Генерал-от-кавалерии А. М. Каледин
В большинстве случаев изо всей истории Первой мировой войны (или Великой, как называли ее тогда) вспоминают лишь два эпизода, две операции Российской Императорской Армии – катастрофическое поражение и блестящую победу. Но если разгром II-й армии генерала А. В. Самсонова в Восточной Пруссии в августе 1914 года по праву связывается прежде всего с именем ее неудачливого командующего, то «соавторами» сокрушительного прорыва австро-венгерских позиций, разыгравшегося на полях Галиции в мае-июне 1916-го, стала целая плеяда выдающихся русских военачальников, оказавшихся вычеркнутыми из памяти потомков. «Брусиловский прорыв» удержал в своем названии лишь имя Главнокомандующего армиями Юго-Западного фронта, в то время как роль, сыгранная его подчиненными, была не меньшей, а может быть и большей, чем его собственная.
Столь печальное положение дел связано прежде всего с тем, что «забытые» всего лишь через год заняли непримиримую позицию по отношению к революции, разрушавшей Державу, которую они защищали, и Армию, славные полки которой водили в бои. И славнейшего и достойнейшего из этих людей, также выдвинувшегося вскоре в первые ряды зарождающегося Белого движения, чаще всего не знают даже по фамилии.
Здесь нет преувеличения, ибо фамилия генерала Алексея Максимовича Каледина обычно произносится неправильно – с ударением на среднем, а не на последнем слоге, как следовало бы. Наверное, мелочь, но и она в годы Смуты принимала «знаковый» характер, и о врагах генерала современник писал, подчеркивая произношение, что они стремились «покончить одним ударом с “гидрой контр-революции” и в первую очередь избавиться от Каледина (Кале́дина – как неправильно называли его фамилию не-казаки)». Впрочем, отнюдь не только донцы – земляки генерала – верно ставили ударение; расположение его хорошо видно по белогвардейским стихам и песням, посвященным Алексею Максимовичу, причем диктовалось оно отнюдь не соображениями размера и рифмы. Да рифмы были и небогаты – чаще всего, быть может подсознательно для авторов, фамилию героя сопровождало одно и то же: «Каледи́н – один»…
Вольно или невольно, но даже в этой непритязательной рифмовке проявился глубокий внутренний смысл. Слишком часто остававшийся одиноким в жизни и оказавшийся одиноким в борьбе, самовольно ушедший на Божий суд под гнетом страшного морального груза, он – суровый и беззащитный, сказавший о себе: «Я пришел на Дон с честным именем, а уйду, быть может, с проклятием», до сих пор стоит особняком в той истории, которая пишется безжалостными победителями.
Светлый Атаман.
* * *
Алексей Максимович родился 12 октября 1861 года в станице Усть-Хоперской, на хуторе войскового старшины Максима Васильевича Каледина. «По заслугам отца его, Сотника Василия Прохорова Каледина», признанный в свое время дворянином Войска Донского, Максим Васильевич позаботился и о подтверждении дворянского звания своих детей: 11 мая 1870 года Войсковое депутатское собрание постановило «их, Василия, Алексея, Елену и Александру Максимовых Калединых… сопричислить к дворянскому роду деда их, Сотника Василия Прохорова Каледина». Надо сказать, что четверть века спустя подполковник Алексей Каледин, похоже, проявил равнодушие к разосланной дворянам Хоперского округа просьбе местного предводителя дворянства «озаботиться вписать себя и членов своих семейств в дворянскую родословную книгу Области [Войска Донского]»: в бумагах его после смерти, еще через двадцать с лишним лет, остался незаполненный анкетный бланк, прилагавшийся к письму предводителя.
Столь же равнодушен, по-видимому, был А. М. Каледин и к материальному достатку: скончавшийся в 1898 году Максим Васильевич завещал своим детям 400 десятин «удобной земли» в Хоперском округе, «при речке Бузулуке», однако наследство оставалось неразделенным вплоть до 1909 года, когда братья Каледины выделили, наконец, своей замужней сестре причитающуюся ей долю, собственные паи оставив по-прежнему в общем владении. «У него, я знаю, – говорил впоследствии об Алексее Максимовиче один из его ближайших сотрудников, – было 70 дес[ятин] (по завещанию – 90. – А. К. ) отцовской земли, да и теми он не пользовался, отдавая их нуждавшейся сестре» (возможно, здесь имеется в виду не сестра, а вдова младшего из трех братьев Калединых, Мелетия, скоропостижно скончавшегося в 1908 году в чине штаб-ротмистра). Потом рассказывали, что Мелетий Максимович покончил с собой, ища в этом «семейное предрасположение» и разгадку самоубийства Атамана А. М. Каледина [20] …
Но говорить о финале жизненного пути Атамана еще рано: слишком многое должно произойти, чтобы привести его к трагическому концу. Начало же этого пути, наверное, протекало достаточно безмятежно. Замкнутый и немногословный Каледин мало рассказывал о себе, и едва ли не единственный раз, уже в роковом для России 1917 году, во время поездки по северным округам Войска Донского, при виде родных мест у него сорвется при постороннем (мемуарист отметит, что Атаман «как бы думал вслух»): «Эти места все мне хорошо известны; каждый кустик, каждый камень знал я. Вот сейчас, переправившись через Дон, въедем в мою родную Усть-Хоперскую станицу. Вот здесь под Обрывом еще детьми мы играли, устраивали кровопролитные войны, нападали и защищались…»
На смену детским играм в войну пришла подготовка к настоящей военной службе: все трое братьев Калединых избрали эту стезю. Алексей окончил Михайловскую военную гимназию в Воронеже (бывший кадетский корпус), запомнившись однокашникам как хороший ученик и надежный товарищ. По своему характеру, скорее флегматичному, он не был расположен к большинству мальчишеских шалостей, но из чувства товарищества обычно принимал в них участие в роли «часового», следя за приближением воспитателя и предупреждая друзей о грозящей опасности. И еще одно мемуарное свидетельство побуждает задуматься о душевных свойствах Алексея: при создании оркестра, вместо инструментов, пользовавшихся среди воспитанников понятной популярностью (барабаны, тарелки, геликон-бас), он выбрал для себя нежную и негромкую флейту…
Военную гимназию сменило 2-е военное Константиновское училище в Петербурге, куда Каледин поступил «юнкером рядового звания» неполных восемнадцати лет от роду. Странный для казака выбор пехотного училища – артиллерийским оно станет значительно позже – мог, по словам соученика Алексея, объясняться желанием «по окончании его опр[еделить] свою дальнейшую деятельность». Решение было принято после того, как Каледин прошел полный курс училища (второй год – фельдфебелем), но вместо производства в офицеры перевелся на старший курс Михайловского артиллерийского, обучение в котором продолжалось три года. В офицеры он был произведен 7 августа 1882 года, выйдя в конную артиллерию Забайкальского Казачьего Войска. И этот выбор имел вполне прозаическое объяснение: «чтобы при устройстве на службу с первых же шагов не обременять родителей расходами на это благоустройство, что представлялось возможным ввиду того, что при отправлении на места в Сибирь по старым законам полагалось получение двойных прогонных денег, как бы на подъем», – свидетельствовал один из друзей Алексея Максимовича.
Впрочем, в Забайкальи молодой офицер пробыл недолго: по истечении обязательного срока службы в строю, в 1886 году сотник Каледин поступает в Николаевскую Академию Генерального Штаба и оканчивает ее в 1889-м, по первому разряду и с производством «за отличные успехи в науках» в подъесаулы. Будучи причислен к Генеральному Штабу, а через семь месяцев и переведен в него, Каледин шесть лет служит в приграничном Варшавском военном округе, среди других вопросов занимаясь организацией укрепленных районов на случай будущей войны. Современник рассказывал о памятном брелоке, подаренном Алексею Максимовичу сослуживцами – «на синей эмали, окаймленной золотым ободком, маленькие золотые звездочки»: «синее поле – укрепленный район, звездочки – крепости».
В Варшаве капитан Каледин встретил женщину, которая стала его женой, любовь которой, верная и преданная, доходящая до преклонения, озаряла его жизнь до самых последних дней, – Марию-Луизу Оллендорф, урожденную Ионер (она происходила из одного из франкоговорящих кантонов Швейцарии). Свадебным же путешествием для Алексея Максимовича и Марии Петровны (так будут называть ее, хотя в Православие она не перешла) станет дорога в Новочеркасск, куда Каледина переводят в 1895 году на заурядную тыловую должность в Войсковой Штаб Донского Казачьего Войска.
Служба там продолжается пять лет, после чего произведенный в подполковники, а затем и в полковники – «за отличие» – Каледин состоит «при управлении 64[-й] пехотной резервной бригады», в 1903–1906 годах возглавляет Новочеркасское казачье юнкерское училище и вновь возвращается в Войсковой Штаб, теперь на должность помощника его начальника. Но о Каледине помнят не только как об администраторе или военном педагоге: в 1910 году он – к этому времени уже генерал-майор, и тоже «за отличие по службе», – ни дня не командовавший полком (одно из редких исключений!), принимает бригаду 11-й кавалерийской дивизии, а 12 декабря 1912 года (всюду дюжина – не счастливое ли это предзнаменование?) назначается начальником кавдивизии – и тоже 12-й. С ней он выйдет на Великую войну, за три месяца до начала грозных европейских событий будучи произведен в генерал-лейтенанты, и эти полки прославят его имя – или это он своим руководством даст дивизии немеркнущую славу одной из лучших в Императорской Армии?
* * *
Первые недели войны стали для русской конницы весьма ответственными: она должна была, выдвигаясь вперед, скрыть от противника мобилизационное разворачивание основных сил, – и с этой задачей справилась блестяще. Эмигрантский историк отмечал, что для австро-венгерского командования «прошло вообще необнаруженным» сосредоточение всей VIII-й армии, которой суждено будет стяжать едва ли не самую громкую известность на Юго-Западном фронте и во всех вооруженных силах Империи.
«12-й кавалерийской дивизии – умереть. Умирать не сразу, а до вечера!» – гласил, как рассказывали, приказ командующего VIII-й армией генерала А. А. Брусилова, отданный Каледину в августовский день 1914 года, когда дивизия своим самопожертвованием выручила остальные силы, и приказ этот многое говорит как о войсках, так и об их начальнике. За те бои Алексей Максимович был удостоен ордена Святого Георгия IV-й степени, а вскоре получил и Георгиевское Оружие – за участие в операции по взятию Львова, куда первыми вошли драгуны 12-й дивизии.
«Успех за успехом дал имя и дивизии, и ее начальнику, – писал впоследствии боевой товарищ Каледина генерал А. И. Деникин. – В победных реляциях Юго-западного фронта все чаще и чаще упоминались имена двух кавалерийских начальников, – только двух – конница в эту войну перестала быть “царицей поля сражения”, – графа Келлера и Каледина, одинаково храбрых, но совершенно противоположных по характеру: один пылкий, увлекающийся, иногда безрассудно, другой спокойный и упорный. Оба не посылали, а водили в бой свои войска. Но один делал это – вовсе не рисуясь, – это выходило само собой, – эффектно и красиво, как на батальных картинах старой школы, другой [–] просто, скромно и расчетливо. Войска обоим верили и за обоими шли».
«Знающий, честный, угрюмый, настойчивый, быть может упрямый», – таковы были первые впечатления многих об Алексее Максимовиче, и они вполне соответствовали действительности. Лишь изредка прорывался в нем глубоко скрытый темперамент – и тогда генерал мог приказать «пиками загонять» в бой дрогнувших казаков или, в исступлении схватившись за шашку, броситься на обозника, загромоздившего своей повозкой дорогу. Обычно же Каледин казался сухим и педантичным, порою даже мелочным, с излишней дотошностью углубляясь в компетенцию нижестоящих войсковых начальников и стесняя их самостоятельность (но как пригодится ему эта привычка делать чужую работу впоследствии, когда у него – Донского Атамана – не окажется достойных помощников!). И еще одна черта оставалась для большинства скрытой за внешней суровостью. Корреспондент, посетивший генерала в киевском лазарете – тот был ранен 16 февраля 1915 года, – записывает беседу с ним:
«“…И расскажу вам один интересный эпизод, как однажды мои ахтырцы…”
Но тут про изошло что-то неожиданное и непонятное… Генерал, говоривший до сих пор обо всем совершенно спокойно, вдруг заволновался, заворочался в кровати, и я увидел, как серые глаза его стали сразу влажны и оттуда – увы – скатились две слезы… Смущенный и растерянный, молча сидел я, не зная, что делать… Но генерал быстро оправился и сказал:
– Рана, нервы, – вот и слабость. Как только вспомню своих ахтырцев, тотчас же встают передо мною все три брата Панаевы [21] … Три рыцаря без страха и упрека. И вот…»
В истории остался еще один подобный случай, о котором Алексей Максимович писал жене: «Пойми мое состояние, когда я почувствовал, что разревусь…» Это было в конце 1915 года, на офицерском празднике, среди шума, тостов и чествований, неожиданно заставивших Каледина обратиться к боевым товарищам со словами горького предсказания.
«Он говорил офицерам про то, что война еще далека от конца, что она еще только начинается, — вспоминал очевидец . – Говорил про то, что главная тягота ее еще впереди, впереди бои бесконечно более тяжелые, чем те, что прошли, потери более кровавые, чем уже понесенные, и многих из тех, кто сейчас сидит в этой халупе, не станет.
Каледин говорил про работу и про победы, которые заслуживаются, которые надо заслужить. Говорил про войну и еще про что -то смутное, чего он сам не мог точно назвать и чего мы не могли в то время понять.
Каледин говорил, и чувствовалось, что он не знает, заслужит ли победу Россия, заслужит ли ее армия. Больше: что-то неуловимое, казалось, говорило о том, что он знает обратное, что отлетит победа, и надвинется на тех, кто не будет к тому времени зарыт в Галицийскую землю, нечто страшное и бесформенное».
Генерал предстал тогда перед офицерами «не бойцом, а учителем и почти что пророком», а незадолго до этого в его судьбе произошло еще одно событие, в котором можно усмотреть если и не пророчество, то бесспорно Промысел Божий: именно А. М. Каледин возглавил Георгиевскую Думу Юго-Западного фронта, 21 октября 1915 года присудившую орден Святого Георгия IV-й степени Императору Николаю II. Смысл этого удостоения остался непонятен многим как тогда, так и по сей день, несмотря даже на то, что Государь, лично возглавивший Свою Армию в ее тяжелую годину, через несколько лет мученическою кончиной уподобился римскому военачальнику, бывшему не только Победоносцем, но и Великомучеником. Конечно, Алексей Максимович не мог такого предвидеть, но от этого не менее символичной остается именно такая связь Августейшего Верховного Главнокомандующего и Его полководца.
А служба генерала тем временем шла своим чередом. Из госпиталя он вернулся уже не на дивизию, а на корпус – буквально две с половиной недели Алексей Максимович возглавляет XLI-й, а с 5 июля 1915 года – XII-й армейский корпус, на этом посту заслужив орден Святого Георгия III-й степени. С легкой руки генерала Брусилова, ревнивого и пристрастного к своим подчиненным, укрепилось мнение, что Каледин во главе корпуса, а затем и VIII-й армии, командующим которой он был назначен 20 марта 1916 года на место возглавившего фронт Брусилова, значительно уступал по своим полководческим качествам Каледину – начальнику дивизии, боевому кавалерийскому генералу. Ему будут приписывать инертность и нерешительность, но лучшим возражением на это, наверное, станет роль Алексея Максимовича в наступлении, получившем в истории имя его начальника…
Главная заслуга Брусилова в «Брусиловском прорыве» имела небольшое отношение к собственно военным вопросам. Он, вообще не отличавшийся гражданским мужеством и принципиальностью, сумел проявить силу духа на совещании в Ставке Верховного Главнокомандующего, настояв на переходе в наступление вопреки неуверенной позиции других Главнокомандующих армиями фронтов. Однако достоинства самого́ наступательного плана на поверку оказываются весьма сомнительными: одновременное начало атак на нескольких участках (дабы противник не установил, какой является главным) имело стратегический смысл лишь в том случае, если бы русский полководец сумел скоординировать действия подчиненных ему армий, а при обозначившемся успехе – немедленно определить его место, организовать переброску туда резервов и развить победоносное наступление. Ничего этого у Брусилова не получилось, и из всего «Брусиловского наступления» самой яркой и славной страницей останутся лишь его первые дни (22–25 мая 1916 года) – сокрушительный прорыв вражеских позиций под Луцком. Луцкий же прорыв был всецело делом рук генерала Каледина.
Больше суток продолжалась артиллерийская подготовка на участке VIII-й армии, после чего поднялись в атаку ее корпуса. Оборона противника была смята, а войска – деморализованы и обращены в бегство. К вечеру 25 мая русские стрелки ворвались в Луцк. Более 44 000 пленных, 66 орудий, 150 пулеметов стали трофеями VIII-й армии за эти легендарные три дня. Однако генерал Брусилов не смог распорядиться успехом, приостановив наступление Каледина и предпочтя «выравнивать фронт». А две недели спустя, когда противник частично оправился и значительно усилил свою оборону на новых рубежах, директива Брусилова о возобновлении наступления развела силы VIII-й армии по расходящимся направлениям: после громкой победы в мае Главнокомандующий армиями фронта, очевидно, уверился в универсальности «удара растопыренной пятерней»…
Лето оказалось тяжелым и кровопролитным. Вновь и вновь гонит Брусилов, поддерживаемый Ставкой Верховного, русские корпуса в бессмысленные атаки на берегах реки Стохода. Меняются направления – на Владимир-Волынский, на Ковель и вновь на Владимир. Войска изнемогают, захлебываются кровью, теряют веру в успех. И все, что в этих условиях может сделать генерал Каледин – это вынести свой командный пункт на линию передовых окопов пехоты (неслыханный для командующего армией случай!), дабы быть вместе со своими солдатами в огне. Он уже «полный генерал» – генерал-от-кавалерии, за Луцкий прорыв, но это не окрыляет и не прибавляет сил. Может быть, что-то подобное смутно виделось ему в начале года, когда он писал домой: «Болит душа моя», «я по-прежнему не нахожу покоя душе…»
Но вот порыв противоборствующих армий иссякает, войска вновь закапываются в землю, душевная боль становится глуше, и лишь, в одиночестве гуляя по небольшому дворику у штаба армии (офицерской молодежью прозванному «тюремным»), повторял, должно быть, генерал Каледин фразу из старого своего письма:
«Наше положение военных, как положение почтовой лошади – умирать в оглоблях…»
Российская Императорская Армия «умирала в оглоблях». Напрягались последние силы, чтобы укрепить фронт, улучшить снабжение, подготовить войска к будущему весеннему наступлению, которое смогло бы, наконец, сломить сопротивление противника и победоносно завершить войну.
А весной наступила революция.
* * *
«Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую, – говорил летом 1917 года генерал Деникин. – Это не верно. Армию развалили другие, а большевики – лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма.
Развалило армию военное законодательство последних 4-х месяцев. Развалили лица, по обидной иронии судьбы, быть может честные и идейные, но совершенно не понимающие жизни, быта армии, не знающие исторических законов ее существования…»
Диагноз был поставлен точно. Русскую Армию разложил не Октябрь, а Февраль; не анархическое движение «снизу», а директивы, пришедшие «сверху», – в первую очередь «Приказ № 1» самозванного (никем не избранного) Петроградского Совета и «Декларация прав солдата», объявленная Временным Правительством – не менее самозванным и неоспоримо разделяющим с Совдепом ответственность за конечное крушение фронта. Приказ, проникнутый недоверием к командному составу Армии, ставил офицерство под пристальный и практически всегда враждебный контроль со стороны солдатских комитетов; декларация, подрывая основы воинской дисциплины, этики и правил поведения отменой чинопочитания, отдания чести и т. д., провозглашала допустимость в рядах войск «политических, национальных, религиозных, экономических или профессиональных организаций, обществ или союзов», тем самым разрушая монолит воюющей Армии. И горше всего было то, что не только среди офицерства, в том числе и кадрового, но и генералитета нашлось немало людей, из карьерных соображений или же в угаре «революционной романтики» присоединившихся к силам, на их глазах разрушавшим Русское Воинство.
В этих условиях одни предпочитали плыть по течению, другие, оставаясь на своем посту, пытались сделать хоть что-нибудь в тщетных надеждах спасти разваливающуюся Армию; третьи – из тех, кто мог сломаться, но не согнуться, – просто уходили. Ушел и генерал Каледин.
Фактическому удалению Алексея Максимовича из Армии (формально – зачисление в Военный Совет, с 29 апреля) предшествовал конфликт не только с комитетами («Он резко отвернулся от революционных учреждений и еще глубже ушел в себя. Комитеты выразили протест…» – вспоминал А. И. Деникин), но и с Главнокомандующим армиями фронта: несколько месяцев спустя Каледин кратко упомянет, что «ушел из-за Брусилова, который, по его мнению, чересчур о[т]пустил поводья армии», Брусилов же в середине апреля заявил Верховному Главнокомандующему: «Каледин… не понимает духа времени. Его необходимо убрать».
Приехав ненадолго в столицу, генерал поневоле оказался в гуще политических слухов и сплетен, среди которых были и затрагивающие непосредственно его как возможного кандидата в Донские Атаманы. Очевидец так описывает мимолетный разговор перед отъездом Каледина на Дон:
«– Известно ли вашему высокопревосходительству, – обращается к Алексею Максимовичу присутствующий в этой же комнате молодой полковник [22] , – что донские общественные деятели выдвигают вас на пост войскового атамана?..
– Знаю, слышал, писал и.
И, нервно подергивая согнутой в локте рукой, генерал быстро начинает шагать по комнате. В полумраке двигаются два светлых пятна.
– Могут ли донцы надеяться, что вы согласитесь?..
– Никогда!..
И еще быстрей в темной комнате мелькают георгиевские кресты.
– Но, ваше высокопревосходительство, не мне вам это говорить, вы должны отдать себя казакам, ибо кто, как не вы, в такое трагическое время поведет донской народ?..
– Народ!? Вы говорите, народ?!
И генерал останавливается.
– Донским казакам я готов отдать жизнь, но то, что будет – это будет не народ; будут советы, комитеты, советики, комитетики. Пользы быть не может. Пусть идут другие. Я – никогда!..»
Каледин прекрасно отдавал себе отчет, что́́ могло ожидать нового Войскового Атамана: наступившие времена грозили не только возложить на него величайшую, небывалую прежде ответственность, но и одновременно отнять все возможности для реального выполнения долга.
Поддержку в своем нежелании участвовать в политической жизни нашел Алексей Максимович и у своей супруги, – правда, соображения Марии Петровны были несколько иными. Боготворившая мужа, она протестовала против выставления его кандидатуры, по свидетельству современника, «очевидно, недоумевая, как может генерал Каледин быть всего только… донским атаманом».
И, может быть, она и была права, «считая Дон недостойным иметь своим атаманом А. М. Каледина»…
* * *
Каледин вообще не собирался задерживаться на Дону надолго. Он хотел проследовать в Кисловодск на отдых и лечение, но бурная жизнь казачьей столицы – Новочеркасска – если и не захватила его, то по крайней мере заставила остановиться и повнимательнее приглядеться к происходящему.
Как и вся Россия, Дон остался без единой, настоящей власти. Все началось поздним вечером 2 марта, когда под влиянием смутных известий из Петрограда был создан «Донской Исполнительный Комитет», а уже около часа ночи на его заседание ворвался взъерошенный есаул Голубов, крича о стремлении офицеров Новочеркасского гарнизона «присоединиться к революционному движению» и сразу же внеся в разворачивающиеся события тот дух неразберихи, скандала и бунта, который в течение всего следующего года будет повсюду сопровождать этого странного человека.
Николай Матвеевич Голубов был фигурой далеко не заурядной. Боевой офицер, прославившийся своей лихостью и отвагой еще на Русско-Японской войне, он тогда же заработал и репутацию скандалиста и бунтаря. Покинув после одного из скандалов службу, Голубов вернулся в ряды армии с началом мировой войны, действительно геройски сражаясь с германцами. После Февраля он сразу развернулся, став глашатаем и вожаком крайнего революционного течения. «Умственно ограниченный, неспособный связно говорить, с психологией ватажника, “сарынь на кичку” времен Стеньки Разина, храбрый до наглости – он, захлебываясь злобными криками, подлаживался под настроение черни – захватывал толпу…» – в этой характеристике, данной Голубову современником и очевидцем событий, явно чувствуется личная ненависть, однако здесь немало и правды. Напрасно было бы искать в поведении Голубова в эти дни какой-либо логики, последовательно выбранной линии поведения: единственным, пожалуй, неизменным, что владело помыслами и чувствами «ватажника», была страстная мечта – стать Донским Атаманом [23] .
Но в Атаманы Голубов не попал. Был ли он недостаточно «интеллигентен» или чересчур напорист, только власть явно ускользала из его рук, и это решительно отбросило Голубова в оппозиционный лагерь, обратив бурную энергию вихрастого есаула во вред родному Дону (который он, наверное, по-своему все-таки любил) и возглавляющим Войско лицам, кем бы эти лица ни являлись.
В этот период казачество внешне еще представляло собою единую массу, хотя единство это и оказалось недолговечным. Что касается взглядов на роль и личность будущего Войскового Атамана, то здесь определенности, кажется, было немного: по-настоящему переживала, волновалась и вкладывала в возрождение традиции особый смысл, – пожалуй, лишь сравнительно небольшая группа романтически влюбленной в казачью старину войсковой интеллигенции, самым ярким представителем которой был «Донской Златоуст», директор Каменской общественной гимназии, 35-летний историк М. П. Богаевский. Он и председательствовал на Большом Войсковом Круге, заседания которого открылись 26 мая 1917 года. Круг должен был рассмотреть ряд важных вопросов землепользования, управления и самоуправления в Области, несения казаками военной службы и др., но одной из ключевых проблем оставались выборы Атамана, – а единства по этому вопросу отнюдь не было. Более двадцати кандидатур, ни одна из которых не могла собрать подавляющего перевеса голосов, заставляли опасаться борьбы неудовлетворенных самолюбий и различных «ориентаций». Понятно поэтому, в чем была причина радости Богаевского, одно из заседаний президиума Круга открывшего словами: «Извините, господа, за опоздание… знаете, у кого я задержался? Приехал генерал Каледин… Вот человек, около которого объединятся Донцы».
Круг действительно встретил генерала, выступившего с кратким приветствием, бурными овациями. Сам же Каледин, продолжая по-прежнему расценивать себя на Круге как «гостя», по свидетельству Богаевского, «абсолютно никакого участия в делах не принимал», и сломить его сопротивление руководству «парламента» оказалось едва ли не труднее, чем переубедить некоторых депутатов, волновавшихся, «как бы он нас не вернул к старому строю». 16 июня председатели всех окружных совещаний обратились к Алексею Максимовичу с просьбой баллотироваться, утверждая: «Долг его, как казака, обязывает его согласиться на баллотировку, ибо на нем – и ни на ком другом – может объединиться весь Дон». Убежденный, наконец, этими настояниями и поверив в возможность реальной и плодотворной работы на благо родного Дона и России, Алексей Максимович выразил согласие и на следующий день был избран подавляющим большинством голосов (свыше шестисот из семисот двадцати).
«Ему поверили оттого, что это был не только генерал с громкой боевой славой, но и безусловно умный и безукоризненно честный человек, – писал впоследствии М. П. Богаевский, сам избранный товарищем (заместителем) Атамана. – Его программа, конечно, не могла иначе определиться, как программа старого казака, да к тому же и военного – служилого». Однако краткая речь генерала, произнесенная после вступления в должность, не содержала в себе ничего специфически «казачьего» или «военного». Склонив голову, тихим голосом новый Атаман сказал:
«В течение последнего месяца, беседуя со многими лицами, я слышал ото всех одно пожелание: чтобы поскорее были созданы условия для спокойной жизни, чтобы труд всех и каждого приносил бы пользу всей стране, чтобы свобода личности была действительно, а не только на бумаге, ограждена от всех посягательств. Этим вопросом придется заняться в первую очередь.
Не опускайте рук перед насильниками».
А некоторое время спустя, во время принесения поздравлений, седобородый казак, подойдя к Алексею Максимовичу, дал ему более важный, чем все другие, «наказ»: «Смотри, не измени, Атаман…»
«Себе не изменю, станичник», – отвечал генерал, и в словах этих не было ни капли позерства. Каледин теперь не отделял себя от своего поста, от долга перед Отечеством и избравшими его казаками, от Тихого Дона, которому с этой минуты были отданы все его помыслы, все его чувства, вся его жизнь. Отныне Атаман Каледин был и перед внешним миром неразрывен с Доном, становясь единственным выразителем позиций, чаяний и устремлений Донского казачества.
Да, пожалуй, и не только его.
* * *
Быть может, генерал Каледин и хотел бы в своей деятельности замкнуться исключительно на делах и заботах своего Войска. Однако в силу как положения Дона – «старшего брата» среди других войск, так и личных качеств его Атамана, фигура Каледина начинает быстро перерастать донские рамки, и он теперь просто вынужден пристально вглядываться в происходящее «углубление революции», уже вылившееся в попытку большевицкого переворота 3–4 июля в Петрограде. «Большевизм страшно опасен, – говорил после ее подавления Алексей Максимович. – …Казак слишком общественно-развит, чтобы поверить в несбыточные обещания Ленина; но все же против большевизма и на Дону следует немедленно принять меры: слишком он притягателен для масс, и кто знает, как пойдут события дальше и у нас на Дону». В той ситуации, которая складывалась в России, явственно назревала необходимость в звучном и сильном слове всего казачества – быть может, одной из последних надежд гибнущей Державы. И неудивительно, что трибуном его и глашатаем стал самый известный и самый авторитетный из казачьих Атаманов – генерал Каледин.
Это произошло на так называемом «Государственном Совещании», состоявшемся в Москве 12–15 августа 1917 года. Там Атаман, по его собственным словам, надеялся «ознакомиться с политическими и общественными слоями, с которыми я раньше не сталкивался, работая в узкой сфере военных интересов». На «предварительном совещании» он убедился, что в общественно-политических кругах есть и группа лиц, которых он мог бы считать своими единомышленниками, – имевших «одну цель – спасение родины», и еще большее единодушие нашел среди казачьих делегатов. В течение суток была выработана и единогласно принята «декларация казачьих войск», оглашение которой было, также единогласно, решено поручить Каледину. Но оглашению ее предшествовало совещание с Верховным Главнокомандующим, генералом Л. Г. Корниловым.
Корнилов прибыл в Москву из Ставки 13 августа, и в тот же день состоялось импровизированное совещание, на котором, в частности, были согласованы будущие выступления Корнилова и Каледина. После этого разговора в уже составленный текст «казачьей декларации» Атаманом была внесена единственная поправка: требование «полного упразднения армейских комитетов, соглашаясь лишь на сохранение полковых и ротных (сотенных) с функцией только хозяйственного свойства», что грозило ему всплеском ненависти со стороны «революционной демократии». На вопрос о причинах исправления Каледин отвечал, «что он только что вернулся от Л. Г. Корнилова, который прочитал ему проэкт своей речи на Государственном совещании, – в пункте о комитетах ген[ерал] Корнилов будет требовать ограничения деятельности армейских комитетов сферой хозяйственной, что Корнилов этим и другими своими требованиями восстановит против себя крайних левых, а потому из тактических соображений, чтобы подкрепить Верховного Главнокомандующего, необходимы еще более радикальные требования, в свете которых требования ген[ерала] Корнилова покажутся умеренными и относительно приемлемыми».
Таким образом, Каледин сознательно пошел на увеличение одиозности своей фигуры в глазах левых кругов… а декларация, должно быть, уже могла почитаться исходящей не только от двенадцати Казачьих Войск, но и наиболее здоровой части Армии – ее офицерского корпуса и Главного Командования. Большевики впоследствии прямо утверждали, будто на Каледина «штабом Корнилова была возложена обязанность договорить то, что неудобно было сказать самому кандидату в диктаторы», хотя такая формулировка скорее всего и является тенденциозным преувеличением.
О впечатлении, произведенном речью Атамана на заседании 14 августа, свидетельствовал П. Н. Милюков, в своей академически-сдержанной «Истории второй русской революции» вдруг сбивающийся на неожиданно-лирический тон:
«Вдумчивая, медленная, сдержанно-страстная, без всякой внешней аффектации, эта речь гармонировала с задумчивостью глаз, затемненных густыми темными бровями, серьезностью прикрытого длинными усами рта, про который говорили, что он “никогда не смеется”, с виолончельным тембром слегка затуманенного голоса и со всей стройной, благородной фигурой оратора…»
Впрочем, вряд ли многие в зале в эти минуты любовались «благородством фигуры» Каледина или оценивали его голос с точки зрения меломана. Слишком горьки были слова генерала, и слишком взрывоопасными, по обстановке революционного времени, оказывались мысли декларации:
«…Казачество, стоящее на общенациональной государственной точке зрения и отмечая с глубокой скорбью существующий ныне в н ашей внутренней государственной политике перевес частных классовых и партийных интересов над общими, приветствует решимость Временного правительства освободиться, наконец, в деле государственного управления и строительства от давления партийных и классовых организаций, вместе с другими причинами приведшего страну на край гибели…
Служа верой и правдой новому строю, кровью своей запечатлев преданность порядку, спасению Родины и Армии, с полным презрением отбрасывая провокационные наветы на него, обвинения в реакции и контр-революции, казачество заявляет, что в минуты смертельной опасности для Родины, когда многие войсковые части, покрывая себя позором, забыли о России, оно не сойдет со своего исторического пути служения Родине с оружием в руках на полях битв ы и внутри в борьбе с изменой и предательством…
Понимая революционность не в смысле братания с врагом, не в смысле самовольного оставления назначенных постов, неисполнения приказов, предъявления к правительству неисполнимых требований, преступного расхищ ения народного богатства, не в смысле полной необеспеченности личности и имущества граждан, грубого нарушения свободы слова, печати и собраний – казачество отбрасывает упреки в контр-революционности, казачество не знает ни трусов, ни измены и стремится установить действительные гарантии свободы и порядка. С глубокой ск