Латинское окончание революции
– Тараканиус плывет! – закричал дежурный и кинулся за парту.
Открылась дверь. Гулко встал класс. Из пустоты коридора, внося с собой его тишину, вошел учитель латыни. Сухой и желчный, он зашел на кафедру и закрутил торчком свои тонкие тараканьи усы.
Золотое пенсне, пришпорив переносицу, прогалопировало по классу. Взгляд его остановился на моей распухшей скуле.
– Это что за украшение?
Тонкий палец уперся в меня. Я встал. Безнадежно-унылым голосом ответил:
– Ушибся, Вениамин Витальевич. Упал.
– Упал? Тзк-тэк –с… Бедняжка. Ну-ка, господин революционер, маршируй сюда. Тэк-с! Кррасота! Полюбуйтесь, господа!.. Ну, что сегодня у нас задано?
Я стоял, вытянувшись, перед кафедрой. Я молчал. Тараканиус забарабанил пальцами по пюпитру. Я молчал тоскливо и отчаянно.
– Тэк-с, – сказал Тараканиус. – Не знаешь. Некогда было. Революцию делал. Садись. Единица. Дай дневник.
Класс возмущенно зашептался. Ручка, клюнув чернила, взвилась, как ястреб, над кафедрой, высмотрела сверху в журнале мою фамилию и…
В клетку, как синицу,
За четверть в этот год
Большую единицу
Поставил педагог.
На «Сахалине», за печкой, они, «монархисты», злорадно хихикнули.
Это было уже невыносимо; Я громко засопел. Класс демонстративно задвигал ногами. Костяшки пальцев стукнули по крышке кафедры.
– Тихо! Эт-то что такое? Опять в кондуит захотелось? Распустились!
Стало тихо. И тогда я упрямо и сквозь слезы сказал:
– А все-таки царя свергнули…
«РОМАНОВ НИКОЛАЙ, ВОН ИЗ КЛАССА!»
Последним уроком в этот день было природоведение. Преподавал его наш самый любимый учитель – веселый длинноусый Никита Павлович Камышов. На его уроках было интересно и весело. Никита Павлович бодро вошел в класс, махнул нам рукой, чтобы мы сели, и, улыбнувшись, сказал:
– Вот, голуби мои, дело-то какое. А? Революция! Здорово!
Мы обрадовались и зашумели:
– Расскажите нам про это… про царя!
– Цыц, голуби! – поднял палец Никита Павлович. – Цыц! Хотя и революция, а тишина должна быть прежде всего. Да-с. А затем, хотя мы с вами и изучаем сейчас однокопытных, однако о царе говорить преждевременно.
Степка Атлантида поднял руку. Все замерли, ожидая шалости.
– Чего тебе, Гав-ря? – спросил учитель.
– В классе курят, Никита Павлович.
– С каких порты это ябедой стал? – удивился Никита Павлович. – Кто смеет курить в классе?
– Царь, – спокойно и нагло заявил Степка.
– Кто, кто?
– Царь курит. Николай Второй.
И действительно. В классе висел портрет царя.
Кто-то, очевидно Степка, сделал во рту царя дырку и вставил туда зажженную папироску.
Царь курил. Мы все расхохотались. Никита Павлович тоже. Вдруг он стал серьезен необычайно и поднял руку. Мы стихли.
– Романов Николай, – воскликнул торжественно учитель, – вон из класса! Царя выставили за дверь.
СТЕПКА-АГИТАТОР
Двор женской гимназии был отделен от нашего двора высоким забором. В заборе были щели. Сквозь них на переменах передавались записочки гимназисткам. Учителя строго следили за тем, чтобы никто не подходил близко к забору. Но ото мало помогало. Общение между дворами поддерживалось из года в год. Однажды расшалившиеся старшеклассники поймали меня на перемене, раскачали и перекинули через забор на женский двор. Девочки окружили меня, готового расплакаться от смущения, и затормошили. Через три минуты начальница гимназии торжественно вводила меня за руку в нашу учительскую. Вид у меня был несколько живописный, как у Кости Гончара, городского дурачка, который любил нацеплять на себя всякую всячину. Из кармана у меня торчали цветы. Губы были в шоколаде. За хлястик засунута яркая бумажка от шоколада «Гала-Петер». В герб вставлено голубиное перышко. На груди болтался бумажный чертик. Одна штанина была кокетливо обвязана внизу розовой лентой с бантиком. Вся гимназия, даже учителя и те чуть не лопнули от смеха.
С тех пор я боялся близко подходить к забору. Поэтому, когда ребята выбрали меня делегатом на женский двор, я вспомнил «Гала-Петер», начальницу, розовый бантик и отказался.
– Зря! – сказал Степка Атлантида. – Зря! Ты вроде у нас самый подходящий для девчонок; вежливый! Ну ладно. Я схожу. Мне что? Надо ж и им все раскумекать.
И Степка полез через забор.
Мы прильнули к щелям.
Гимназистки бегали по двору, играли в латки, визжали и звонко хохотали. Степка спрыгнул с забора. «Ай!» – вскрикнули девочки, на минуту остановились» а потом, как цыплята на зов клушки, сбежались к забору и окружили Степку. Степка отдал честь и представился.
– Атлантида Степан, – сказал он, на минуту отрывая руку от козырька, чтобы утереть нос, – можно и Гавря. А лучше зовите Степкой.
– Через забор лазает, – степенно поджала губы маленькая гимназисточка, по прозвищу Лисичка. – Фулиган!
– Не фулиган, а выборный, – обиделся Степка. – Что? Еще за царя небось? Эх вы, темнота!
И Степан, набрав воздуху, разразился речью, ста-рательно подбирая вежливые слова:
– Девчонки… то есть девочки! Вчера сделалась революция, и царя поперли, то есть спихнули. Мы даже «Боже, царя храни…» на молитве не пели и все за революцию, то есть за свободу. Мы хотим директора тоже свергнуть… Вы как, за свободу или нет?
– А как это – свобода? – спросила Лисичка.
– Это – без царя, без директора, к стенке не ставить и выборных своих выбирать, чтобы были главные, которых слушаться. В общем, лафа, то есть я хотел сказать – здорово! И на Брешке можно будет шляться, то есть гулять.
– Я, кажется, за свободу… – задумчиво протянула Лисичка. – А вы как, девочки?
Гимназистки теперь все были «за свободу».
ЗАГОВОР
Поздно вечером к нам пришел с черного хода Степка Атлантида и таинственно вызвал меня на кухню. Аннушка вытирала мокрые взвизгивающие стаканы. Степка конспиративно покосился на нее и сообщил:
– Знаешь, учителя хотят попереть Рыбий Глаз, ей-богу, я сам слышал. Историк с Тараканиусом сейчас говорили, а я сзади шел. Мы, говорят, на него в комитет напишем. Честное слово. А ты, слушай, завтра, как выйдем на эту… как ее… манихвестацию, как я махну рукой, и все заорем: «Долой директора!» Ну, смотри только! Ладно? А я побег: мне еще к Лаб-зе да к Шурке надо. Замаялся. Ну, резервуар!
Совсем уже в дверях он грозно повернулся:
– А если Лизарский опять гундеть будет, так я его на все четыре действия с дробями разделаю. Я не я буду, если не разделаю…
НА БРЕШКЕ
На другой день занятий не было. Обе гимназии, мужская и женская, вышли на городскую демонстрацию. Директор позвонил, что прийти не может: болен, простудился… Кхе-кхе!
На демонстрации все было совершенно необычайно, ново и интересно. Преподаватели здоровались со старшеклассниками за руку, шутили, дружески беседовали. Гремел оркестр клуба приказчиков. Ломающимися рядами, тщетно стараясь попасть в ногу, шел «цвет» города: солидные акцизные чиновники, податной инспектор, железнодорожники, тонконогие телеграфисты, служащие банка и почты.
Фуражки, кокарды, канты, петлички, пуговицы…
В руках у всех были появившиеся откуда-то печатные листочки с «Марсельезой». Чиновники, надев очки, деловито, словно в циркуляр, вглядывались в бумажки и сосредоточенно выводили безрадостными голосами:
…Раздайся, клич мести наро-о-дной…
Вперед, вперед… Вперед, вперед, вперед!
На крыльцо волостного правления, на крыше которого сидела верхом каланча, вышел уже смещенный городской голова. На нем были белые с красными разводами валенки-чесанки и резиновые калоши. Голова, сняв малахай, сказал хрипло и торжественно:
– Хоспода! У Петрограде и усей России рывалю-ция. Его императорское величество… кровавый деспот… отреклысь от престола. Уся власть – Временному управительству. Хай здравствует! Я кажу ура!
– Ура! – закричала толпа. А Атлантида сейчас же добавил:
– И долой директора!
Но ничего не вышло. Директор не пришел, и план Степки рухнул.
На углу Брешки группа учителей во главе с инспектором оживленно спорила о чем-то. Степка вслушался. Звучал уверенный голос инспектора:
– Комитет думы рассмотрит наше ходатайство сегодня вечером. Полагаю, в благоприятном для нас смысле. И тогда мы покажем господину Стомолицко-му на дверь. Пора бездушной казенщины кончилась. Да-с.
Степка помчался к своим. Сразу стало веселей, и инспектор показался таким хорошим и ласковым, будто никогда и не записывал Степку в кондуит.
А народ все шел и шел. Шли празднично одетые рабочие лесопилок, типографии, костемольного, слесари депо, пухлые пекари, широкоспинные грузчики, лодочники, бородатые хлеборобы. Гукало в амбарах эхо барабана. Широкое «ура» раскатывалось по улицам, как розвальни на повороте. Приветливо улыбались гимназистки. Теплый ветер перебирал телеграфные провода аккордами «Марсельезы». И так хорошо, весело и легко дышалось в распахнутой против всех правил шинели!..
ГАЛОШИ ДИРЕКТОРА
Давно пробило в вестибюле девять, а уроки не начинались. Классы гудели, бурлили. Отдельные голоса булькали в общем гуле и лопались пузырьками. В коридоре ходил Цап-Царапыч и загонял гимназистов в классы. В учительской со стены слепо глядело бельмо невыгоревшего пятна на месте снятого портрета. В накуренном молчании нервно расхаживали педагоги.
Наконец вездесущий Атлантида решил узнать, в чем дело, и отправился в учительскую, будто бы за картой. Не прошло и трех минут, как он, ошарашенный, ворвался в класс, два раза перекувырнулся, вскочил на кафедру, стал на голову и, болтая в воздухе ногами, оглушил нас непередаваемым радостным ревом:
– Робя!!! Комитет попер директора-а-аШ Бешеный треск парт. Дикие крики. Невообразимый гвалт. Восторг! Биндюг, шалый от радости, ожесточенно бил соседа «Геометрией» по голове, приговаривая:
– Поперли! Поперли! Поперли! Слышишь? По-перли!
Тогда в конце коридора, по которому тек, выливаясь из классов, веселый шум, раскрылись тяжелые двери, и начищенные ботинки на негнущихся ногах мягко проскрипели в учительскую. Преподаватели встали навстречу директору без обычных приветст-вий.
Стомолицкий насторожился.
– Э-э, в чем дело, господа?
– А дело, видите ли, в том, Ювенал Богданыч, – мягко заколыхал бородой инспектор, – что вы… Да вот извольте прочесть.
Он аккуратно, как на подпись, подал бумагу. В лицо директору бросилось резкое слово: «Отстранить».
Но директор не хотел сдаваться.
– Э… э… я назначен сюда округом, – сказал он холодно, – и подчиняюсь только ему. Да-с… И я безусловно сообщу в округ об этом безобразии. А сейчас, – он щелкнул крышкой золотых часов, – предлагаю приступить немедленно к занятиям.
– То есть как это так? – вспылил, остервенело теребя галстук, историк Кирилл Михайлович Ухов. – Вы… вы отстранены! Мы на этом настояли, и никаких разговоров тут быть не может… Господа! Что же вы молчите? Ведь это черт знает что!
В дверь перла с молчаливым любопытством толпа гимназистов. Задние жали, наваливались. Передние поневоле втискивались в двери, влезали в учительскую, смущенно оправляя куртки, гладили пояса. Степка Гавря, работая локтями, продрался вперед, впился азартным взглядом в историка и не выдержал:
– Правильно, Кирилл Михайлович! – И, подавшись весь вперед, рванулся к Стомолицкому: – Долой директора!!!
Мертвая тишина. И вдруг словно лавина громом рухнула на учительскую, задавила все и потопила.
– Долой! Вон! До-ло-о-ой!!! Ура!
Охнул коридор. Дрябнули окна. Тронуло зудом стекла. Гимназия ходила вся, дрожала от неистового гула, грохота, рева и сокрушительного топота.
Директор впервые в жизни погнулся, покорежился. Даже на выутюженных брюках появились складки. Инспектор хитро забеспокоился и вежливенько прищурил глаза на дверь:
– Вам лучше удалиться, Ювенал Богданыч. Мы не ручаемся.
– Мы еще посмотрим, господа! – скрипнул зубами директор и выбежал, зацепившись бортом сюртука за скобу.
Он кинулся в кабинет, напялил фуражку с кокардой, влез в шубу на ходу, не попадая в рукава, – и на улицу. За ним на крыльцо засеменил сторож Мокеич:
– Галоши-то, Ювенал Богданыч! Галошки позабыли!
Директор, не оборачиваясь и увязая в снегу блестящими штиблетами, прыгал на тонких ногах через мутные лужи. Мокеич стоял на крыльце с галошами в руках и глубокомысленно щелкал языком:
– Нтц-нтц-нтц! А-а! Господи! Вот она, революция-то! Директор из гимназии без галош дует! И вдруг рассмеялся:
– Ишь, наворачивает! Чисто жирафа. Ну-ну! Смеху, прости господи. Бежи, бежи! Хе-хе! Стравус.
На крыльцо с шумом и хохотом вылетели гимназисты.
– Эх, как зашпаривает! Ату его! Гони! Ура! Карьерист! Рыбий Глаз!
Мокрый снежок хлюпнулся в спину Стомолиц-кого.
– Фью-ю! Наяривай! Муштровщик! Граф Кассо! Рыба!
Захватывало дух. Директор, сам директор, перед которым вчера еще вытягивались в струнку, дрожали, снимали за козырек (обязательно за козырек!) фуражку, мимо кабинета которого проходили на цыпочках, сам директор постыдно, беспомощно и без галош бежал.
В окна смотрели довольные лица педагогов. Мокеич увещевал:
– Пошто безобразничаете! Нехорошо. А еще ученые!
Атлантида подкрался к нему сзади, выхватил из рук директорскую галошу и под общий хохот пустил ее в Стомолицкого. Потом, засунув два пальца в рот, засвистел дико, пронзительно, оглушающе, с переливами. Так умеют свистеть только голубятники. А Степка славился своими турманами на весь Покровск.
Когда мы, шумные, разгоряченные, вернулись в классы, учителя вяло журили:
– Нехорошо, господа. Хулиганство все-таки. Разве можно?
Но чувствовалось, что говорится это так, по обязанности.
ВЕЧЕ НА БРЕВНАХ
Во дворе на высохших бревнах после уроков мы устроили экстренное собрание. Собрались на гимназическое вече ученики всех восьми классов. Надо было выбрать делегатов на совместное заседание педагогического совета с родительским комитетом. На этом заседании решался вопрос «об отстранении от должности» директора гимназии.
Председательствовал на дворе коновод старших – восьмиклассник Митька Ламберг, выгнанный из Саратовской гимназии. Митька важно сидел на бревнах и объявлял:
– Ну, господа, теперь выставляйте кандидатов.
– Со двора, что ли, их выставить? Могем!
– Ха-ха-ха! В два счета.
– Господа! Выдвигайте кандидатов!
– Мартыненко! Выдвинь ему! Ха-хе!
– Господа! – возмутился Ламберг. – Тише! Гимназисты все-таки, а ведете себя, как «высшие начальные». И в такой момент… Ти-и-ише!
– Брось, ребята! Маленькие? Гимназисты утихомирились. Начались выборы. Выбрали Митьку Ламберга, Степку Атлантиду и четвероклассника Шурку Гвоздило.
– Еще есть вопросы?
– Есть! – И Атлантида вскарабкался на бревна. –Хлопцы! Вот чего. Дело серьезное. Это вам не в козны играть, не макуху кусать. Да!… Нам дело надо загибать круче. Рыбьему Глазу надо объявить все начистоту, до конца… И вот чего. Выборные были чтоб от нас и от них. И без никаких!…
– Правильно, Степка! Требовай выборных!… Качать выборных!.. Качать!!!
Из Степкиных карманов посыпались пробки для пугача, патроны, куски макухи, гвозди, литой панок, дохлая мышь и книжка «Нат Пинкертон». Ламберг бил в старую кастрюлю, которая заменяла ему председательский звонок, а теперь служила барабаном. Выборных понесли к воротам.
– Уррра-а-а!
Уставшее за день от крутого подъема на небо солнце присело отдохнуть на крышу гимназии. Крыша была мокрая от стаявшего снега, блестящая и скользкая.
Солнце поскользнулось, ожгло окна напротив, плюхнулось в большую лужу и оттуда радужно подмигнуло веселым гимназистам.
«РОДИТЕЛЯМ НА УТЕШЕНИЕ»
Оскорбленный директор решился на последнее средство: пошел искать защиты у родительского комитета.
Нелегко было ему идти искать защиты у родителей. Родителей он считал государственными врагами и запрещал учителям заводить близкое знакомство с ними. Для него родители учеников существовали лишь как адресаты записок с напоминанием о взносе платы за ученье или с извещением о дурном поступке сына. Всякое их вмешательство в дела гимназии казалось директору поруганием гимназической святыни. Наверно, если бы это было в его власти, он выкинул бы из ежедневной гимназической молитвы строчку: «Родителям на утешение».
Но сейчас считаться не приходилось. Директор поплелся к председателю родительского комитета. Председателем комитета был ветеринарный врач Шалферов. В городе его звали скотским доктором.
Директор попал к Шалферову во время приема. Скотский доктор, увидев директора, так удивился, что забыл пригласить его сесть. Он поспешно вытер руку о зеленоватый, в неаппетитных пятнах халат и протянул ее директору. Директор был франтом и чистюлей, а от докторовой руки пахло парным молоком, конюшней и еще чем-то тошнотно-едким. Директора мутило, но с полной готовностью, крепко пожал он протянутую руку.
Так они и разговаривали, стоя в холодной прихожей, заставленной бидонами, бутылями, завядшими фикусами и горшками из-под герани. В углу, в ящике с песком, копала яму кошка. Не сознавая того, что она является свидетельницей исторических событий и великого падения директора, кошка отставила хвост и вытянула его палкой.
Скотский доктор выслушал бледного директора и обещал поддержку. Директор униженно благодарил. Доктору было очень некогда. На дворе, заходясь в сиплом реве, мычала корова. Корове надо было поставить клизму. Шалферов посоветовал директору сходить еще к секретарю комитета.
ДИРЕКТОР И ОСЬКА
Секретарем комитета был мой отец. Директору очень неловко было обращаться к нему с просьбой. Совсем еще недавно отец подал прошение на свободную вакансию гимназического врача. Директор тогда написал на прошении: «Желателен врач неиудейского вероисповедания».
Отец только что вернулся домой из больницы с операции. Он умывался, полоскал горло. Вода булькала и клокотала у него в горле. Казалось, что папа закипел.
Директор ждал в гостиной. В аквариуме плавали золотые рыбки, волоча по дну прозрачную кисею длинных хвостов. Одна рыбка, с мордой, похожей на шлем летчика (так велики были ее глаза), подплыла к стеклу. Наглые рыбьи глаза в упор рассматривали директора. Директор, вспомнив о своем обидном гимназическом прозвище, с досадой отвернулся.
В это время дверь гостиной приоткрылась, и в комнату вошел Ося. Он вел под уздцы большую и грустную деревянную лошадь, давно утратившую молодость и хвост. Лошадь застряла в дверях и едва не сломалась окончательно. Тут Оська увидел директора. Он остановился в раздумье, подошел поближе и спросил:
– Вы на прием? Да?
– Нет! – серьезно и хмуро ответил директор. – Я по делу.
– А-а! – воскликнул Оська. – Я знаю, вы кто. Вы лошадиный доктор. От вас пахнет так. Да? Вы коров лечите, и кошек, и собак, и жеребенков – всех. Я знаю… А мою лошадь вы вылечите? У ней в живо-то паровозик. Туда уехал, а оттуда никак не выехи-вает…
– Это ошибка, мальчик, – обиженно прервал его Стомолицкий. – Я не ветеринар. Я директор. Директор гимназии.
– Ой!.. – с уважением охнул Ося и внимательно осмотрел директора. – Вы и есть директор? Я даже испугался. Леля говорит, вы строгий… Вас все, даже учителя, боятся. А как вас зовут? Рыбий… нет, Рыбин… вспомнил!.. Воблый Глаз?
– Меня зовут Ювенал Богданович, – сухо сказал директор. – А тебя как зовут, мальчик?
– Меня Ося. А почему вас тогда называют Воблый Глаз?
– Не задавай глупых вопросов, Ося. Ответь лучше… м… гм… ты уже умеешь читать? Да… ну, скажи… м… гм… вот… куда впадает Волга? Знаешь?
– Знаю, – уверенно ответил Ося. – Волга впадает в Саратов. А вот отгадайте сами: если слон и вдруг на кита налезет, кто кого сборет?
– Не знаю, – постыдно признался директор.
– Никто не знает, – утешился Ося, – ни папа, ни солдат, никто… А вот Воблый Глаз – это по отчеству так? Или вас, когда вы маленький были, так называли?
– Довольно!.. Будет! Скажи лучше, Ося, как звать твою лошадь?
– Конь… Как же еще? У лошадев не бывает фа-милиев.
– Неверно! – строго пояснил директор. – Например, лошадь Александра Македонского звали Буцефал.
– А вас – Рыбий Глаз? Да? Совсем и не Воб-лый… Это я спутал. Да ведь? Вошел папа.
– Какой развитой и смышленый мальчик ваш сын! – с ангельской улыбкой сказал, изогнувшись, директор.
ОТЦЫ, ПАПАШИ, БАТЬКИ
У-у-дрррдж-ууджж-ррджржж…
Громадной мухой бился в окне учительской вентилятор. В натопленной учительской было моряще жарко. В пустых, темных классах изредка потрескивали парты. Громко тикали часы в вестибюле.
– Заседание родительского комитета совместно с педагогическим советом разрешите считать открытым. Прошу…
За большим столом сидел родительский комитет. Тесным рядком сели преподаватели. Поодаль, в углу стола, приткнулись Митька Ламберг и Шурка Гвоздило. Маленький Шурка казался совсем оробевшим. Солидный Ламберг крепился.
Степку Атлантиду инспектор не пустил на собрание.
– От этого архаровца всего можно ожидать, – заявил инспектор. – Такое еще сморозит…
– Я буду тихо, Николай Ильич.
– Мокеич, выведи его отсюда!
– Ну-ка, выкатывайся, милок, – толкал Мокеич расходившегося Степку. – Выборный… тоже. Горлопан!
Степка очень обиделся.
– Как хотите, – сказал он уходя, – только после с меня не взыщите, если у вас ничего не сладится. Резервуар. Адье.
В начале заседания потух свет: произошла обычная поломка на станции. Учительская погрузилась в темноту. Ламберг полез за спичками, но спохватился, что у некурящего гимназиста не может быть спичек.. Сторож Мокеич принес похожую на парашют лампу с круглым зеленым абажуром. Лампу повесили над столом. Она качалась. Тени шатались, и косы сидящих то вырастали, то укорачивались.
Сначала говорил инспектор. Говорил плавно, много язвил, и раздвоенная его борода хитро юлила над столом. Борода была похожа на жало.
Сопящие хуторяне-отцы сонно слушали Ромашова, гривастый священник заправил перстами за ухо волосы и внимал. Акцизный строго протер очки, будто собирался разглядеть в них каждое слово инспектора. Лавочник глубокомысленно загибал пухлые пальцы в такт инспекторским словам.
Толстый мукомол из думы, Гутник, стал защищать директора:
– Як же вы, господа педагоги, можете такое самоправство чинить? Се, я кажу, трошки неладно. Негоже так. Допрежь у округа спросить треба… А Ювенал Богданович сполнял закон форменно. Мы бачили, шо при ем порядок был самостоятельный. Так нехай вин и остается. Сдается мне, шо так катье-горически и буде. Та и время дюже кипятливое, як огнем полыхае. Шкодить хлопцы зачнут. Так я кажу чи ни?
И родители одобрительно покачали головами. Отцы побаивались свободы для сыновей. Распустятся – попробуй тогда справься с этой бандой голубятников, свистунов, головорезов и двоечников.
КОНДУИТ ДИРЕКТОРА
Взволнованный, вскочил Никита Павлович Ка-мышов, географ и естественник. С надеждой взглянули на побледневшее лицо любимого учителя Ламберг и Шурка. Горячо заговорил Никита Павлович, и каждая его фраза была страницей в неписаном кондуите самого Рыбьего Глаза.
– Господа! Что же это такое? Царя свергли, а мы… директора не можем?.. Вы – родители! Ваши дети, сыновья ваши, пришли сюда, в эти опостылевшие нам стены, получить образование, воспитание. А что они могли получить здесь? Что, я вас спрашиваю, могли получить здесь они, дети… когда мы, педагоги, взрослые, задыхались? Нечем дышать было. Позор! Казарма! Вышитый ворот рубахи – восемь часов без обеда… Фуражку снял не за козырек
– выговор. Боже мой!.. Теперь, когда во всей России стал чище воз-дух, мы тут у себя… форточку открыть боимся, чтоб проветрить!..
Он дернул себя за длинный свисающий ус и, задыхаясь, выбежал из учительской. Очень тихо стало в комнате.
Директор, незаметный в углу, распилил тишину своим плоским голосом. Директор был зелен от абажура и злости. Он оправдывался.
– Личные счеты, – говорил он. – Закон… дисциплина… служба… округ.
Его прервал громадный и черный машинист Ро-билко, длинный, как товарные составы, которые он водил. Машинист грохнул кулаком по столу:
– Да чего там разговаривать? Революция так революция! Вали без пересадок. А от господина директора мы ни черта хорошего, кроме плохого, не видели. Да и ребят поспрошать надо. Пусть вот выборные ихние определение скажут. А то для чего выбирать было?
Митька Ламберг браво отчеканил наизусть выученную речь.
– А вы что можете сказать? – обратился председатель к Шурке Гвоздило.
Шурке стало несказанно приятно, что ему, как взрослому, говорят «вы». Он вскочил, руки по швам, как перед кафедрой.
Рыбьи глаза директора гадливо рассматривали его.
Шурка с опаской покосился на Стомолицкого: черт его знает, вдруг останется – придираться будет. Шурка гулко глотнул комок в горле. Душа его ушла в пятки. Но Ламберг каблуками так больно стиснул в это время под столом Шуркину ногу, что душа бомбой вылетела из пятки обратно, Шурка мотнул головой, снова проглотил воздух и вдруг воодушевился.
– Мы все за долой директора! – выпалил он. Кем-то задетая в суматохе лампа раскачивалась.
Тени опять сошли со своих мест. Тени укоризненно качали головами. Носы росли и опадали. Длиннее всех был унылый нос директора.
ПРИСУТСТВИЕ ДУХА
Долго, до поздней ночи, тянулось заседание. На-конец постановили:
«…Стомолицкого Ювенала Богдановича отстранить от должности директора гимназии. Временно, до утверждения округом, обязанности директора возложить на инспектора гимназии Николая Ильича Ромашова».
Бывший директор покинул собрание. Ушел он молча и ни с кем не простился. Ромашов с победным видом пушил бороду. Довольная борода нового директора теперь уже не смахивала на жало. Скорее она напоминала большой, рыхлый ломоть калача, аппетитно выеденный посередине.
Расхрабрившийся Шурка заикнулся о выборном управлении. Пламя в лампе запрыгало от дружного хохота. Даже по плечу похлопали Шурку:
– Эх, молодость, молодость! Задору-то!
– Выборные от первоклашек-сопляков… Ха-ха-ха! Уморил, уморил!
Шурка сконфуженно шмурыгал носом и тер пряжку пояса.
Собрание перешло к какому-то другому вопросу. Родители зевали, прикрываясь ладонями. У Шурки слипались глаза.
Зеленый парашют лампы низко парил над столом. Пламя тоненько пело и кидало маленькие острые протуберанцы. Над стеклом струилось волнистое тепло. Спать хотелось до черта. А тут еще вентилятор этот укачивал: уудж-уррдж-ууу…
Директора выгнали, и Шурка считал свою миссию выполненной. Но тут сидели преподаватели, родители, наконец, новый директор, и уйти просто так, казалось ему, было невозможно. И Шурка заготовил длинную и совсем взрослую фразу: дескать, его присутствие больше не требуется и он, мол, считает возможным покинуть собрание. Шурка встал. Он уже совсем открыл рот, чтобы сказать приготовленное, как вдруг потерял самое первое слово. Начал его искать и упустил все другие. Слова, словно обрадовавшись, вылетели из сонной Шуркиной головы и заскакали перед слипающимися глазами. А самое трудное и длинное слово «присутствие» надело мундир с золотыми пуговицами и нахально влезло в стекло лампы. Пламя показало Шурке язык, а «присутствие» стало бро-саться в Шурку точкой над I. Точка была на длинной резинке. Она отскакивала от Шуркиной головы, как бумажные шарики, которые продавал на базаре китаец Чи Сун-ча.
– Что вы имеете сказать? – спросил председатель.
Все повернулись к Шурке.
Шурка в отчаянии одернул куртку и сказал решительно:
– Позвольте выйти!
ЦАП-ЦАРАПЫЧ СТАВИТ ТОЧКУ
Шурка вышел на улицу. Небо было черно, как классная доска. Тряпье туч стерло с него все звездные чертежи. Черная, топкая тишина проглотила город. Шурка первые минуты после учительской барахтался в этой кромешной тьме, как муха в кляксе. Потом он разглядел перед собой темную фигуру.
– Шурка, ты? А я тебя все жду… Замерз, як цуцик.
– А-а, Атлантида! – узнал Шурка.
– Ну как, что? Расскажи.
Эффектно растягивая слова, Шурка сообщил:
– Чего там рассказывать! Мы, конечно, добились своего. Рыбу по шапке, а на его место пока инспектора.
– Постой! А насчет выборных как же?
– «Выборные, выборные»!.. Вот тебе твои выборные – выкуси! Засмеяли меня с твоими выборными!
– Эге! Здорово! Чего же вы добились? Это разве революция?! Директора поперли, а заместо его инспектора посадили. Эх!..
И Степка исчез в темноте. Гвоздило, солидно пожав плечами, пошел домой. Куковала караульная колотушка – деревянная кукушка уездных ночей. Вскоре побрели по темной площади учителя и родители.
Последним ушел из гимназии Цап-Царапыч. Он задержался, записывая на всякий случай в кондуитный журнал Ламберга и Гвоздило. Так кондуитом, хвостатой подписью Цап-Царапыча кончился этот знаменательный день.
РЕФОРМА ЕДИНИЦЫ
В учительской повесили новый портрет: волосы ершиком, отвороченные уголки стоячего воротничка, как крылышки херувима… Александр Федорович Керенский.
На специальном молебне учителя присягали Временному правительству. Общую молитву всех классов отменили. По утрам, перед уроками, стали читать прямо в классе коротенькую молитву. Затем либеральный новый директор решился на смелый шаг: он отменил отметки.
– Все эти единицы, двойки, пятерки с минусом непедагогичны, – распинался Ромашов перед родительским комитетом.
Отныне учителя не ставили в наши дневники и тетради единиц и пятерок. Вместо единицы писалось «плохо», вместо двойки – «неудовлетворительно». Тройку заменяло «удовлетворительно». «Хорошо» означало прежнюю четверку, а «отлично» стоило пятерки. Потом, чтобы не утратить прежних «плюсов» и «минусов», стали писать «очень хорошо», «не вполне удовлетворительно», «почти отлично» и так далее. А латинист Тараканиус, очень недовольный реформой, поставил однажды Биндюгу за письменную уже нечто необъяснимое: «совсем плохо с двумя минусами». Так и за четверть вывел.
– Если принять «плохо» за единицу, – высчитывал Биндюг, – то у меня по латыни отметка за четверть такая, что простым глазом и не углядишь. Черт его знает, чему это равно. Хорошо, если нуль. А вдруг еще меньше?..
ПРОТЕЖЕ ДАМСКОГО КОМИТЕТА
Двор дома, в котором мы жили, принадлежал большому хлебному банку. Под навесом всегда пахтала воздух веялка. На парусине росли золотые дюны пшеницы, и широкоплечие весы передергивали железными плечами, как человек, которому хочется незаметно почесать спину. Целый день на дворе бабы длинными иглами чинили мешки. Бабы пели очень печальные песни про любовь и разлуку.
Одна из мешочниц поступила кухаркой к банковскому служащему. У кухарки был сын Аркаша. Он учился в начальном училище. Ар-каша был мал ростом и веснушчат. Лицо его было похоже на парусину с рассыпанной пшеницей. Он был очень способный мальчонка и страстно хотел учиться.
В городе существовал благотворительный дамский комитет. Хозяйка Аркашиной матери состояла в этом комитете. По ее настоянию комитет принял участие в способном мальчугане, и Аркаша Портянко, сдав без сучка и задоринки экзамен, был принят бесплат-ным учеником в наш класс.
Я очень дружил с серьезным и ласковым Аркашей. Он не был тихоней, но все его безобидные шалости, веселые шутки резко отличались от дикого озорства одноклассников. Учился он отлично и каждую четверть года приносил на кухню к матери табели, туго набитые пятерками. В каждой клеточке, как в дольках стручка, сидели похожие друг на друга пятерки. Даже число пропущенных уроков обычно равнялось пяти. Внизу стояло: «Подпись родителей». С великой гордостью, пачкая табель масляными пальцами, подписывалась кухарка. «Перасковия Портянк», – выводила она и трепетно, словно свечу перед иконой, ставила точку.
ПЛЮС МИНУС ЛЮСЯ
Весь класс знал, что Аркаша Портянко влюблен. На классной доске писали неоспоримую формулу его любви: «Аркаша+ Люся=!!» Люся была дочерью богатой председательницы сердобольного дамского комитета. Мать Аркаши, узнав об этом, качала головой:
– Ишь каку симпатию себе нашел!.. Кывалер… Наказание!
Но Люсе очень нравился Аркаша. Он приходил в беседку, и там они читали вдвоем интересные книжки. Солнце, просочившись сквозь листву, осыпало их кружочками своего теплого конфетти. Однажды Ар-каша принес Люсе букет ландышей.
На рождестве у Люси была елка. Люся пригласила Аркашу, не спросясь у матери. Вычистив и выгладив свой мундирчик, отправился Аркаша на елку. Он вошел в ярко освещенный подъезд и уже предвкушал радости вечера, как вдруг мать Люси, высокая дама, испуганно зашумев шелком, выросла передним. Она очень растревожилась, увидев у себя на балу кухаркиного сына.
– Приходи как-нибудь в другой раз, мальчик, – сладко заговорила она, – и приходи со двора. Люсе сейчас некогда. У нее гости. Вот тебе и твоей маме гостинцы.
С этого вечера Аркаша больше не виделся с Люсей. Скучал он очень сильно. Осунулся и учиться стал хуже.
Потом, в феврале, на Троицкой площади полный господин в хорошей шубе горячо говорил собравшемуся народу, что теперь нет больше бар, господ и рабов, а все равны. Аркаша поверил ему, решив, что раз сам господин говорит, что господ нет, значит, это уж верно. И Аркаша решил написать Люсе. Вот это письмо. Я нашел его через несколько лет в кондуите вместе с засушенными стебельками ландыша.
ПИСЬМО
«Многоуважаемая, дорогая, милая Люся! Так как ввиду того, что теперь переворот царского режима, то все равны и свобода. Баринов и господ больше нет, и никто никакого полного права не имеет меня оскорбить с елки по шеям, как на первый день. А я за вами очень скучаю, Люсенька, золотая, так что похудел, мама говорит, даже. И на каток не хожу, потому что не хочу, а не потому вовсе, что, как Ли-зарский говорит: это оттого, что смотреть обидно, как я с Люськой катаюсь. Съел, говорит, гриб? Видал миндал? Ну и пусть бреш… (зачеркнуто) лжет. Совсем и не завидно ни капельки. Ему вот наклали, как монархисту (значит, за царя), он и злится. А теперь, милая Люсенька, мы с вами можем быть как будто брат и сестра, если, конечно, захотите. Революция потому что, и мы теперь равные. Хотя вы, конечно, лучше в сто раз. До чего мне ужасно без вас плохо, не дай бог… Честное слово, если не верите. Вот сидишь, уроки зубришь, а все про вас мечтаешь и даже во сне видишь. Ну до того ясно, как вправду. И в диктовке раз попалось слово стремлюся, я и перенес с большого „Л“: стрем-Люся… А вы с Петькой Ли-зарским все время, который у меня задачу всю сдул, а после хвалится. И ходит с вами под ручку. Хотя я не завидую. Так только немного довольно странно, что вы такие умные, Люся, красивенькая, хорошая и развитая, а с монархистом ходите под ручку. Ведь теперь свобода, равенство и братство, и вас не заругают со мной. А за Петьку я на вас серчать не буду. Потому что тогда был царь и триста лет самодержавие.
И ничего хорошего в жизни я не видел с мамой, только переворот вот и вы, миленькая Люся… Сроду так не плакал, как тогда, на первый день.
Я не стерпел и написал, хотя это против гордости. Если вы меня не забыли и хотите опять сначала, то напишите записку. Я с радости до неба подскакну. Я посылаю вам ландыш, это из того букетика… Ваш Портянко Аркадий, ученик 3-го класса. Простите, что помарки. Пожалуйста, разорвите это письмо».
ВЕСЕЛЫЙ МОНОХОРДОВ
Учитель алгебры носил странную фамилию – Монохордов. У него были неописуемо рыжие волосы и толстые бегемотовы щеки. «Рыжий баргамот» – так звали мы его.
Монохордов отличался непонятной, зловещей и неистребимой веселостью. Он вечно хихикал.
– Хи-хи-хи! – заливался он тоненьким смехом. – Хи-хи-хи… Вы ничего не знаете. Здесь, хи-хи-хи… плюс, а не минус… хи-хи-хи… Вот я вам, хи-хи-хи… поставил… хи-хи… единицу.
Н<