство этой доброй и умной собаки, так и за то, что она была для них воспоминанием такого оригинального и теплого прощанья с простосердечными друзьями.
Глава девятнадцатая
О тех же самых
Прибыв в город, где у Катерины Астафьевны был известный нам маленький домик с наглухо забитыми воротами, изгнанный майор и его подруга водворились здесь вместе с Драдедамом. Прошел год, два и три, а они по-прежнему жили все в тех же неоформленных отношениях, и очень возможно, что дожили бы в них и до смерти, если бы некоторая невинная хитрость и некоторая благоразумная глупость не поставила эту оригинальную чету в законное соотношение.
Филетер Форов, выйдя в отставку и водворясь среди родства Катерины Астафьевны, сначала был предметом некоторого недоброжелательства и косых взглядов со стороны Ларисиной матери; да и сама «Пара, подрастая, стала смущаться по поводу отношений тетки к Форову; но Филетер Иванович не обращал на это внимания. Майор Филетер Иванович не искал ни друзей, ни приятелей: он повторял на все свое любимое „наплевать“, лежебочествовал, слегка попивал, читал с утра до поздней ночи и порой ругал все силы, господствия, начальства и власти.
Но Катерину Астафьевну это сокрушало, и сокрушало в одном отношении. Она боялась за душу Форова и всегда лелеяла заветную мечту «привести его к Богу».
Эта мысль в первый раз сверкнула в ее голове, когда принесенный в госпиталь раненый майор пришел в себя и, поведя глазами, остановил их на чепце Катерины Астафьевны и зашевелил губами.
– Что вам: верно, желаете батюшку позвать? – участливо спросила она раненого.
– Совсем нет; а я хочу выплюнуть, – отвечал Форов, отделя опухшим языком от поднебесья сгусток запекшейся крови.
– Вы не веруете в Бога? – грустно вопросила религиозная Катерина Астафьевна.
Майор качнул утвердительно головой.
– Ах, это ужасное несчастие!
И с тех пор она начала нежно за ним ухаживать и положила в сердце своем надежду «привести его к Богу»; но это ей никогда не удавалось и не удалось до сих пор.
Во все время службы майора в полку она не без труда достигла только одного, чтобы майор не гасил на ночь лампады, которую она, на свои трудовые деньги, теплила пред образом, а днем не закуривал от этой лампады своих растрепанных толстых папирос; но удержать его от богохульных выходок в разговорах она не могла, и радовалась лишь тому, что он подобных выходок не дозволял себе при солдатах, при которых даже и крестился, и целовал крест. По удалении же в свой городок, подруга майора, возобновив дружеские связи с Синтяниной, открыла ей свои заботы насчет обращения Форова и была несказанно рада, замечая, что Филетер Иванович, что называется, полюбил генеральшу.
– Нравится она тебе, моя Сашурочка-то? – говорила Катерина Астафьевна, заглядывая в глаза майору.
– Прекрасная женщина, – отвечал Форов.
– А ведь что ее делает такою прекрасною женщиной?
– Что? Я не знаю что: так, хорошая зародилась.
– Нет; она христианка.
– Ну да, рассказывай! Будто нет богомольных подлецов, точно так же, как и подлецов не молящихся?
И майор отходил от жены с явным нежеланием продолжать подобные разговоры.
Затем он сошелся у той же Синтяниной с отцом Евангелом и заспорил было на свои любимые темы о несообразности вещественного поста, о словесной молитве, о священстве, которое он называл «сословием духовных адвокатов»; но начитанный и либеральный Евангел шутя оконфузил майора и шутя успокоил его словами, что «не ядый о Господе не ест, ибо лишает себя для Бога, и ядый о Господе ест, ибо вкушая хвалит Бога».
Форов сказал:
– Если так, то не о чем спорить. Впрочем, я в этом и не знаток.
– А в чем же вы по этой части великий знаток?
– В чем? В том, что ясно разумом постигаю моим.
– Например-с?
– Например, я постигаю, что никакой всемогущий опекун в дела здешнего мира не мешается.
– Так-с. Это вы разумом постигли?
– Да, разумеется, потому что иначе разве могли бы быть такие несправедливости, видя которые у всякого мало-мальски честного человека все кишки в брюхе от негодования вертятся.
– А мы можем ли постигать, что справедливо и что несправедливо?
– Вот тебе на еще! Конечно, можем, потому что мы факт видим.
– А факт-то иногда совсем не то выражает, что оно значит.
– Темно.
– А вот я вас сейчас в этом просвещу, если угодно.
– Сделайте милость.
– Извольте-с. Положим, что есть на свете мать, добрая, предобрая женщина, которая мухи не обидит. Допускаете вы, что может быть на свете такая женщина?
– Ну-с, допускаю: вот моя Торочка такая.
– Ну-с, прекрасно! Теперь допустим, что у Катерины Астафьевны есть дитя.
– Не могу этого допустить, потому что она уже не в таких летах, чтобы детей иметь.
– Ну, все равно: допустим это как предположение.
– Зачем же допускать нелепые предположения. Евангел улыбнулся и сказал:
– Вы мелочный человек: вас занимает процесс спора, а не искомое; но все равно-с. Извольте, ну нет у нее ребенка, так у нее есть вот собака Драдедам, а этот Драдедам пользуется ее вниманием, которого он почему-нибудь заслуживает.
– Допускаю.
– Теперь-с, если б этот Драдедам был болен и ему нужно было дать мяса, а купить его негде.
– Ну-с?
– Вот Катерина Астафьевна берет ножик и режет голову курице и варит из нее Драдедаму похлебку: справедливо это или нет?
– Справедливо, потому что Драдедам благороднейшее создание.
– Так-с: а курица, которой отрезали голову, непременно думала, что с нею поступали ужасно несправедливо.
– Что же вы этим доказали?
– То, что факт жестокости тут есть: курица убита, – это для нее жестоко и с ее куриной точки зрения несправедливо, а между тем вы сами, существо гораздо высшее и, умнейшее курицы, нашли все это справедливым.
– Гм!
– Да, так-с. Есть будто факт жестокосердия, но и его нет.
– Ну уж этого совсем не понимаю: и оно есть, и его нет.
– Да нет-с ее, жестокости, нет, ибо Катерина Астафьевна остается столь же доброю после накормления курицей Драдедама, как была до сего случая и во время сего случая. Вот вам – есть факт жестокости и несправедливости, а он вовсе не значит того, чем кажется. Теперь возражайте!
– Я не хочу вам возражать, – отвечал, подумав, Форов.
– А почему, спрошу?
– Почему?.. потому что я в этом не силен, а вы много над этим думали и имеете начитанность и можете меня сбить, чего я отнюдь не желаю.
– Почему же вы не желаете прийти к какой-нибудь истине и разубедиться в заблуждении?
– Так, не желаю, потому что не хочу забивать себе и без того темные памороки этою путаницей.
– Памороки не хотите забивать? Гм! Нет-с, это не потому.
– А почему же?
Евангел снова улыбнулся и, сжав легонько руку майора немножко пониже локтя, ласково проговорил:
– Вы потому не хотите об этом говорить и думать как следует, что души вашей коснулось святое сомнение в справедливости рутины безверия! И посмотрите зато сюда!
С этим отец Евангел, подвинув слегка майора к себе, показал ему через дверь другой комнаты, – как Катерина Астафьевна, слышавшая весь их разговор, вдруг упала на колени и, протянув руки к освященному лампадой образнику, плакала радостными и благодарными слезами.
– Эти слезы с неба, – шепнул Евангел.
– Бабье, ото всего плачут, – сухо отвечал, отворачиваясь, майор. Но веселый Евангел вдруг смутился и, взяв майора за руку, тем же добродушным тоном проговорил:
– Бабье-с? Вы сказали бабье?.. Это недостойно вашей образованности… Женщины – это прелесть! Они наши мироносицы[173]: без их слез этот злой мир заскоруз бы-с!
– Вы диалектик.
– Да-с: я диалектик; а вы баба, ибо боитесь свободомыслия и бежите чистого чувства, женской слезой пробужденного. Что-с? Ха-ха-ха… Да вы ничего, не робейте: это ведь проходит!
Глава двадцатая
Еще о них же
На другой день после этой беседы, происходившей задолго пред теми событиями, с которых мы начали свое повествование, майор Форов, часу в десятом утра, пришел пешком к отцу Евангелу и сказал, что он ему очень понравился.
– Неужели? – отвечал веселый священник. – Что ж, это прекрасно:
это значит, мы честные люди, да!.. а жены у нас с вами еще лучше нас самих. Я вам вот сейчас и покажу мою жену: она гораздо лучше меня. Паинька! Паинька! Паинька! – закричал отец Евангел, удерживая за руку майора и засматривая в дверь соседнего покоя.
– Чего тебе нужно, Паинька? – послышался оттуда звонкий, симпатический, молодой голос.
– «Паинька», это она меня так зовет, – объяснил майору Евангел. – Мы привыкли друг на друга все «ты паинька» да «ты паинька», да так уж свои имена совсем и позабыли… Да иди же сюда, Паинька! – возвысил он несколько нетерпеливо свой голос.
В дверях показалась небольшая и довольно худенькая, несколько нестройно сложенная молодая женщина с очень добрыми большими коричневыми глазами и тоненькими колечками темных волос на висках.
Она была одета в светлое ситцевое платье и держала в одной руке полоскательную фарфоровую чашку с обваренным миндалем, который обчищала другою, свободною рукой.
– Ну что ты здесь, Паинька? Какой ты беспокойный, что отрываешь меня без толку? – заговорила она, ласково глядя на мужа и на майора.
– Как без толку, когда гость пришел.
– Ну так что же гость пришел? Они к нам часто будут ходить.
– Превосходно сказано, – воскликнул Форов. – Буду-с.
– Да; она у меня преумная, эта Пайка, – молвил, слегка обнимая жену, Евангел.
– Ну вот уж и умная! Вы ему не верьте: я в лесу выросла, верее молилась и пню поклонилася, – так откуда я умная буду?
– Нет; вы ей не верьте: она преумная, – уверял, смеясь и тряся майора за руку, Евангел. – Она вдруг иногда, знаете, такое скажет, что только рот разинешь. А они, Паинька, в Бога изволят не веровать, – обратился он, указывая жене на майора.
– Ну так что же такое: они после поверят.
– Видите, как рассуждает!
– Да что ж ты надо мной смеешься? Разумеется, что не всем в одно время верить. Ведь они добрые?
– Ну так что же, что добрый? А как он в царстве небесном будет? Его не пустят.
– Нет, пустят.
– Извольте вы с ней спорить! – рассмеялся Евангел. – Я тебе, Пайка, говорю: его к верующим не пустят; тебе, попадье, нельзя этого не знать.
– Ну, его к неверующим пустят.
– Видите, видите, какая бедовая моя Пайка! У-у-у-х, с ядовитостью женщина! – продолжал он, тихонько, с нежностью и восторгом трогая жену за ее свежий раздвоившийся подбородок, и в то же время, оборотясь к майору, добавил: – Ужасно хитрая-с! Ужасно! Один я ее только постигаю, а вы о ней если сделаете заключение по этому первому свиданию, так непременно ошибетесь.
– Да я их совсем и не в первый раз вижу, – перебила его попадья, перемывая в той же полоскательной чашке свой миндаль. – Я их уже видела на висленевском дворе, и мы кланялись.
– Не помню-с, – отвечал майор, с дюбовию артиста разглядывая это прекрасное творение, как раз подходящее, по его мнению, к типу наипочтеннейших женщин на свете.
– Как же не помните, – толковала попадья, – вы еще шли с супругой… или кто она вам доводится, Катерина-то Астафьевна?.. Да! вы шли по двору, а мы с генеральшей Александрой Ивановной сидели под окном, вишни чистили и вам кланялись.
– Не помню-с.
– Как же-с, а я помню: вы вот теперь в штанах, а тогда были в подштанах.
– Как в подштанах-с? – изумился майор.
– Так, в этаких в белых, со штрифами.
Майор засмеялся, а отец Евангел, хохоча, ударяя себя ладонями по коленам, восклицал:
– Ах, Паинька! Паинька! проговорились вы, прелесть моя, проговорились! Попадья слегка вспыхнула и хотела возражать мужу, но как тот махал на нее руками и кричал: «т-с, т-с, т-с! молчи, Пайка, молчи, а то хуже скажешь», то она быстро выбежала вон и начала хлопотать о закуске.
– Какая чудесная женщина! – сказал, глядя вслед ей, майор.
– То есть превосходнейшая-с, а не только чудесная, – согласился с ним Евангел. – Видите, всех хочет в царство небесное поместить: мы будем в своем царстве небесном, а вы в своем.
Евангел расхохотался.
– Вы давно женаты? – спросил майор.
– Семь лет женат, да-с, семь лет, но в том числе она три года была в гусара влюблена, а, однако, еще я всякий день в ней открываю новые достоинства.
– Гм!.. а в гусара-таки была влюблена?
– Ужасно-с! Каких это ей, бедненькой, мук стоило, если бы вы знали! Я ей студентом нравился, а в рясе разонравился, потому что они очень танцы любили, да! А тут гусары пришли, ну, шнурочки, усики, глазки… Она, бедняжка, одним и пленилась… Иссохла вся, до горловой чахотки чуть не дошла, и все у меня на груди плакала. «Зачем, – бывало, говорит, – Паинька, я не могу тебя любить, как я его люблю?»
– Ну, а вы же что?
– Стыдно сказать, право.
– Однако же?
– Да что-с? сижу бывало, глажу ее по головке да и реву вместе с нею. И даже что-с? – продолжал он, понизив голос и отводя майора к окну. – Я уже раз совсем порешил: уйди, говорю, коли со мной так жить тяжело; но она, услыхав от меня об этом, разрыдалась и вдруг улыбается: «Нет, – говорит, – Паинька, я никуда не хочу: я после этого теперь опять тебя больше люблю». Она влюбчива, да-с. Это один, один ее порок: восторженна и в восторге сейчас влюбляется.
– Однако же, черт возьми, позвольте мне вас уважать! – закричал зычно майор.
– Нет-с; это ее надо за это уважать: скудельный сосуд, а совладала с собою, и все для меня!.. А вот и она, Паинька, а что же, душка, водочки-то? – вопросил он входящую жену, увидев, что на подносе, который она несла, не было ни графина, ни рюмки.
– А кто же станет водку пить?
– А вот они, Филетер Иванович.
– Вы пьете разве? – отнеслась попадья к майору и, получив от него короткий, но утвердительный ответ, принесла графин и рюмку и, поставив их на стол, сказала:
– Не хорошо, кто пьет вино.
– Отчего-с? – спросил, принимаясь за рюмку, майор.
– Так… мысли дурные от вина приходят.
– Ну, мне не приходят.
– Как не приходят; а вон вы почему же до сих пор не женитесь? Майор перестал закусывать и с удивлением смотрел на сидевшую у стола с подпертым на руку подбородочком попадью, но ту это нимало не смутило, и она спокойно продолжала:
– Что вы на меня так смотрите-то? Разве же это хорошо так женщину конфузить?
– Послушайте, моя милая! – ласково заговорил с ней майор, но она его тотчас же перебила.
– Ничего, ничего, «моя милая»! – передразнила его попадья, – не знаю я, что ль? А мне вашей Катерины Астафьевны жалко, – вот вам и сказ, и я насчет вас своему Паиньке давно сказала, что вы недобрый и жестокий человек.
– Вот тебе и раз! Да позвольте же-с: я ведь Катерину Астафьевну все равно люблю-с.
– Да-а! Нет, это не все равно: если вы так, не обвенчавшись, прежде ее умрете, она не будет за вас пенсиона получать.
Попадья говорила все это с самым серьезным и сосредоточенным видом и с глубочайшею заботливостью о Катерине Астафьевне. Ее не развлекал ни веселый смех мужа, наблюдавшего трагикомическое положение Форова, ни удивление самого майора, который был поражен простотой и оригинальностью приведенного ею довода в пользу брака, и наконец, отерев салфеткой усы и подойдя к попадье, попросил у нее ручку.
– Зачем же это? – спросила она.
– Я женюсь и вас матерью посаженою прошу.
– Непременно?
– Всенепременно и как можно скорее; а то действительно пенсион может пропасть.
– Ну, за это вы умник, и я не жалею, что мы познакомились, – отвечала ему весело попадья, с радостью подавая свою руку.
– А я так буду сожалеть об этом, – отвечал, громко чмокнув ее ручонку, Форов. – Теперь мне в первый раз завидно, что у другого человека будет жена лучше моей.
– О, не завидуйте, не завидуйте, ваша добрее.
– Почему же вы это знаете?
– Да ведь она вас целует? Уже наверно целует?
– Случается; редко, но случается.
– Ну вот видите! А уж я бы не поцеловала.
– Это почему?
– Потому что от вас водкой пахнет.
– Покорно вас благодарю-с, – отвечал, комически поклонясь и шаркнув ногой, майор, и затем еще раз поцеловал на прощанье руку у попадьи и откланялся.
Глада двадцать первая
Свадьба Форовых
У калитки, до которой Евангел провожал Форова, майор на минутку остановился и сказал:
– Так как же-с это… того…
– Вы насчет свадьбы?
– Да.
– Что ж, приходите, я перевенчаю и денег за венец не возьму. Приходите вечерком в воскресенье чай пить: я на сих днях огласку сделаю, а в воскресенье и перевенчаемся.
– А не очень это скоро?
– Нет; чем же скоро? чем скорее, тем оно вернее, а то ведь Паинька правду говорит: знаете, вдруг кран-кен, а женщина останется ни при чем.
– Хорошо-с, я приду в воскресенье венчаться. А жена у вас, черт возьми, все-таки удивительная!
– Да ведь я и говорил, что вы на нее будете удивляться и не поймете ее. Я все время за вами наблюдал, как вы с нею говорили, и думал: «ах, как бы этот ее не понял»! Но нет, вижу, и вы не поняли.
– Почему же вы это так думаете? А может быть, я ее и понял?
– Нет, где вам ее понять! Ее один я понимаю. Ну, говорите: кто такая она, по-вашему, если вы ее поняли?
– Она?.. она… положительная и самая реальная натура. Евангел, что называется, закис со смеху.
– Чего же вы помираете? – вопросил майор.
– А того, что она совсем не положительная и не реальная натура. А она… – позвольте-ка мне взять вас за ухо.
И Евангел, принагнув к себе слегка голову майора, прошептал ему на ухо:
– Моя жена дурочка.
– То есть вы думаете, что она не умна?
– Она совершенная дурочка.
– А чем же она рассуждает?
– А вот этим вот! – воскликнул Евангел, тронув майора за ту часть груди, где сердце. – Как же вы этого не заметили, что она, где хочет быть умною дамой, сейчас глупость скажет, – как о ваших белых панталонах вышло; а где по естественному своему чувству говорит, так что твой министр юстиции. Вы ее, пожалуйста, не ослушайтесь, потому что я вам это по опыту говорю, что уж она как рассудит, так это непременно так надо сделать.
Майор посмотрел на священника и, видя, что тот говорит с ним совершенно серьезно, провел себя руками по груди и громко плюнул в сторону.
– Ага! вот, значит, видите, что промахнулись! Ну ничего, ничего: в самом деле не все сразу. Приходите-ка прежде венчаться.
Майор еще раз повторил обещание прийти, и действительно пришел в назначенный вечер к Евангелу вместе с Катериной Астафьевной, которой майор ничего не рассказал о своих намерениях, и потому она была только удивлена, увидя, что неверующий Филетер Иваныч, при звоне к вечерне, прошел вместе с Евангелом в церковь и стал в алтаре. Но когда окончилась вечерняя и среди
церкви поставили аналой, зажгли пред ним свечи и вынесли венцы, сердце бедной женщины сжалось от неведомого страха, и она, обратись к Евангеловой попадье и к стоявшим с нею Синтяниной и Ларисе, залепетала:
– Дружочки мои, а кто же здесь невеста?
– Верно, ты, – отвечала ей Синтянина.
Катерина Астафьевна потерянно защипала свою верхнюю губу, что у нее было знаком высшего волнения, и страшно испугалась, когда майор взял ее молча за руку и повел к аналою, у которого уже стоял облаченный в ризу Евангел и возглашал:
– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно.
Во все время венчального обряда Катерина Астафьевна жарко молилась и плакала, обтирая слезы рукавом своего поношенного, куцего коричневого шерстяного платья, меж тем как гривенниковая свеча в другой ее руке выбивала дробь и поджигала скрещенную на ее груди темную шелковую косыночку.
Обряд был кончен, и Евангел первый поздравил майора и Катерину Астафьевну мужем и женой.
Затем их поздравили и остальные друзья, а потом все пили у Евангела чай, уходили с ним на его просо и наконец вернулись к скромному ужину и тут только хватились: где же майорша?
Исчезновение ее удивило всех, и все бросились отыскивать ее, кто куда вздумал. Искали ее и на кухне, и в сенях, и в саду, и на рубежах на поле, и даже в темной церкви, где, думалось некоторым, не осталась ли она незаметно для всех помолиться и не запер ли ее там сторож? Но все эти поиски были тщетны, и гости, и хозяева впали в немалую тревогу.
А Катерина Астафьевна меж тем сидела в небольшой темной пасеке отца Евангела и, прислонясь спиной и затылком к пчелиному улью, в котором изредка раздавалось тихое жужжание пчел, глядела неподвижным взглядом в усеянное звездами небо.
В таком положении отыскал ее здесь майор и, назвав ее по имени, укорял за беспокойство, которое она наделала всем своею отлучкой.
Катерина Астафьевна, не переменяя положения, только перевела на мужа глаза.
– Пойдем ужинать! – звал ее майор.
– Форов! – проговорила она тихо в ответ ему, – скажи мне правду: сам ли ты это сделал?
– Нет, не сам.
– Я так и думала.
– Да; это попадья меня принудила.
– Не сам… попадья принудила, – повторила за ним с расстановкой жена, и с этим вдруг громко всхлипнула, нагнула лицо в колени и заплакала.
– Что же, тебе обидно, что ли? – осведомился майор.
– Конечно, обидно… очень обидно, Форов! – отвечала, качая головой, майорша. – Ты сам в семь лет нашей жизни никогда, никогда про меня не вспомнил.
– Да я никогда и не позабывал про тебя, Тора.
– Нет, забывал; всегда забывал! Верно я скверная женщина: не умела я заслужить у тебя внимания.
– Полно тебе, Торочка! Какого же еще больше внимания, когда ты теперь моя жена?
– Нет, это все не то: это не ты сделал, а Бог так через добрых людей учинил, чтобы сократить число грехов моих, а ты сам… до сих пор башмаков мне не купил.
– Что за вздор такой? Какие тебе нужны башмаки? Разве не у тебя все мои деньги? Я ведь в них отчета не спрашиваю: покупай на них себе что хочешь.
– Нет, это все не то – «покупай», а ты должен помнить, когда у тебя в Крыму в госпитале на ноге рожа была, я тебе из моего саквояжа большие башмаки сшила.
– Ну помню, что ж далее?
– Ты сказал мне тогда, что первый раз как выйдешь; купишь мне башмаки.
– Ну?
– Ну, и я вот семь лет этих башмаков прождала, когда ты их принесешь, и ты их мне не принес.
– Э! полно, мать моя, глупости-то такие припоминать! Вставай-ка, да пойдем ужинать.
И майор взял жену за руку и потянул ее, но она не поднималась: она продолжала сетовать, что ей до сих пор не куплены и не принесены те башмаки, обещание которых напоминало пожилой Катерине Астафьевне тоже не совсем молодое и уже давно минувшее время, предшествовавшее бесповоротному шагу
в любви ее к майору.
Филетер Иванович, чтобы утешить жену, поцеловал ее в ее полуседую голову и сказал:
– Куплю, Тора! честное слово, куплю и принесу!
– Нет, я знаю, что не принесешь; ты обо мне не можешь думать, как другие о женщине думают… Да, ты не можешь; у тебя не такая натура, и это мне больно за тебя… потому что ты об этом будешь горько и горько тужить.
– Ну, так что ж, развестись, что ли, хочешь, если я такой подлый?
– Как развестись?
– Как? Разве ты забыла, что ведь мы обвенчались?
Катерина Астафьевна в последние минуты своего меланхолического настроения действительно позабыла об этом, и при теперешнем шуточном напоминании мужа о разводе сердце ее внезапно вскипело, и она, обхватив обеими руками лохматую голову Форова, воскликнула, глядя на небо:
– Боже мой! Боже мой! за что же ты послал мне, грешной, так много такого хорошего счастия?
Глава двадцать вторая
Язык сердца
Майорша плакала и тужила совсем не о тех башмаках, о которых она говорила: и башмаки, и брак, и все прочее было с ее стороны только придиркой, предлогом к сетованию: душа же ее рвалась к иному утешению, о котором она до сегодняшнего вечера не думала и не заботилась. Зато эта беззаботность теперь показалась ей ужасною и страшною: она охватила все ее существо в эти минуты ее уединения и выражалась в ней теми прихотливыми переходами и переливами разнообразных чувств и ощущений, какие она проявляла в своей беседе с мужем.
– Одного, – говорила она, – одного только теперь я бы желала, и радость моя была бы безмерна… – и на этом слове она остановилась.
– Чего же это?
– Нет, Фор, ты этого не поймешь.
– Да попробуй, пожалуйста.
– Нет, мой Фор, незачем, незачем: этого говорить нельзя, если ты сам не чувствуешь.
– Решительно не чувствую и не знаю, что надо чувствовать, – отвечал майор.
– Ну и прекрасно: ничего не надо. Встань с травы, росно, – и вон все сюда идут.
С этим майорша приподнялась и пошла навстречу шедшим к ней Евангелу, его попадье, Синтяниной и Ларисе.
В походке, которою майорша приближалась к пришедшим, легко можно было заметить наплыв новых, овладевших ею волнений. Она тронулась тихо и шагом неспешным, но потом пошла шибче и наконец побежала и, схватив за руку попадью, остановилась, не зная, что делать далее. Попадья поняла ее своим сердцем и заговорила:
– Это не я, душка, не я!
– Ну, так ты! – кинулась майорша к Синтяниной.
– И не я, Катя, – отвечала генеральша.