Казак, разрубленный пополам своими приятелями

НО СПОКОЙНО ПОКУРИВАЮЩИЙ ЛЮЛЬКУ.

Кроме этой надписи на табличке было множество тщательно, тонко вырезанных надписей на самом мраморном теле казака, но они были слишком мелкие – Дунаеву не под силу было прочесть их. Другое изваяние, тоже из чистого белого мрамора, похожего в сумерках на сало, изображало матроса в бушлате, напряженно всматривающегося в направлении Колодца.

Затем Дунаев увидел картину – огромную масляную живопись в широкой раме. Батальная сцена, точнее поле после боя. Бесчисленное множество павших. Их тела покрывали поле до самого горизонта. Трупы были изображены погруженными в смерзшуюся, словно бы схваченную неожиданным морозом слякоть и сверху присыпаны снежком, сгущающимся кое‑где в довольно плотные сахарные наслоения. Над белизной этих пятен торчали посиневшие руки, ноги и обломки оружия. Это была вроде бы копия одной из известных картин Верещагина, посвященной русско‑турецкой войне в Болгарии, битвам за Шипку‑Шейново или Плевну. Однако здесь на этой картине имелись пририсованные подушечки, словно бы подложенные чьей‑то неведомой заботливой рукой под голову каждого из убитых солдат. Некоторые из убитых также были прикрыты до подбородка одеяльцами в пододеяльниках. Это казалось странным: эти грязные трупные головы, присыпанные снегом, на фоне чистых белых подушек с кружавчиками по краям. Странно было наблюдать эти мириады разметавшихся, переплетенных тел в заиндевевших шинелях, возлежащих под белыми прямоугольниками чистеньких одеял, словно бы перенесенных сюда из спальни образцового пионерского лагеря. Это могло бы показаться нелепым и даже отвратительным, если бы в глубине этих «дополнений» не мерещилось бы пусть неуклюжее, но мудрое милосердие, еще раз повторяющее вечный шепот утешения: «Смерть – это сон, а спящему должно быть мягко и удобно».

«Видимо, это и есть «Комната великого отдыха», – решил Дунаев. – Значит, эта круглая черная дыра в центре, обрамленная низким мраморным парапетом, она и есть ИСКОМОЕ – драгоценный проход в Энизму».

Наверное, туда, в качестве высшей награды, сбрасывают тела героев, – неуверенно подумал Дунаев и стал осторожно пробираться вниз, к центру амфитеатра‑воронки, постепенно скатываясь со ступеньки на ступеньку.

Где ты, где ты, мой рассвет кровавый?

Сопельки, кроватка, коготок.

Я к тебе опять приду со славой,

Дай лишь срок.

Где ты, где, моя сестра святая?

Между сосен, на качелях, там,

Белым платьем среди дач мелькая

По крапивным сладостным местам.

Где же, господи, проход туда, где святость –

Словно воздух, воздух – словно мед?

Под подушечкой храню сухую мякоть

Сухофруктов – взять с собой в полет.

Лишь покой, похожий на лимончик,

Сморщенный, с чаинкой посреди –

Вот герой, что жизнь мою прикончит.

Подтяни носочки! Подтяни!

И вот он уперся круглым боком в низкий мраморный парапет и заглянул в Дыру. Колодец производил впечатление бездонного. Гладкие стены, облицованные мрамором, уходили вниз, в полную темноту. Оттуда не доносилось никаких звуков, разглядеть там также ничего не удавалось, кроме тьмы. Колодец выходил из макушки «подземной Матрешки», пронзал насквозь головы всех девяти «баб» и уходил вниз, в непостижимую глубину земли. Ничто не свидетельствовало о том, что внизу находится Энизма. Дунаев было засомневался, но в поле его зрения снова, откуда ни возьмись, появились две половинки яйца. Они несколько минут висели над колодцем, а затем стали медленно опускаться вниз, иногда останавливаясь и словно бы поджидая парторга. Когда они были уже на грани исчезновения, парторг увидел, что обе половинки соединились в одно яйцо, цельное и совершенно гладкое, без линии разреза, и в таком виде поплыли дальше вниз, во тьму.

«Надо прыгать, – подумал Дунаев. – Будь что будет. Или смерть, или ОНО, а может, и то и другое, вместе взятое».

Глава 29. Кащенко

В этот момент чья‑то рука легла на темя Дунаева.

– Эх, Яблочко, куда ты котисси? – раздался укоризненный голос Поручика. – Куда ж это ты, парторг, собрался? Когда б я не подоспел вовремя, глядишь, ты бы и скатился в матрешкину Черную Дыру. В пизду эту.

– Это не пизда. Там ведь, знаешь, проход в Энизму, – голос Дунаева прозвучал сухо из‑за черствения. – Навоевался я, атаман. Хватит! Сил больше нету никаких. Других бойцов убивают хотя бы… И в Энизму сбрасывают с почетом, для Вечного Отдыха. А я что? Мыкаюсь по каким‑то задворкам – ни войны настоящей, ни мира, ни гибели. Даже тело свое человеческое истратил. Пусть я уже не человек, но на каждое существо не бесконечно можно говно накладывать. Заебался я, Поручик. Слушался я тебя, был ты мне заместо отца… А теперь – прощай! Не поминай лихом. А в газете пускай напишут: дезертировал, мол, Дунаев. Дезертировал в Энизму. Прощай! – С этими словами парторг сделал попытку перевалиться через мраморный парапет и ухнуться в дыру. Однако рука Поручика все еще прочно лежала на темени парторга, прижимая его к полу и не давая сдвинуться с места. Сколько ни вертелся Дунаев вокруг своей оси – ничего не помогло.

– Как ты говоришь? В Энизму? – переспросил Поручик с любопытством. – Ну не знаю, что это значит, никогда такого слова не слыхивал. Но могу заверить, что здесь никакой «Энизмы» нет. Обычный мраморный колодец, вроде шахты или скважины, довольно глубокий. А на дне – просто грязь и темнота. И там ты желаешь валяться, постепенно превращаясь в хлебную труху? Веселый же ты парень, Дунай, вот что я тебе скажу.

Дунаев призадумался. Он не был уже таким горячим, как в начале бытования хлебом. И трезвые мысли, даже чересчур трезвые, роились в коридорчиках и лабиринтах его высыхающей внутренней плоти. В сущности, такой хлеб можно было смело выбросить, как негодный. Видимо, потому парторг и хотел выброситься, дезертировать, чувствуя свою непригодность, исчерпанность своей сокрушительной мощи. «Хуй его знает, а вдруг там в самом деле никакой Энизмы нет? С чего это я решил, что она должна быть именно там? Хотя… я ведь Поручику нужен, чтобы войну вести! Да только я, кажется, не гожусь для этого. Да он специально, может быть, меня на эту войну поставил, чтобы Советы ее проиграли! Нуда! А значит… значит, он и в самом деле…»

И тут парторг сделал последнюю попытку перепрыгнуть мраморный парапет. Но увы! Взглянув на парапет, он увидел, что тот растет ввысь прямо на глазах. В следующий момент парторг понял, что на деле его круглое тело стремительно уменьшается. Наверное, рука Поручика, лежащая на его темени, так на него действовала. Он приблизился в размерах к тому небольшому, величиной с кулак, участку плоти, который еще не успел зачерстветь. Вся его черствость исчезла. Он снова ощутил себя мягким, живым.

– Эй! Эй! Ты што, хуйнулся, еб твою мать! Совсем в булочку меня превратил!

Но Холеный не слушал этот влажный писк. Он оглянулся по сторонам, затем набрал воздуху и смачно, от всей души, плюнул в колодец. Затем он схватил Дунаева, запихал его за пазуху, во внутренний карман, и с громким хохотом взлетел к потолку. Поднялся дикий свист, похожий на посвист Соловья‑Разбойника. Парторг тупо ворочался в кармане Холеного, среди каких‑то бумажек, канцелярских скрепок, крошек и пуговиц. В конце концов его вынули на белый свет.

Все не спится Москве,

Все прожекторы реют,

Задевая порой стратостат в вышине.

Почему вражья сила напасть не посмеет,

Что Москве не до сна,

Когда весь мир во сне.

Перечеркнуты окна,

На них крест поставлен,

Словно свет маскируется сам от себя.

Окна нам не нужны!

С громким хлопаньем ставен

Мы откроем глаза –

Здравствуй, наша судьба!

Они стояли в каком‑то гиблом, пустом месте – Поручик с Дунаевым на ладони. Смеркалось, но на фоне белого снега отчетливо виднелся еще не замерзший пруд, голые деревья, ощетинившиеся остриями веток. Чернели дальние строения, заборы, глухие переулки с сараями и голубятнями. Поручик повернулся, и парторг увидел шоссе, а за ним – железную дорогу. По правую руку подымались фабричные трубы. Вдали стояли высокие до неба дымы – черные на фоне заката. Каркало воронье, кружащееся в небе, и слышались далекие артиллерийские залпы. Дунаеву стало холодно и неуютно. А Поручик закурил самокрутку и направился в обход пруда, легко переступая стоптанными сапогами по мерзлой земле.

– Ты, Дунай, молод еще, неопытен, мало дальних миров да тайн всяких немыслимых изведал. Не серчай на такие мои слова, да только другая судьба у тебя была. Вот парторгом на заводе работал, тоже интересно! А я, знаешь, сколько этой хуеты неземной нагляделся? В какие только штуки не был посвящен! Иной раз такая прелесть, такая благодать да сияние – просто оторваться не можешь! Да что там оторваться – сам богом на небесах водворяешься, сам лучи испускаешь, как тот свет в окошке! Но не в этом дело. Понимаешь, ты вот Энизму свою искал. И вроде правильно искал – по всему видно, что именно в таком месте, тайном да роскошном, путь к самому главному должон быть. Но ведь самое главное – оно как иголка в сене. Прячется оно получше шпионов. А иначе, какое оно, в пизду, главное? Главное – оно самым неглавным притворяется. Чтоб его распознать – это надо знамши быть. Тертым калачом в этих делах быть надобно! Да ведь тяжело в ученье, легко в бою, как наш старый хрыч Суворов говаривал, ебать его – не проверять! Самое главное, оно в таких местах водится, где одно говно мусором давится. А как найдешь его, так хватай без рассусоливаний и беги. Все просто, парторг. Сейчас сам увидишь. – Поручик усмехнулся.

Они приблизились к длинному высокому забору из красного кирпича, за которым виднелись такие же длинные кирпичные здания с освещенными зарешеченными окнами. Холеный крякнул уточкой и несколько раз сильно дунул на стену, у самой земли, повыше и на уровне головы. В стене образовался прозрачный проем, куда Поручик спокойно прошел, только самокрутка погасла. За его спиной кирпичная поверхность опять стала прежней, а впереди уходила во мглу дорожка среди кустов. По обе стороны тянулись одинаковые здания, построенные в прошлом веке в псевдоготическом стиле.

– Где это мы? Что за место такое? – спросил Дунаев.

– Это Кащенка, дурдом наш советский главный. Шоссе, что ты видел, – это Загородное шоссе, а место Канатчиковой дачей называется. Не слыхал? Здесь в четвертом отделении нам пациента одного разыскать надо, по фамилии Бессмертный. Ты сам в отделение проникнуть должон и с Бессмертным этим потолковать. Он тебе разные разговоры будет разговаривать, про деревья, про животных… Да ты не вникай, а только одно яйцо у него требуй. Яйцо, мол, мне подавай, и все тут, ничего другого не надобно! Ежели добром не отдаст, зови меня по помощь. Понял?

Они стояли у одного из трехэтажных корпусов длинного здания, рядом с подъездом. Было тихо, только сверху, из окон, неслись приглушенные крики, да еще издалека, с юго‑запада, долетали звуки канонады. Поручик открыл дверь и, держа Дунаева за спиной, поднялся на третий этаж. Перекрестившись, он позвонил. Немного спустя открылась дверь, и в проеме показался тягостного вида крупный человек в белом халате, с палкой в одной руке и связкой ключей в другой. Он сразу стал вертеть головой, удивленно и мрачно оглядываясь. Но никого увидеть не смог – Поручик с Дунаевым, оказывается, были невидимы. Не говоря ни слова, Поручик размахнулся и швырнул Дунаева в глубину полутемного коридора. Дунаев пролетел над плечом санитара, ударился об пол и, словно мячик, упруго и быстро поскакал вперед. Став маленьким, он чувствовал себя заметно посвежевшим, довольно ловким и отважным. Хотя картины, разверзавшиеся пред его взором, были угрюмы. Двери многих палат были открыты, внутри не было людей, только стояли железные кровати и тусклый свет сочился сквозь грязные зарешеченные окна. В одном углу возились две женщины в белых халатах: они раскладывали шприцы на металлическом столике. Затем открылся холл более приличного вида. Здесь даже стояли огромные китайские вазы, фикусы в кадках, пол был застелен коврами. В огромных готических окнах виден был заснеженный сад. Пелена мелкого снега назойливо липла снаружи к решеткам. Кое‑где на дубовых скамейках сидели пациенты в серых халатах – видимо, из числа тех, кому разрешена была относительная самостоятельность.

«Никогда еще не видел столько ебнутых», – подумал Дунаев с глупой детской радостью удовлетворяемого любопытства, вглядываясь в их замученные ненормальные лица. Он первый раз был в сумасшедшем доме, и ему почему‑то все здесь нравилось и казалось забавным. Однако как найти среди этих полутеней нужного человека? И если даже найти его, то как и о чем с ним говорить? Инструкции Поручика были совершенно невнятными: не обращать внимание на упоминания о деревьях и животных, требовать яйцо… Какое яйцо? Уж не то ли, рассеченное на две говорящие половинки, которое указывало парторгу путь внутрь Матрешки? Это был ложный путь, грандиозная западня, а значит, половинки яйца были врагом. Их следовало изловить и уничтожить. «Тогда разожмется когтистая лапа фашистского агрессора, тянущаяся к горлу Москвы, и враг будет отброшен», – вдруг произнес в сознании парторга чей‑то голос, но это был вовсе не безмолвный шепот Машеньки, а мужской голос с металлическим оттенком, похожий на голос радиодиктора Левитана.

«Так вот, значит, на чем держится фашистская стратегия – на выеденном яйце! – хмыкнул Дунаев, а затем обратился к Машеньке: – Ну, Советочка, укажи, где здесь Бессмертный». Губы Машеньки пролепетали:

Косые березки прилипли снаружи

К белесой терраске с наклончиком острым.

Внутри сидит старец – земле он не нужен.

Земля не желает сосать его кости.

Вода не желает походочкой мутной

Входить виражами в запретное тело,

И небо над садом прищурилось будто

Чиновник, забывший про важное дело.

Ах, небо! Как будто бы ты не умеешь

Вбирать в свою бездну бессмертные души!

Как будто уже не пасешь, не лелеешь

Стада херувимов над клочьями суши!

Над синей морщинистой полостью моря

Стада серафимов и ангелов рати,

Забыв о Юдоли и привкусе горя,

Престолы и Царства построить в кровати.

И старец, отвергнутый бренной землею,

Водою и небом, совсем не печален.

Бессмертье не в тягость, когда над страною

Стоят анфилады божественных спален.

Бессмертье не в тягость. Душа заскорузлая

Привычно упрятана в тело луженое,

И мысли скрипят, словно саночки узкие,

Полозьями мнут это царствие сонное.

Так киномеханик, что в Бога уверовал,

Застенчиво входит в пределы церковные,

Где Праздники шествуют в заросли белые –

Крещенский мороз, эти щечки морковные…

Морковные носики, снежные личики.

На Пасху святую раскрасим Яичко.

И свечки воткнем в золотые куличики –

Из творога смотрит горелая спичка.

Очисти яичко с улыбочкой странной,

С улыбкою нежной, смешком иноверца.

Иголочку вынешь иль спрячешься в ванной –

В весеннюю пропасть скрипящая дверца.

На две половинки разрежешь на блюдечке.

В два желтых кружочка, и в мякоть вареную

Скользнет мышка‑девочка, смахнув краем юбочки

Всю вечность юдольную, вечность соленую.

Дунаев катился и катился, пока действительно не оказался на какой‑то покосившейся белесой терраске, выступающей в темноту сада. Здесь сильно пахло краской, хлоркой (видимо, рядом находились туалеты), сквозняком и тянуло махорочным дымом. Стояли швабры, веники, железные ведра, на которых масляной краской были написаны корявые буквы, цифры… На скамейке действительно сидел какой‑то старик и курил. Дунаев увидел сзади его худую сутулую спину в сером больничном халате, длинную морщинистую шею и совершенно лысую, без единого волоса, голову.

«Это он! – стукнуло в глубине дунаевского хлебного тельца. – Вот и решающий момент. Какая там, в жопу, Энизма – надо с человеком поговорить. Эх, была не была…»

И он лихо подкатился под самые ноги курящего, одновременно став видимым, но внутренне словно бы зажмурившись от неуверенности.

Старик, однако, не проявил ни малейших признаков страха или удивления. Спокойно смотрел на Дунаева и курил. Дунаев уставился на него снизу. Некоторое время они молча созерцали друг друга. На вид курящий был обычным сумасшедшим – старым, задубевшим в своем унылом безумии, без единого проблеска: тусклые, неподвижные глаза, костлявый нос, скошенный куда‑то набок, пунктуально‑заторможенный рот.

«Какие у них у всех однообразные лица, – внезапно подумал Дунаев о людях. – Какой тоскливый, неизбежный набор: нос, рот, глаза… щечки‑невелички… эти грязные подбородки, уши, бледными пельменями прилипшие по бокам, виски‑самоубийцы…»

Старик вдруг заговорил, и Дунаева поразило, что голос у него был совершенно нормальный, не безумный.

– Кто тебя подослал?

– Меня? – переспросил Дунаев, не ожидавший такого вопроса. – Почему это вы думаете, что меня кто‑то «подослал»? (По какой‑то причине он не смог заставить себя назвать своего собеседника на «ты».)

– Ты круглый, – сказал незнакомец все тем же спокойным, трезвым голосом. – Круглый, как мяч. Как раз хорошо ляжешь в ладонь. Кто‑то наверняка бросается и играется тобой в этом мире. Вряд ли ты хоть раз в жизни изведал полную самостоятельность и одиночество.

– Не знаю… – растерялся парторг. – Я вроде бы уже не ребенок давно, жизнь повидал…

Незнакомец усмехнулся.

– Даже те, кто играются с тобой, не изведали еще полной самостоятельности, а значит, не вышли из детского возраста. Они кидают тебя, и им нужно что‑нибудь, о что ты мог бы удариться. Им нужно то, через что ты мог бы перепрыгнуть. Им нужны стенки, сетки, полы. Им нужна толчея на площадке. Им нужны те, кто разделил бы с ними игру, кто оценил бы их мастерство. Им нужны так называемые враги и так называемая публика. Им нужен этот воображаемый «темный зал», перед которым они кривляются, время от времени срывая аплодисменты.

– Какие аплодисменты? – нахмурился Дунаев.

– Шлепки ладоней, – пояснил незнакомец. – Это ведь уподобление рук хлопающим мириадам ангельских крыльев, создающим «аллилуевание», которым балует себя Господь.

Дунаев задумался, а потом сказал:

– Бога никакого нет. А война – это не спорт и не театр. Люди гибнут сотнями тысяч, без всяких аплодисментов.

– Одни гибнут, а другие нет, – сухо сказал старик и, протянув к Дунаеву руку, положил его на ладонь. – Ты‑то ведь не человек, тебе‑то какое до них дело?

– Как «какое дело»? – вскричал Дунаев. – Да я ведь и нелюдью для того только заделался, что за людей побиться должен! За Отчизну, за родные Советы! Так меня Священство наставляло, а оно, поди, постарше вашего? Священство знаете?

– Для тебя они постарше, но вообще они как мотыльки, не в обиду им это будь сказано. Возраст подходящий, чтобы таких, как ты, наставлять. Мне они были известны как Неваляшки, но таковыми они были до начала времен. Начало времен стало концом их безмятежного небытия и их прочности. Им пришлось строить свою судьбу, чтобы не валиться набок от движения событий. Часть их называли потом Крепышами, других – Пострелами, но были и другие, совсем не похожие на остальных. Их не волновала стезя сохранения стабильности, удержания и других защитных и уравновешивающих действий. Они отдались на волю судьбы, а самые избалованные и капризные встали на Тропу Бесконечного Смеха. Это такая тропа, на которой удержаться невозможно без Дикого, Сумасшедшего Хохота. Но чтобы не хохотать наяву, а прятать хохот в себе (чтобы он не остывал), необходимо отвлекать себя всеми возможными способами и прежде всего – Интересными Задачами. И вот кое‑кто себя изо всех сил отвлекает, формируя различные сюжеты. Например, соблазнил Незнакомку, чтобы кормить своего Лоботряса. Незнакомкиного сына превратил в Зеркальце, а молоко ее грудное сцеживал для Лоботряса, но тот наотрез отказался его пить, и молоко, скисая, превращалось в Творог. Потом Творог забылся, затерялся в Глубине, и только сравнительно недавно из Прослоек пришли туда Крепыши и Пострелы и воцерковились там как Священство. И твоя так называемая «задача», вместе со всей этой войной, – кратковременна и эфемерна, как мимолетное ощущение, как мгновение, остывающее, не успев разогреться. Хотя кое‑что ты начинаешь воспринимать как бы сквозь призму выполнения, наподобие футбольного мяча, скачущего по полю чужих задач. Мяча, который постепенно начинает догадываться, где он скачет и в чем именно он принимает участие.

«Он не знает, что меня Поручик послал! – неожиданно подумал парторг. – Расколоть меня хочет!»

Старик меж тем свернул новую самокрутку, отложив на время парторга в сторону, зажег спичку и затянулся махорочкой.

– Может, дашь затянуться, отец? – нагло спросил Дунаев. Старик, не шевельнув бровью на сером, будто каменном лице, дал ему покурить. Дунаев стал выпускать колечки. Собеседник его молчал. Наступила тишина.

– Так на кого работаешь, парень? – вдруг спросил старец и, снова взяв Дунаева на ладонь, поднес его к лицу.

Парторг оцепенел от неожиданности и открыл рот. Оттуда выплыло последнее дымовое колечко.

– Ты хочешь выйти из игры, найти путь туда, где нет времени, за пределы мира и его печалей.

Парторг пораженно молчал.

– Хочешь, покажу тебе, где мы находимся? – произнес Бессмертный и бросил окурок. Тотчас воздух мелко задрожал, закружевился серебристой шерстью, корявые дощатые стены с облупившейся краской покрылись темным бархатом, углы закруглились, появилось мягкое зеленовато‑белое освещение без источника, как будто все освещала Машенька в теле Дунаева. Он видел одновременно во все стороны и заметил появление каких‑то реликвий и ювелирных украшений, бесчисленных дорогих вещей, золотых и усыпанных драгоценными камнями. Они громоздились необозримыми холмами, уходя в темную глубину Сокровищницы. От золотых груд, привольно раскинувшихся вокруг, исходил сладкий умиротворяющий холод и свет – сдержанный, глубокий, потаенный. Дунаеву вдруг показалось, что наступила Вечность, где ничего не течет и царит лишь неизменное благодатное отдохновение.

«Вот в такие места и уходит Господь отдохнуть после трудов своих…» – прошептал чей‑то вкрадчивый, елейный голос в мозгу парторга, и был этот голос напоминанием. Но о чем?..

Дунаев встряхнулся и по‑детски широко зевнул. Наваждение схлынуло, он снова лежал на ладони у Бессмертного, как на надувном матрасе. Вокруг была все та же заплесневевшая верандочка с грязными стеклами, выцветшая, как и ее пергаментный посетитель, курящий тут по вечерам. Угрюмая темнота царапала треснутые стекла ветками, стелилась у притолок и по углам. Бессмертный скосил глаза вбок, блеснули его белки, и тут парторга осенило.

– Яйцо!!! – крикнул он. – Отдайте яйцо! От него зависит судьба всего! Вам ведь оно все равно не нужно, а для меня оно очень важно! Очень, вы понимаете?

Лицо старика не изменилось. Он смотрел на парторга.

– А зачем тебе яйцо? Ты ведь и сам почти как яйцо.

– Да какое я яйцо? Я – парторг! И мне просто необходимо это яйцо, именно то, которое есть у вас! Именно оно! Никакого другого мне не нужно!

– Я понимаю, – сухо сказал старец. – Но только этого яйца, как и никакого другого, у меня нет. Здесь яиц не держат. Чтобы заполучить это яйцо, тебе придется проделать ряд сложных действий, и это почти неосуществимо.

– Что мне делать? – решительно спросил Дунаев.

– Возле Переяславля‑Залесского, за Плещеевым озером, есть вход в Залесье. Так зовется прослойка, где проходит туннель в давно забытое Царство Царя Гороха. Оно окружено стеной Гороха, охраняемой Гороховым Шутом. В центре царства простирается Главный Стручок, а за ним возвышается Пасленовый холм, на вершине которого растет Горький Дуб с черными желудями. В кроне этого Дуба спрятан Сундук, и он наглухо заперт, а ключа к нему никогда не было. В Сундуке живет Медведь, в нем живет Волк, внутри Волка – Лиса, внутри Лисы – Заяц. В Зайце живет Селезень, а в нем – Утка. В Утке и содержится то яйцо, которое тебе необходимо.

– Извините, но это… ложь, – собравшись с духом, сказал Дунаев. – Вам прекрасно известно, что элементарное человеколюбие, чувство чести и внимание к чужой беде требуют от вас отдать яйцо тому, кому оно необходимо. Ради спасения миллионов измученных людей, ради спасения Родины, ради того, чтобы…

Неожиданно в тишине прозвучал удар гонга, призывающий больных на ужин. Бессмертный тут же встал, аккуратно положил парторга на скамью и удалился по лестнице наверх; прямой как палка, высоко держа голову и заложив руки в карманы пижамы, широко ступая стоптанными тапками.

Дунаев изумленно смотрел на его удаление. Ему становилось ясно, что и на этот раз игра проиграна. Он уныло, еще не поддаваясь отчаянию, катился вослед старику.

«…Бессмертный… может, он и в самом деле бессмертный?» – подумал парторг, прыгая по ступенькам в отделение.

Перед ужином Бессмертный зашел в туалет по малому делу. Дунаев закатился за ним, осмотрелся и прыгнул на подоконник маленького раскрытого окошка, стараясь, чтобы старик его не заметил. Глянув вниз, в окно, Дунаев увидел возле стены темную фигуру и догадался, что это Поручик.

– Атаман! Давай сюда! – шепотом крикнул парторг и опасливо оглянулся на Бессмертного: не услышал ли? Но старик вроде ничего не замечал. Он закрыл дверь туалета на специальную щепочку, приспустил пижамные штаны и трусы и так стоял над очком, равнодушно глядя в стену перед собой. И тут Дунаев увидел. Одно яйцо у старика было гораздо больше другого, безволосое, желто‑белое и овальное – настоящее утиное яйцо. Дунаев чуть не упал с подоконника от удивления. В этот момент Холеный перемахнул подоконник и встал на плиточном полу туалета за спиной старика. Тот повернулся к нему. Лицо старца оставалось непроницаемым и как будто безучастным.

– Ну что, дедуля, ссать будем или глазки строить? – Холеный захохотал.

– Ну, здравствуй, как поживаешь? – спросил старик равнодушно (он был настолько заторможен и рассеян, наверное под воздействием дурдомовских лекарств, что даже не перестал ссать – моча лилась на пол). – Что нового на Тропинке? Не замедлилась ли она, знаешь, как бывает перед приступом?

Дверь туалета кто‑то дернул снаружи. Руки старика потянулись к трусам, но тут Поручик нагнулся, быстро схватил за утиное яйцо и изо всей силы дернул. Яйцо легко отделилось от тела старца, словно никогда и не обитало на этом теле. Это действительно было утиное яйцо – продолговатое, в твердой скорлупе. Было непонятно, как до этого момента оно удерживалось на Бессмертном. Старик не пошевелился. Кажется, он ничего не почувствовал. Возможно, даже не заметил происшедшего. Прозрачная моча все так же безучастно лилась на плитки пола, на сапоги Холеного. Под половым органом Бессмертного теперь висело одно яйцо обычного размера. Это выглядело вполне естественно, как будто так было всегда. Долю секунды Поручик и Бессмертный молча смотрели друг на друга.

– Прощай, дедуля, и прости, если не угодил. Обиды, знаю, не держишь. Не поминай лихом. Кащенко передавай привет, – ухмыльнулся Холеный.

Старик еле заметно кивнул и, кажется, собирался что‑то сказать, но не успел. Щепка, закрывающая дверь, наконец сломалась, и санитары ворвались в туалет. Холеный схватил парторга и сиганул в окно, взмыв в синее ночное небо, перечеркнутое прожекторами, шлейфами самолетного дыма и пунктирами трассирующих пуль, – военное небо над Москвой.

Эти парни лихие,

Что прыгают с крыш,

Что они означают, о Небо?!

Они вечность погладят,

Как серая мышь

Гладит кус недоеденный хлеба.

С удивлением смотрят

На склепы, кресты,

Освещенные тяжкой луною.

Они дети другой, неземной красоты,

Как и Космодемьянская Зоя.

Нам, пожалуй, таких

Не понять, не понять.

Их поступки

Тугие, как вата.

И прозрачно сияет

Их гордая стать,

Словно пристальный взгляд

Из плаката.

Дорогие, родные,

Мы плачем за вас!

А они лишь смеются, как дети…

Но мы знаем – взовьется в полуночный час

Знамя красное

На сельсовете.

Глава 30. Первая победа

Они мчались куда‑то со страшной скоростью. Свистел воздух. Дунаев даже заорал из кармана:

– Эй, старый, жми на тормоз, не то так в Америку улетим на хуй!

Поручик прокричал что‑то в ответ и лихо свистнул. Слов Дунаев не разобрал, но интонации были ликующие.

В кармане у Поручика валялось много всякой дребедени: крошки, бумажки, пустые гильзы от папирос, даже какая‑то дрянная деникинская ассигнация с изображением Георгиевского креста и надписью старославянским шрифтом:

«Россия великая, единая, неделимая».

Поелозив в этом мусоре, парторг обнаружил в нижнем правом углу кармана крохотную дырочку, выходящую не в подкладку, а наружу. К этой дырочке он, повертевшись, и прильнул одним глазом. Ему все хотелось узнать, куда это они с такой невероятной скоростью летят. Включил «ночное зрение», наладил «кочующее приближение». Теперь видно было довольно хорошо. Выяснилось, что Поручик просто носится без какой бы то ни было очевидной цели над Москвой.

«Ишь ты, радуется, старый хрыч, – подумал Дунаев. – Ловко он этому яйцо‑то оторвал, ничего не скажешь. А тот, видать, не из простых ребят – наверное, какой‑то мощный колдун или что‑то в этом роде. Ну да нашему‑то – колдун не колдун, всем хуи поотвинчивает, словно лампочки Ильича, дай только волю».

Так парторг с гордостью думал о своем «атамане», но где‑то в глубине души шевельнулось какое‑то странное сожаление, что так быстро пришлось расстаться с Бессмертным. Чем‑то ему понравился этот старый душевнобольной с неподвижным, словно бы каменным лицом, прямой как палка, в своем жалком халате из серой байки, одетом поверх синей больничной пижамы. Это был единственный человек за последнее время, кто хотя бы говорил с Дунаевым серьезно, без шуточек и прибауток. Дунаев твердо решил, когда будет время, расспросить Поручика поподробнее о Бессмертном.

– Да только вот у нашего с вами атамана, – сказал Дунаев вполголоса, обращаясь к валяющимся в кармане вещам, – на одно дельное слово сто смехуечков и двести пиздохаханек приходится.

А между тем в дырочку он видел то заснеженные крыши Москвы, то реку, покрытую льдом, то дороги, по которым сплошным потоком шла военная техника и колонны солдат. Наконец, Поручик приземлился и вынул Дунаева из кармана. Они стояли в каком‑то мелком перелеске, который время от времени просвечивали прожектором. Постоянно слышались гул и грохот, но Дунаев почему‑то не мог понять, то ли это артобстрел, то ли бомбежка, то ли мощные танковые части двигаются прямо за этими чахлыми деревцами. От лязга, скрежета, ударов и раскатов мгновенно заложило уши.

– Где мы?! – заорал парторг, пытаясь перекричать грохот, но он был слишком мал и обладал слишком слабым голосом. Поручик что‑то прокричал в ответ, но слов Дунаев снова не разобрал. Увидел только, что Поручик улыбается до ушей, а лицо у него все мокрое – то ли от пота, то ли от слез, то ли от мелкого мокрого снега. В следующий момент их снова ослепило мощным лучом прожектора.

– Засекут, блядь! – завопил парторг, охуевший от беспредела, творившегося в этом месте.

– Не засекут! – ответил Поручик, покачнувшись от какого‑то исступленного внутреннего смеха, который явно распирал все его существо изнутри. Он потопал в глубь лесочка, но через несколько шагов остановился у сломанной осины. В место слома, где топорщилась раскуроченная древесина, он поместил Дунаева. Затем отмерил несколько шагов от осины и наткнулся на другое дерево – такое же тонкое и невзрачное, как и все деревья в этом перелеске. Поручик подпрыгнул, схватил дерево за верхушку, пригнул к земле, а затем одним ударом сапога сломал его пополам. Вынул из кармана ватника яйцо, добытое у Бессмертного, и поместил его в место слома. Затем он полез за пазуху и достал флягу, отвинтил крышку и стал лить себе на руки какую‑то жидкость – судя по запаху, самогон, причем отнюдь не лучшего качества. Затем он достал из ватных штанов смятый в лепешку и пропитанный грязью медицинский халат (Дунаеву даже показалось, что это тот самый халат, который был на Коконове в ночь посещения Черных деревень) и надел его. Приложившись к фляге, он убрал ее за пазуху. Тут опять все залил слепящий свет прожектора. В этом свете парторг увидел, как Поручик откуда‑то (кажется, из ямы) достал довольно большой портрет в темной деревянной раме. Видно было, что это поясной портрет какого‑то человека, но кто это – нельзя было разобрать… Невозможно было даже понять, фотография это или картина – портрет был застеклен и свет прожектора белым сияющим пятном отражался в стекле. Поручик размахнулся и изо всех сил ударил портретом по яйцу. Раздался треск скорлупы, настолько резкий, что его было слышно даже сквозь чудовищный грохот, царивший здесь. А может, это треснула рама. Луч прожектора упал в глубину перелеска, высвечивая никому не нужные овражки, где в снегу валялись мятые велосипедные остовы и ржавые каркасы абажуров. Все это казалось мертвым и вытаращенным, как глаза эпилептика во время припадка. Земля стала дрожать и передергиваться, явно от взрывов. Сломанное дерево, в изломе которого сидел Дунаев, тряслось, на глаза парторгу сыпалось древесное крошево, смотреть было трудно, кроме того, ему все время казалось, что он вот‑вот соскользнет с зазубренной древесины и упадет вниз. Тем не менее он видел, как Поручик еще несколько раз ударил портретом по яйцу. Куски коры, разбитого стекла и скорлупы полетели во все стороны. Затем Поручик с силой отшвырнул портрет в сторону (тот отлетел в соседний мелкий овражек и плашмя упал в снег), приблизился к стволу сломанного им дерева и стал что‑то там искать, делать или рассматривать – парторг не мог разглядеть. Внезапно вспыхнуло соседнее дерево и через минуту превратилось в узкий высокий костер. Вслед за ним вспыхнуло ярким пламенем второе дерево с другой стороны леска. Вскоре горело уже несколько деревьев. Воздух наполнился тесным птичьим посвистыванием и пением пуль, снаряды проносились с протяжным воем, снося начисто верхушки деревьев. Лесок погибал на глазах. Только теперь до парторга дошло, где они находятся. Они были на «ничейной земле», на узкой полоске между советской и немецкой линиями фронта, на насквозь простреливаемом с обеих сторон клочке земли. Взрывы стали слышаться ближе, все забилось летящей землей, смешанной со снегом. Деревца ярко горели, высвечивая потаенный мусор, скопившийся у их подножий. Портрет, валяющийся в овражке, был теперь освещен. Дунаев узнал изображенного на нем человека. Это был Менделеев.

Поручик вдруг направился к Дунаеву, качаясь как пьяный. В руках, испачканных в яичном желтке, он держал иголку – обычную швейную иглу.

– Нашел! – заорал он, наклоняя к Дунаеву свое мокрое лицо с глазами, в которых отражалось зарево пожара. – Обстряпали мы с тобой наше грязное дельце – спасли Москву‑матушку. Ну, Дунай, завершай работу – ломай ее, сердешную, ломай, браток, ломай на хуй, не ссы в квашню!!! Сломаешь – Москва спасена! – С этими словами он протянул парторгу иглу.

– Да как же… как же я ее сломаю, у меня даже рук нету? – воскликнул парторг.

– Ломай зубами! – приказал Поручик. – А я помогу.

Не успел Дунаев ничего сообразить, как игла оказалась зажатой у него в зубах, а Холеный изо всех сил навалился на деревце таким образом, что верхняя часть сломанного ствола страшно надавила ему на темя. Дунаев зажмурился, заскрежетал зубами, пытаясь перекусить иглу. Но хлебные зубы только елозили по стали. «Что же делать! – в панике подумал парторг. – Надо Советочку на помощь звать!» И он позвал Машеньку.

Он вдруг снова увидел внутренность «могилки» у себя в голове со спящей девочкой. Могилка имела, ка

Наши рекомендации