Грозненские молодожены виктория и александр

—Босяк ты, Сашка! Ну, босяк... — мило воркует-приговаривает Вика, пытаясь куда-то дотянуться своей выкрученной рукой. Сзади — темный проем, напомина­ющий открытый холодильник.

Наконец нащупала то, что хотела, и тянется к Саш­ке-босяку:

—Вот тебе расческа. Все-таки мы должны как люди... Пригладь локоны.

Мы виделись накануне вечером. За прошедшую ночь в их окошке — еще два пулевых «ранения». Впрочем, оба не обращают никакого внимания на эти предательские дырки: место действия — Грозный. Это значит, люди тут живут ко всему привычные.

— Стреляли... — говорят равнодушно, стилизуясь под старое известное кино. — Помните «Белое солнце пус­тыни»?

— Помню, конечно. Его по телевизору часто повто­ряют.

— Это у вас. У нас люди телевизор не смотрят, и час­то спрашиваешь: «Помнишь такой-то фильм?» А чело­век отвечает: «Не помню».

«Стреляли...» И тут же смеются, и ласкаются — на­стоящие молодожены: одухотворенные недавней ночью и полностью свободные от любого «вчера», каким бы оно ни было. Наука жить сиюминутным счастьем освое­на этой парой виртуозно. И действительно, ведь это еще не скоро, часа через три, наступит грозненский день, и тогда навалятся проблемы: что поесть, где достать воду, — и придет злость, и обида, и осознание клетки, в кото­рую загнан судьбой, и, в конце концов, ближе часам к трем даст о себе знать хроническое отсутствие обеда...

Но пока — завтрак. Грозненский завтрак военного времени. Жидкий чай — вода, хоть и перекипяченная несколько раз, но чем-то пахнет.

—Лучше делать вид, что у нас все, как у остальных по стране, — говорит Вика, потягивая горячую жидкость, гордо именуемую «утренним чаем». — Иначе сойдешь с ума.

—И не вспоминать, что, кроме чая, в доме ничего? — полуспрашивает—полуутверждает Саша.

—Ты на что намекаешь? — кокетливо косит глазом Вика. — Что я плохая хозяйка? А?

Вика и Саша — грозненские молодожены. Из городка Иванова — так называется один из грозненских микро­районов, где нет улиц, а лишь номера домов.

Официально они — Александр Георгиевич и Викто­рия Александровна Джура. Вступили в законный брак 6 апреля 2001 года — несколько месяцев назад.

—Вика, все, хватит ерунды! Читай же! — приказыва­ет причесавшийся «босяк», выпив чая.

Минуты две Вика кокетничает, «строит глазки» мужу, напустившему на себя суровость. На третьей минуте игры, как только Саша реагирует на «глазки», Вика опять куда-то в сторону запускает руку и достает тетрадь, прошед­шую с ней всю войну.

...Понять — поймешь.

Почувствовать — не сможешь:

Чужая боль — горька, но не болит.

До самоистязания, до дрожи

Сознание того, что инвалид...

Вот и сидишь, подкошенный кузнечик.

Пройдешь пять метров — и опять садись...

И только ветер обнимает плечи,

Но все равно душа стремится ввысь.

Как больно насмехается природа,

Какое испытание в судьбе, —

Когда идешь походкою урода,

И взоры все прикованы к тебе.

—Ну, вот, заголосила... — прерывает Вику Саша. — А что-нибудь веселенькое есть?

Однако видно, что мужу именно это стихотворение очень нравится. Он просто не хочет казаться слабым при гостях.

Саша и Вика — инвалиды первой группы. С детства. В десять лет Вику сбил мотоцикл, и все, что с ней сей­час, — последствия тяжелейшей черепно-мозговой трав­мы. А Саша просто родился таким. Их опорно-двигатель­ные аппараты на пару бастуют. Бывают, конечно, свет­лые дни — особенно у Вики, которая еще кое-как пере­двигается. Но большую часть долгих месяцев оба прово­дят на площади в два с половиной квадратных метра, на кухоньке в уцелевшем первом этаже их «пятиэтаж­ки» (наверху — сгоревшие и разбомбленные квартиры), сидя за столом, стоящим у окна, через которое проле­тают пули.

А во след слова:

— Бедная, несчастная. —

Кругом голова,

Но я — безучастная.

А во след — смешки:

— Посмотри, как ходит!..

— Говорят, стишки

Сочиняет вроде...

И опять — босиком по лезвию.

Не озлобиться.

Не отчаяться —

И в невзгодах жизнь продолжается.

Год за годом — как речка быстрая.

Плакать — просто. Труднее — выстоять.

Вика Джура — поэтесса. Это ее главное занятие в жиз­ни. Теперь помимо Сашки, конечно. Она пишет стихи в старых школьных тетрадках — своих и чужих, много ра­ботает над словом, часто переписывает. И поэтому очень плохо спит по ночам.

—Как и полагается поэту, — добавляет Саша.

—Представьте, — подхватывает Вика, — когда вчера стреляли нам в окно, то я как раз крепко заснула. Пото­му что вечером получилась одна строчка. Вот и не про­снулась, хотя трусиха — ужасная.

—Трусиха? Но почему не уходите отсюда? Как вы все пережили?

—Тогда мы уже были вместе, просто еще не расписа­лись, — рассказывает Саша. — Сидели тут, в подвал не спускались — не было физической возможности. Я был спокоен, готов к смерти. А вот Вика очень кричала в са­мые страшные моменты. Так и переживали. Так и пере­живаем.

Он замолкает. Я уговариваю продолжать. Но Саша от­рицательно машет головой — не хочет.

—Пусть Вика просто почитает. У нее есть удачные стихи о войне.

Вика уже не строит никаких «глазок» и сразу читает:

Девять вечера. Зима.

Школьный двор молчит.

Посмотри: луна сама

С нами говорит.

Полнолунья яркий свет

— Будто сходят сны. ..

Будто не было и нет

Горя и войны.

Мы перекидываемся парой незначащих фраз. Это как глоток воздуха между нырками на глубину. И опять — стихи о войне вокруг:

Что происходит?

Происходит — что?

Как спится вам,

приказы отдающим?

Ведь достается больше —

здесь живущим

От тех — и тех.

Неведомо за что...

Одним — нужна свобода позарез.

Другим же — наведение порядка.

И вот — бомбят...

Вика загрустила... Молчит, поглаживая «ночные» дыр­ки в оконном стекле.

Но на то и муж, чтобы грусть женину разгонять. Это Сашина твердая позиция. И он начинает «лечить» свою любимую поэтессу.

—Думаете, Вика — такая? Ничего подобного! Она — настоящая хулиганка. Это при гостях выделывается. Зна­ешь, давай про печень...

— Ну нет. Она же из Москвы, ей нужно о войне — серьезное.

— Опять ломаешься?

— Ладно! Надоел! — Но «надоел» — тоже с любовью.

Заявила как-то Печень:

— Вы мне давите на плечи!

Мне теперь угодно

Жить от всех свободно!..

— Тут подпрыгнула Ступня:

— Правильно! Брависсимо!

Заявляю, что и я

Буду независима!..

Хватит мной руководить

-Буду я сама ходить!

И девчонка-Селезенка

Запищала тонко-тонко:

— Надоел мне ваш паштет

— Дайте суверенитет!..

От такого беспорядка

Организм пришел к упадку.

..

Ощетинились Микробы:

— Мы — ребята высшей пробы!

Мы теперь главнее всех!

Хаос — это наш успех!

Вика довольна произведенным на Сашку впечатле­нием — тот заливается смехом.

Осознать и слепить эти осколки (жесточайшая война, пятый и все еще «медовый» месяц, глубокая инвалид­ность, поэзия) в единое целое мне очень трудно. Слиш­ком все несоединимо и неправдоподобно. Мне надо от­менить многие свои представления о действительности, разворачивающейся перед глазами, стереть обретенный за войну опыт — и только тогда получится планета по имени «Джура».

Ведь как все получилось, как мы познакомились? Я шла по грозненской улице, где спасу нет от руин, пожа­рищ и воронок. Настроение было поганое. О чем думаешь в таком интерьере? О «зачистках» и минах, о типах при­мененного оружия, об оторванных конечностях, о лю­дях с безумными взглядами... А тебе вдруг: «У нас тут хорошие стихи пишут! Давайте отведем — послушаете». И ведут в очередную грозненскую преисподнюю, где жизнь, с позиций тривиального мироощущения, даже не подразумевается, — и, пожалуйста, получаешь: «Пла­кать — просто. Труднее — выстоять». И тут же следует доказательство жизни, проживаемой по стихам.

— Вика не плакала в самые беспросветные бомбежки. Она кричала: «Я не выдержу!» Пока кричала, я знал, что выдержит, — подтверждает Сашка.

Всю отмеренную дорогу каждый из нас бегает от су­етного по направлению к настоящей жизни. Вон она — там, кажется, за поворотом. Ах, нет, опять не повезло, и то был мираж. И ты сознаешь: копайся внутри, обре­тешь... Но суета есть суета, и опять — бегом по кругу, за новыми, более острыми, ощущениями, впечатлениями. И снова — поражение.

Здесь же, в разваленном, заживо гниющем Грозном, где вовне ничего не найти, на чем глаз остановить, — кроме горя, собственного и чужого, именно здесь жизнь может быть настоящей.

Пусть почти в пещере. Пусть на пятачке метр на метр— в кухне, больше похожей на декорацию. Когда из холо­дильника достают почему-то расческу... В городке Ивано­ва электричества нет уже несколько лет — холодильник превратился в вертикально стоящий шкаф, пригодный разве что для хранения расчесок.

Плита? Она тоже в семье наличествует. Правда, нет газа. И поэтому кастрюли, на ней выстроенные, играют роль символов борьбы за лучшее будущее: будет газ — будет пища не с уличного костра.

Мойка? Конечно! Какая же кухня без мойки. К сожа­лению, при полном отсутствии воды в трубах.

И плафон над головой висит, но нет света!

А Вика, на радость Сашке, продолжает читать:

...Мы здесь еще. Пока что — уцелели.

Как говорится, «миловал Господь».

Иль просто, может быть, не долетели

Снаряды, разрывающие плоть?..

Мы здесь живем без света и воды.

На бреге моря крови и беды...

— А можно еще одно?

— Конечно. — Вика снисходительна ко мне тоже.

...Мы взываем: будьте к нам бережны —

Мы в заложниках у безденежья.

Точно пленники безысходности...

А снаряды в воздухе кружатся.

Куда целится тот осколочек?..

...Пробирает волной до косточек!

Лечь бы спать, чтоб как в реку броситься, —

И проснуться, когда все кончится!..

Мне стыдно плакать в их присутствии. И я не плачу. И не знаю, как выразить свои чувства, — все мелко по срав­нению с их жизнью. Как на этой грозненской кухне — бутафорское: плита, холодильник, краны... Все, кроме чувств. А на московских кухнях сегодня все настоящее: плита, газ, вода из крана — и горячая, и холодная. Все. Кроме чувств. Они — точно бутафорские. Слишком сыт­но едим — для страны, в которой так долго идет война.

... - Все-таки босяк ты, Сашка! — Вика чуть сердит­ся. — Утро ведь только. Сколько раз тебе говорить: не кури натощак. Вредно!

— Не могу я, Викуля! С семи лет курю.

— С семи? Вы слышите? Знала бы, не пошла за тебя... А дальше — ее смех. Заливистый, утренний, свежий.

Ничем дневным еще не испорченный. И Сашкин вечно подтрунивающий басок.

Немного о послевкусии — о том, что, покидая чей-то дом, ты обязательно чувствуешь: хочешь или нет еще раз в нем оказаться. Я — хочу. Сидеть в теплой компашке с этими двумя людьми. И чувствовать жизнь, от них исхо­дящую, — несмотря на особую апатию войны, поража­ющую всякого, кто здесь находится, — законную вялость от того, что рядом было столько трупов и смертей, что мертвые до сих пор лежат не захороненные, быть может, в двух или трех шагах от тебя. Это и есть обаяние преодо­ления, доступное немногим из людей. Или — настоящая жизнь в декорациях войны. Когда твои беды на фоне их счастливых улыбок — тьфу на постном масле. Придуман­ный суетный пшик.

КОМСОМОЛЬСКОЕ, КОТОРОГО НЕТ

Нет человека, который бы мог позволить себе утвер­ждать, что боль Хатыни сильнее ужаса Герники. Страда­ния не меряют весами и линейками. У каждого своя соб­ственная боль, и она самая тяжкая для тех, кто ее пере­живает. Вторая чеченская война вписала в новейшую ис­торию страны несколько страниц, сопоставимых и с Герникой, и с Хатынью. По числу жертв, разрушений, проли­той крови и последствиям для окружающего мира. И со­всем неважно, что пока этого никто не признал: будет время — об этом заговорят.

Одна из таких страниц называется «Комсомольское».

Комсомольское — когда-то очень большое село в Урус-Мартановском районе, в семи километрах от райцентра. Здесь жили тысячи людей, была больница, клуб, магазины, красивые витые холмистые улицы и очаровательный швей­царский вид на горы.

Среди прочих в Комсомольском вырос человек по фами­лии Гелаев и по имени Руслан. Это, собственно, и решило дальнейший ход сельской истории и судьбу тысяч людей.

В начале февраля 2000 года федеральные войска полно­стью разрушили Комсомольское — после того, как туда зашел отряд полевого командира Гелаева. Осада длилась месяц, после чего, в марте, и Гелаев, и федералы ушли по своим «квартирам», а село превратилось в фантасмагори­ческую конструкцию из пепелищ, руин и свежих могил на кладбище.

Полтора года спустя

Если идти по бывшей улице Центральной, то все ос­тальные ощущения вытесняет чувство нереальности про­исходящего. С одной стороны, безжизненная пустыня, наглая висячая тишина, где даже птицы не поют, — и значит, нет привычного природного звукового фона. С другой — смахивает на декорацию фильма ужасов: из­редка откуда-то какие-то голоса... Путь на живое — на эти голоса — заставляет ползти в гору. Видимо, тут тоже была улица в хорошие времена, но теперь лишь не­опрятно разросшийся кустарник топорщится во все сто­роны и стыдливо прикрывает какие-то развалины на заднем плане.

На протоптанную дорожку выходит человек. Он не только в истлевшей одежде, но и сам иссохший. Худоба его бухенвальдская. Наверное, туберкулез постарался — сейчас он лихо «гуляет» по Чечне.

— Вы здесь живете?

— Да. Это бывшая улица Речная, — он машет рукой в кустарник, откуда вышел. — А вы кого ищете?

— Кого-нибудь, кто тут живет.

— Это я. На нашей улице совсем пусто. А вообще в село, говорят, 150 семей вернулось. Но домов ни у кого нет.

— У вас есть глава администрации? Сельсовет?

— Нет. Мы сами по себе.

— Как это?

— Нет, и все. Наверное, где-то считают, что тако­го населенного пункта больше нет, стерли Комсомоль­ское с карт. Иначе бы вспомнили, поинтересовались, как мы тут.

— Тогда покажите свой дом.

— Его нет, я же говорю.

— А где живете? На дворе ведь осень.

— В хлеву.

Человека зовут Магомед Дудушев. Выясняется, что мы с ним одного года рождения. Магомед, правда, выглядит старейшиной, хотя по возрасту старейшин нам еще слу­шать да слушать.

У Магомеда большая семья — жена Лиза, шестеро детей и мама. Жизнь Дудушевых сосредоточена сегодня в крохотной саманной избушке — этим летом слепили — в «хлеву». А дом лежит рядышком — разрушенный пря­мым попаданием. Развалины заботливо укрыты плотной синей клеенкой — ее как-то раздавали в Комсомольском от имени ООН.

— Конечно, хотелось бы, чтобы помогли строймате­риалами. Нам ведь самим не построиться — ни сейчас, ни в ближайшие годы. В селе живут только самые бед­ные и многодетные, кто не в состоянии доехать даже до Ингушетии. Вот и храню свой строительный мусор от дождей. До лучших времен. Вдруг все еще изменится, — говорит Магомед, задыхаясь в кашле. Конечно, это ту­беркулез.

— Что вы ели на обед?

— Мы не обедали.

— А на завтрак?

— Кукурузные лепешки, чай. Нищета у нас сильная. Сами видите.

И это правда. Детей Дудушевых вблизи страшно рас­сматривать. Те же иссушенные тельца, что и у отца. И все очень нечистые — в руинах проблемы с водой, с теп­лом, электрические провода висят бог знает как, будто предлагают себя для самоубийц. Быт, который не может быть признан таковым.

Как у большинства чеченцев, пытающихся выжить на территории Чечни, у Дудушевых подавленное настрое­ние и невеселые мысли. Они надеются только на буду­щее, в котором главную роль предстоит сыграть урожаю кукурузы. Ее плантация начинается прямо у саманного хлева. Лишь этот урожай способен хоть как-то повлиять на ход их жизни, полностью порушенной войной.

— Оставим часть кукурузы на зиму на еду, — говорит Лиза. — Остальное хотим продать и купить корову. Чтобы не голодать. Две наших коровы погибли тогда, при штур­ме. С тех пор и бедствуем — детей кормить нечем. Изредка привозят муку от имени Датского совета, будто мы в

Дании, — и больше ничего нет. Никакой другой гумани­тарной помощи — ни от кого. На вырученные от кукуру­зы деньги еще надо обувь детям купить — видите, они босые.

Впрочем, и на Лизе платье прямо-таки полувековой ветхости.

— Все мое сгорело, — перехватывает она взгляд. Ясно, что Лиза еще молода и красива, но разглядеть это сейчас почти невозможно. — Переодеться мне не во что.

Естественно, никаких компенсаций за сгоревшее иму­щество и жилье, разрушенное в ходе боевых действий, Дудушевы не получили. Идеология выживания сейчас в Чечне предельно лаконична: живи, как хочешь, а не хо­чешь, не живи.

При этом Дудушевы — вроде бы из той самой катего­рии людей, о которых с придыханием говорят с высоких трибун в Грозном и Москве. Они для чиновничества — положительный пример чеченцев: не ушли в Ингуше­тию, не требовали мест в беженских лагерях и регуляр­ной гуманитарной помощи, живут на своей земле... Вро­де бы помогай Дудушевым и им подобным, и тогда дру­гие, не «положительные», обитатели палаточных лаге­рей без лишних просьб вернутся в свою республику...

Дети

На «дне» никаких хороших устремлений не произрас­тает. Нищета — дело нешуточное, превращает людей в невменяемых. Тем более если помножена на войну, раз­лагающую все, что попадается ей на пути. Иса, старший сын Магомеда, увидев русскую, принципиально пере­стает говорить по-русски. Хотя и умеет, что подтвердили его более дружелюбные родители. Он злобно вертит го­ловой, выказывая крайнее недоброжелательство, и, на­конец, бормоча что-то себе под нос, срывается с места бегом, быстро-быстро перебирая босыми пятками.

— Нет обуви и у старших. Совсем, — продолжает Лиза о своем.

Первая мысль, пришедшая в голову, когда засвер­кали эти презрительные пятки: «Ринулся за автоматом,

где-нибудь припрятанным». Уж столько ненависти было во взгляде Исы, в движениях. Даже в упрямом затылке, в том, как сидит на корточках и демонстративно отвора­чивается. Беда...

Однако вины Исы в том нет. Мир сегодняшних чечен­ских подростков — это череда непрекращающихся ужа­сов, постоянное, на протяжении нескольких лет, учас­тие в похоронах родных и близких, умерших неестествен­ной смертью, и это главное мероприятие их взросления. И, конечно, разговоры, которые ежедневно ведут взрос­лые: о том, кто жив, кого нашли трупом, как «зачистка» прошла, за сколько кого выкупили у федералов...

Иса возвращается, и Лиза переводит. Его, оказывает­ся, интересует, почему Путин объявил минуту молча­ния по жертвам американской трагедии и ничего никог­да не говорит о безвинно погибших чеченцах? Почему столько шума вокруг смытого Ленска и Шойгу дает лич­ное обещание президенту выстроить город заново, а в Чечне все сметено и никто никому никаких обещаний не дает? Почему вся страна всколыхнулась, когда уми­рали моряки «Курска», но когда в течение нескольких суток на поле расстреливали людей, выбегавших из Ком­сомольского, «вы молчали»?..

— Меня расстреливали! Поймите же это! — Это Иса уже по-русски. — Хочу знать, почему так.

И я хочу. Тоже. И единственное, что могу предложить в ответ, это продолжение списка вопросов, на которые нет ответов.

Но Иса опять сверкает пятками прочь. Если большая часть взрослых, возможно, способна самостоятельно пе­ретерпеть кошмар, опустившийся на их плечи, и со вре­менем даже найдет объяснения, которые не сделают их злее, то подростки и юноши Чечни, вся взрослеющая жизнь которых прошла в нетерпимости и бесконечных слезах сестер и матерей, — они терпеть, кажется, не на­мерены. Младшее поколение чеченцев — те, которые сей­час в старших классах или только что закончили шко­лы, — самое трудное поколение, которое когда-либо тут было. Независимость по-дудаевски? Видели. Первую вой­ну? Прочувствовали. Вторую? Поимели. Трупы? В необоз-

римом количестве. Главное в жизни? Вовремя спрятаться от человека с «Калашниковым». Цена человеческой жиз­ни? Именно при них стала нулевой.

Младшая сестренка Исы, 14-летняя Зарема, тоже сни­зошла до короткого разговора, но была односложна, смот­рела затравленным зверьком, ожидающим от окружаю­щей действительности только плохого. Ни намека на ком­муникабельность, на желание понять человека, при­шедшего из другого мира. Но есть одержимость, а есть экстаз. Есть тенденциозность, а есть пока предубежде­ние. Если старший брат — уже в тенденциозном экстазе сопротивления, то сестренка пока еще одержима пре­дубеждением. Что ей объяснять о жизни? Ей было четы­ре годика, когда Дудаев объявил, что девочкам вовсе не надо учиться. Семь лет — в первую войну. Двенадцать — во время уничтожения Комсомольского. Она все видела своими глазами. И поэтому у нее свои длинные счета к действительности, по которым она предпочитает полу­чить расплату.

Разложения, которому подверглась чеченская нация на третьем году второй войны, уже не скрыть. И весь вопрос в одном: как противостоять ему? Как заставить детей поверить, что завтра будет все-таки лучше, чем вчера?

А как самому поверить в это?

Лиза пытается сгладить — она воспитана в советской школе и в советское время, и это обычная современная чеченская история: среднее поколение куда более лояль­но к русским, чем юное, подрастающее или уже подрос­шее.

Но дипломатия матери не удается: дети суровы. И про­должает улыбаться лишь бабушка. Она выжила в сталин­ские годы репрессий и выселения. Она голодала много раз и умеет бродить туда-сюда: от нормальной жизни и обратно, возвращаться из смерти и опять встречать ее, чтобы не умереть.

Цветы

Пора прощаться. Иса так и не вернулся — ни с авто­матом, ни без. Нищий Магомед — этот очередной уни­женный жизнью чеченский мужчина, ничего не способ­ный сделать для своей семьи, — спрашивает:

— Хотите зайти к соседям? Тут недалеко — бывшая улица Нагорная. К бабушке Савнапи. У нее ничего нет, кроме цветов. Но они очень красивые.

Савнапи Далаева — никакая не бабушка, а женщина 1944 года рождения с тонкими чертами красивого лица и глубокими серыми глазами. Но у нее совершенно без­зубый рот и израненная кожа. Забор вокруг ее дома пре­вращен обстрелами в решето, а вместо дома — даже не строительный мусор, как у Магомеда, а нагота едва со­хранившегося фундамента. Однако вдоль и внутри него, действительно, разбит у Савнапи прекрасный цветник — в книжках по садоводству это называют рокарием.

—Ходила я по пустому Комсомольскому после штур­ма. Там цветочек откопаю из пепла — здесь вырою — вот и сад... Люблю красоту.

Потихоньку собираются люди. Такой прозрачной че­ловеческой худобы, как в Комсомольском, не видела нигде. Разговариваем: в одной семье — два инвалида, один психический, другой — астматик. В другой — опять инвалид, но ребенок. В третьей убиты все мужчины...

—Гелаев вам сейчас помогает? Поддерживает свое

село?

Смеются, наконец: «Он нам уже помог. Сами видите, как нас поддержал». А когда смех затухает, женщины до­бавляют: «Будь он проклят». Скольких спросила, столько и ответили так. Как судьи при вынесении приговора. Все останется в истории второй чеченской. И нищенство, го­лод, болезни и бездомность. И генерал Трошев. И прези­дент Путин. И все те деятели, которые, раскромсав жи­вой организм, в последующем не приложили и миниму­ма стараний, чтобы исправить ошибку... Но будет в ней и гелаевщина. Гелаев покинул свой народ в беде, он боль­ше не с ним — но и народ вне его.

Наши рекомендации