Ученье — свет, неученье — тьма

Школу, в которую я впервые попал, учебным заведением никак не назовёшь. Она представляла собою довольно длинную горизонталь барака, поделённую пополам. Одна половина, окрашенная зелёным кобальтом, — для гражданских, городских школьников, другая — некрашеная, чёрно-бурого тёса — для нас, воспитанников трудовых исправительных колоний и детприёмников НКВД СССР. По центру барака — тёмный коридор, по бокам — клети-классы. В каждом классе — огромные печи-голландки, обитые металлом. У задней стены класса вокруг печки — высокая поленница из сырых дров. На противоположной стене — школьная доска из листа фанеры, крашенной в чёрный цвет. Над доской — старый, засиженный мухами лозунг: «Ученье — свет, неученье — тьма». Занятия в каждом классе проходили в три смены. Город ещё был забит эвакуированным людом. Школьного народа — и чистого, и нечистого — с лихвой хватало на три смены.

По утрам, когда Шкетогон пригонял нас в школу, в классе свирепствовал холод. Истопник Мумука, глухонемой мужичишка, не успевал протопить сырыми дровами все классы, и нам приходилось ему помогать. Я, прошедший огневую подготовку у Хантыя, смекнул, что колотые полешки лучше ставить стоймя, от комля вверх, как для ночного костра. Размеры топки позволяли это делать. У меня получилось сразу — дрова разгорелись куда быстрее. Мумука сильно удивился и сделал меня своим помоганцем, а пацанва присвоила звание главного печного топилы.

С коридорной стороны на нашей двери висела объявиловка: начальные классы. Действительно, в этой школьной клети обучались первые, вторые и третьи классы вместе. Кроме нескольких шкетов, все ученички начальных классов были страшенными переростками. Не могу сказать, сколько кому исполнилось лет, но у многих из них под носопырами пробивались усы. Эти дети войны были неуправляемы. Ежели им, здоровенным амбалам, что-то не нравилось, то могли и полено метнуть в учителя. Я как истопник сидел на задней парте центрального ряда у печки, колотые поленья буквально упирались в спину. Моим соседом по парте был Верзила из колонии. Так вот, когда училка вызывала его к доске отвечать урок, он выхватывал из поленницы хорошую деревяшку и отправлял её по полу в учительницу, приговаривая:

— Это вместо меня, пускай она тебе и отвечает.

Когда очередная учительская тётенька не выдерживала такой жути и в слезах выбегала в коридор, в классе начинался безобразный кошмар. Битюги-переростки выскакивали из-за своих парт, хватали мальков, издеваясь, «давили вшей» на наших головах и забрасывали нас на поленницу. Переворачивали парты, колотили по ним поленьями, на доске рисовали огромную задницу и кричали:

— Хенде хох — спасайся кто может!

Бесчинствовали вовсю. Один из долдонов становился у выключателя и дополнял это светопреставление, включая и выключая электричество, приговаривая:

— Ученье — свет, неученье — тьма!

Начальница школы

Вся кутерьма происходила до тех пор, пока не распахивалась дверь и в её проёме не появлялась начальница школы — седая, коротко стриженная, в тёмном аккуратном костюме тётенька с властным взглядом. Класс мгновенно замолкал. Она не спеша подходила к училкиному столу и презрительным тоном произносила такую фантастическую тираду в адрес разбушевавшихся переростков, что у тех отвисали челюсти. Причём в её ругательном уроке не употреблялось ни одного матерщинного слова. Но всегда сильно, образно, точно по характеристикам и каждый раз — по-новому. Для меня, бывшего пшека, это были уроки русского языка, поэтому я слушал её с большим интересом. Начальница школы обладала такой мощной внутренней силой, что заряжала воздух вокруг себя, и все наши жутики во главе с паханом её страшно боялись. Она награждала их такими сочными кликухами, что вся кодла переростков немела, переживая услышанное:

— Ну что, трапездоны трюхатые, снова напоганили — казаками-разбойниками прикинулись, мухососы шелудивые, курыль-мурыль вонючая! Вместо учения блеять и мумукать всю жизнь хотите, вши мясные, шамкалы свинорылые? А ты, верзила мордозадая, зачем хавалку свою расстегнул, сботать захотел или поленом в меня метнуть пожелал? Давай, попробуй. Тебе, пахан прыщавый, женихаться пора, а не второй класс коптить. Слышишь, сегодня же перед учителями отмолись за всю шоблу, иначе вохре тебя сдам и велю охочие места свинтить. Понял?! И вы, блатари-козлоблеи, уразумели науку? В минуту чтоб порядок в классе был, не то я вас, мудапёров, сама припоганю…

К концу её тронной ругани все переростки стояли перед нею, вытянувшись в струнку, и не гугукали.

В детприёмнике шептали, что в двадцатые-тридцатые годы её саму крестили крестами, но только по политической части.

После ухода начальницы битюжная пацанва наводила порядок: спускала мелких с поленниц, поднимала перевёрнутые парты. На месяц-полтора воцарялся относительный покой.

Амбарная книга

Учебники, по которым я учился, сплошь были разрисованы нехорошими картинками и расписаны матерщиной, благодаря чему познать трёхбуквенную науку мне пришлось с ранья.

Для записи уроков и домашних заданий по всем предметам мне на целый год выдали огромных размеров толстую амбарную книгу в крепком картонном переплёте, которому не было сносу. Книга эта с двух сторон делилась на несколько частей, соответственно предметам. С одной стороны я записывал уроки, с другой — выполнял задания. В этом гроссбухе был целый отдел для рисования, где я изображал картёжных королей, дам, валетов и вождей, тренируясь для будущей жизни.

Весною, когда закончилась школа и наступило время побега, я передал это сокровище моим остающимся подельникам.

Немецкие инородцы

Одно событие в челябинском ДП запомнилось особо. Где-то после Ноябрьских праздников нас стали уплотнять. В каждую и так тесную палату втиснули ещё по две, по три койки, практически ликвидировав проходы. В две освободившиеся палаты привезли и поставили металлические кровати. Коридор за выходом на лестницу перегородили стенкой, обшитой фанерой, со вставленной в неё дверью. Долгое время мы не знали, для чего производятся такие серьёзные приготовления. Потом поползли слухи, что к нам пригонят и подселят военнопленных немцев детского возраста, вроде нас, но только фашистиков. Помню, что слухи эти нам совсем не понравились. Почему наши палаты отдают врагам? Почему мы, победители, должны жить в тесноте?..

Действительно, в конце ноября к КП приёмника подъехали два автобуса, и к нам на этаж вохровцы подняли целый отряд тощих пацанков и девчонок с перепуганными лицами. Мы целой дэпэшной толпой стояли в коридоре и смотрели, как охрана пересчитывает фашистиков, называя их нерусские фамилии. Но странное дело, все эти немчики и немчихи отлично говорили по-русски. Как это они так быстро научились русскому, непонятно. Даже мне, чтобы перейти с польского на русский, пришлось два года косить под Му-му. Мы стали тормошить наших воспиталов — Однодура и Многодура, те объяснили нам, что эти немчики не гитлеровские, а русские, вроде как русские поляки, русские финны, русские греки, русские евреи и другие русские инородцы. Родители у них при наступлении немецких войск были высланы в Казахстан, и их вскоре переправят туда же.

Нас с ними не смешивали. Вохра у них была своя, более свирепая, чем наша. Кормили немцев отдельно от нас и гораздо хуже. Вся дэпэшная шобла разделилась пополам — одна часть им сочувствовала и даже подкармливала, другая, наоборот, унижала. Если бы не охрана, их бы сильно побивали. Прыщавый пахан с мордозадым Кувалдой попытались даже изнасиловать немецкую девчонку в дровяном сарае, выкрав её из отряда во время прогулки. Спасла вохра, услышав крики о помощи, вовремя остановила насильников.

Судилище над желателями детприёмовский могучий полковник произвёл прямо во дворе. Взяв за шкварники одного в левую, другого в правую руку, поднял их над землёй и стукнул лбами друг о друга. После чего сотрясённых лечили неделю в изоляторе у Пипеток, а по окончании лечения отправили в трудовой колонтай для дальнейшего исправления.

В начале мая немчишек увезли от нас на восток. Мы, столпившись в коридоре, провожали инородцев уже как своих. Многие из них, прощаясь, зачем-то плакали.

Смерть Митяя

Первый раз к моему дружку Митяю, по которому я страшно скучал, мне удалось попасть только в конце ноября. С огромным трудом я уговорил самого полковника, чтобы кто-то из его подчинённых сводил меня в больницу на повиданку со слепеньким земляком. При встрече мы обрадовались друг дружке. Он, пройдя двухмесячное лечение, чувствовал себя лучше. Но, к своему огорчению, я узнал, что после выписки его отправят жить не к нам, а в какой-то приют для слепых детей и там начнут обучать в специальной школе. Кормёжка в том приюте намного лучше, чем в нашем приёмнике, а это важно для лёгочных больных.

Следующую повиданку удалось заполучить только в начале марта, уже в спецприюте для слепых детей имени какого-то Ушинского, куда его перевели из больницы. Я ему принёс сахару, масла — гостинцы, которые накопил и выменял на рисованные карты. Поначалу он не хотел брать. Митяй стал знакомить меня со своими незрячими однопалатниками, как младшего братана. Я был младше всего на год. Чувствовал себя он вроде неплохо, но выглядел странно бледным и худым. Мы с ним поклялись друг другу, что в июне бежим вместе из Челябинска на нашу северо-западную родину, а сейчас начнём готовиться к побегу.

Во второй раз в его приют приехал я в сопровождении вохровца в конце мая. Местный старик-сторож с прокуренными буденновскими усами спросил, к кому мы пожаловали. Я сказал, что идём к моему слепому братану — Митьке-певцу. Он, нахмурив свои волосатые брови, прохрипел в ответ:

— Слепенький твой шкетёнок днями отдал дых, лёгкие у него в дырках оказались, вот так-то, мил-мал дружок.

Меня подкосило, я аж присел и долго не мог подняться и как-либо двигаться. Его смерть — моё первое по жизни страшное горе. Я долго не понимал, как смогу жить.

Через несколько дней из охраны передали мне его овчинную жилетку с запиской, писанной кем-то: «Степанычу для согрева. Твой Митяй».

В конце мая я, выкрав у кастелянши свой хантыйский сидор, бежал. Бежал снова один, бежал на запад, в мой блокадный город. К правой ноге подвязал мешочек с торцевыми поездными отмычками, наследством сибирских скачков. А в карманах моих шаровар снова находились два точно отмеренных мотка новой медной проволоки. В правом — для профиля Сталина, в левом — для профиля Ленина. К этому времени я гнул их уже с закрытыми глазами.

Часть 3. Крещённые крестами

Ну а мамка где — не знаю,

Потерял с давнишних пор.

Мамка мне — трава густая,

Батька — ветер да костёр…

(Сиротская песня)

Снова бег

С челябинского бега начались новые узоры моей житухи на просторах предуральских земель среди людской тайги. Бежал я из детприёмника один, никого не сговорив, но бежал с памятью и тоской о своём первом в жизни кенте — слепеньком Митяе. Бежал в майской теплоте из окна школьного барака. Все немногочисленные шмотки и необходимые припасы накоплены и сныканы были в родной печке. Харчей удалось собрать более чем на три дня. Вагонные выдры-отмычки удачно перезимовали в подклети старого дома.

Поначалу я двинулся в сторону вокзала, но обойдя его, вышел на железнодорожные пути и вдоль них дотопал до зоны формирования грузовых составов с задачей найти поезд, направлявшийся на север в сторону Свердловска или Перми (Молотова). Вся зона оказалась забитой вагонами. Узнать, какие куда направляются, просто так невозможно, необходимо у кого-то спросить, но спросить обиняком, осторожно, чтобы не заподозрили во мне беглеца. Мои данные наверняка уже сообщены по всем узловым станциям. Благодаря карте, висевшей в школе, я знал, что конечными в Челябинской области являются Кыштым, Маук, Уфалей. Хорошо бы поскорее добраться до них. Дело в том, что, пока беглец не выехал с территории Челябинской области, он её собственность. Если бежал из Челябинска, а попался на свердловских или молотовских землях, то сдадут в их ДП — всё-таки севернее, ближе к Питеру.

Я стал шастать между вагонами в надежде встретить подходящего человека, который помог бы мне. И вдруг увидел пацанюгу в форменной железнодорожной фуражке старше меня лет на пять-шесть, нёсшего бидон с кипятком, явно посыльного от бригады работяг. Подкатив к нему, вежливо спросил:

— Дяденька рабочий, вы не можете сказать, где формируются составы на Свердловск и Молотов?

— Я тебе не дяденька, — возмутился пацан, но, видать, клюнул на мое величание.

— Простите, но туда должен подойти мой дедко и передать с охраной посылку… А я потерялся — вон всё кругом одинаково.

— Для кого одинаково, а для кого — нет, — побахвалился пацанище. — Тебе пофартило: мы там утром работали. Иди назад, откуда я пришёл, до водонапорки. Меж путями увидишь столб с питьевыми кранами. Так вот справа от столба свердловские составы. Смотри осторожно по путям шастай — вагоны-то толкаются…

В те далёкие времена почти на всех значительных станциях России между путями, сразу за вокзалом или впереди его, стояли питьевые столбы. В каждом из них в небольшой нишке торчало по два крана с водой — один с холодной, другой с кипятком. На узловых станциях такие столбы ставились для нужд работного люда в местах формирования составов. Кроме кранов с водою в нишке находилась большая металлическая кружка, обязательно прикованная к стенке хорошей цепью, чтобы желатели не смогли унести её вместе с питием. К этим устройствам из остановившихся поездов торопился народ с чайниками, графинами, бутылками, флягами. Часто возникали очереди жаждущих. Лагаши-кондукторы по неписаным законам набирали воду вне очереди.

Все теплушки свердловского состава оказались пустыми, но закрытыми навесными замками, и в своё убежище на колесах я попал с другой стороны — через оконце, и то благодаря отогнутому по какой-то надобности одному из металлических прутьев решётки и, конечно, благодаря своей тогдашней худобе и малости. Но если начальники какие вскроют висячий замок и отодвинут дверь, то я — тут как тут. Обратно меж решётками мне сразу не протиснуться… От таких мыслей я даже прихудел. Оставалось надеяться, что мне повезёт, и просить Боженьку, чтобы состав скорее тронулся. Вскоре так и произошло — Боженька помог. Залязгали и залаяли буфера, вся змея вагонов подалась назад, а затем, через малое время, дёрнулась вперёд — и, медленно стуча колесами, мы поехали. Я приник к щели в задвинутой двери теплушки и стал зырить на уходящие челябинские железнодорожные строения, семафоры, будки, мосты. Через некое время после моего беспризорного обеда заснул на остатках соломы, бывшей в вагоне.

Во сне видел слепенького Митяя, ходящего по вагонам пассажирского поезда с жалостливыми песнями:

Как в саду при долине Звонко пел соловей. А я, мальчик, на чужбине Позабыт у людей…

В ту пору я постепенно становился зверёнышем, сбежавшим из клетки. Нюхом чувствовал опасность. Просыпался при подозрительном шорохе или звуке. По запаху определял приближающееся жильё, даже людей. Дурные человеки и пахли по-особому — плохо. Одним словом, превратился в какое-то чувствилище.

Государственный товар

Несколько станций с тяжёлыми для моего полупольского уха названиями: Аргаяш, Бижеляк, Кыштым, Маук, Уфалей — я преодолел в своём товарняке почти без остановок, но с некоторыми приключениями.

Остановились мы для дозаправки локомотива в посёлке Кыштым (название с двумя нелюбимыми для меня буквами «ы» — звук «ы» в русском языке мне долго не давался). Я решился осторожно вылезти из своей берлоги и сбегать за кипятком, чтобы заварить в котелке, подаренном солдатиками, притыренный в Челябинске чай. Мне довольно скоро удалось незамеченным пролезть через оконце и вытащить привязанный верёвкой котелок.

По дороге к кипятку, топая между товарняками, я наткнулся на неожиданное зрелище — железнодорожное полотно и частично межпутье с двух сторон было плотно засыпано пшеничным зерном. Тучи воробьев, галок, грачей, ворон паслись на этом нечаянном халявном торжище. Главенствовали количеством воробьи. Вероятно, в этом месте рванулся или сотрясся прошедший товарняк, гружёный зерном, наградив станционную землю драгоценной съедобой. На эту птичью армаду медленно, задом наезжали вагоны крепких столыпинских теплушек с закованными амбразурами окон, за решётками которых торчали стриженные наголо женские головы, глазевшие голодными гляделками на пиршество птиц. Я не сразу сообразил, что это за поезд. Понял по вооружённым вертухаям, стоявшим в открытом тамбуре последнего вагона.

На меня двигался целый состав крещённого креслами государственного людского товара.

Китаец

Под утро следующего дня мой поезд встал на какой-то узловой станции. В щель, да ещё спросонья, что-либо разглядеть было невозможно. Но я спиной почувствовал неладное. С улицы доносилось мычание коров, топот копыт и щёлканье кнутовища. Я решил срочно выбраться из своей теплушечной тюряги. Оказалось, что испуг спины меня не подвёл. Весь состав, в том числе и мою теплушку, ждало стадо крупного рогатого скота. Станция называлась Уфалей — последняя станция, до которой я доехал челябинским товарняком. На ней всё равно пришлось бы затормозить. Все мои детприёмовские съестные припасы закончились, и с задачей поднадыбать где-либо питание я двинул к станции.

Заметив мухомора на перроне вокзала, решил обойти его со стороны посёлка и в нём наткнулся на местный рынок. В ту пору в наших селениях все дороги вели на толкучку. Полупустой, угрюмый базаришко явно не нуждался в моих художествах. Что-то надо было предпринять. Голод не тётка. Может быть, показать вождей в столовке, в Сибири ведь получалось. Хорошо бы узнать, где столовка. Торговые тётки в Предуралье злые, недобрые, спрашивать их бесполезно, могут и легавых позвать. Увидев единственного дядьку среди торговок на другой от меня стороне рынка, я направился к нему. Им оказался старый узкоглазый человек, похожий на казаха. Самое интересное — этот человек торговал раскрашенными стеклянными рамками для фотографий и картинами с яркими цветочными узорами, рисованными также на стекле. Его прилавок звенел на всю площадь рынка неожиданными контрастами цвета, излучал какую-то незнакомую сказочную энергию, которая меня остановила и озадачила. Я забыл про свой вопрос и прямо прилип к прилавку, дивясь такой невидали. Во, интересно: он вставляет мятые серебряные и золотые фантики в яркие пятна узоров-цветов и обводит все чёрным контуром. Вот научиться бы чему, подумал я.

— Что смотлис, малий, класиво? — вдруг спросил меня дядька каким-то бабьим голоском с незнакомым акцентом. — Что тебе больсе нлавится?

— Всё нравится. А вон эти цветы больно ловко рисованы, — показал я на стеклянную картину. — Не видел никогда таких сказочных. Откуда ты их взял?

— Они китайские.

— А ты китаец?

— Да, китаец.

— Первый раз живого китайца вижу. Видел только Мао Цзэдуна, вождя вашего, на картинках и портретах. Ты, дяденька, научил бы меня красками рисовать?! Я тушью умею — вон, смотри, челдонка. — Я достал из бушлата колоду карт, рисованных в челябинском ДП, и протянул китайцу.

Он стал их рассматривать, почему-то причмокивая.

— Холосё, ц, ц… Холосё, ц, ц… У нас калт не купись, ц, ц… Холосё…

— Ты научи меня карты красить, я бы их рисовал и красил — во бы заработали!..

— А ты цей?

— Я ничей, бегу к матке в Ленинград. В Сибири и Челябинске в детприёмниках торчал. Научи, я тебе помоганцем стану — гавриком!

— Холосё, холосё, надо думать… Плиходи завтла, говолить будем…

— Куда?

— Сюда на лынок. Я с жёнкой Сяськой советуюсь.

— Хорошо, приду завтра.

Он показал мне, как пройти к столовке. Поход в неё оказался мало удачливым. Вожди мои местным бурундукам, как обзывали уральцев соседи, были совсем не нужны. Пришлось отдать за кормёжку свою последнюю колоду карт. Засыпая на соломе в забытой на запасных путях теплушке, я решил идти в ученики к китайцу, если возьмёт, и до середины августа остановить свой бег.

Следующим днём с разрешения Сяськи, которая оказалась Аськой, то есть Анастасией Васильевной, я был взят помоганцем к китайскому художнику. Мастер, забрав меня с базара с моим тощим сидором, привёл в свой бело-синий дом, единственный крашеный дом на всей мрачной улице неподалёку от рынка, и поселил прямо в мастерской — сараюшке с оконцем, у которого стоял рабочий верстак. На нём малевалась живопись. Из-под столешницы верстака торчали ящики с красками, кистями, бумагой, картоном. С левой стороны от входа находился стол для резки стекла, напротив, справа — другой, с керосинкой для варки клея и противнями для покраски бумаги. Сундук-топчан справа от двери, у стены, стал для меня спальным местом. Основное учение длилось недели две, после чего мастер доверил мне трафаретить цветы на стёклах для фоторамок. Уже к концу июня и прориси на них я делал сам.

Чтобы соседские бурундуки не цеплялись к китайцу, меня выдавали за племянника Сяськи, приехавшего с Вологодчины на каникулы учиться у него ремеслу. В июле я помогал мастеру расписывать дом важного местного человека — директора рынка, татарина, между прочим. Красил масляными красками цветы на стеклянных дверцах старинной горки. В июле — начале августа дядюшка Сяо (так звали китайца) с моей помощью изготовил дюжину карточных колод по трафаретам. Очень качественно. Китаец достал где-то плотную глянцевую бумагу — огромный дефицит в ту пору. Работать у него приходилось много, но относился он ко мне по-доброму. Тётка Васильевна, как я её звал, кормила сытно. По выходным, которых фактически не было, сам хозяин варил рис; где он его брал — никто не знал, даже жена Сяська. Единственное, что поначалу оказалось трудным, — вставал китаец с солнцем, а спать ложился сразу после заката. Пришлось мне к нему приспосабливаться.

Мастер происходил из оставшихся и осевших у нас маньчжурцев, нанятых русским царем в конце XIX века на строительство КВЖД. Некоторые из многих тысяч китайских строителей остались в России и после открытия железной дороги разбрелись по её просторам. Анастасию Васильевну уфалейцы обзывали «вечной китайской женой». Она была второй раз замужем за китайцем, первый умер по болезни. Русские бабы, попробовав китайца, к своим мужикам не возвращались.

Он многому научил меня за эти три с половиной месяца. Главное, что я освоил с его подачи, — технику трафарета, которой на путях своей житухи часто кормился, «печатая» и продавая игральные карты. Научил расписывать анилином на клею что угодно: стекло, бумагу, материю. Делать прориси тушью, маслом, лаком. Научил пользоваться масляными красками. Окрашивать ровно простую бумагу анилинами в разные цвета. Работать кистями, торцевать губками, тряпками, и всякому другому.

В середине августа с помощью татарского директора рынка Тахира Адильевича купили они мне билет на пассажирский поезд Челябинск-Молотов до станции Кауровка, откуда я сам должен двинуться к северу. Впервые в жизни мне предстояло ехать как пану, в пассажирском вагоне с собственным сидячим местом. Ещё за помоганскую работу тётка Васильевна одарила меня маленькими аппетитными пирожками с грибами, капустой и гречей.

В вестибюле вокзала на главной стене против входа висел портрет товарища Сталина, страшно смахивавший на татарина — начальника уфалейского рынка, которому мы с учителем малярили дом. В моём сидоре кроме пирожков находилось семь колод отличнейших цветух, изготовленных мною в «китайском пленении».

Молотов-Пермь

Кауровка оказалась узловой станцией. На ней я из своего вагона переместился в кочегарку соседнего и проехал в ней ещё четыре остановки, затем пролёта три-четыре ехал в тамбуре второго вагона среди каких-то работяг, потом снова в кочегарке, пока не добрался до границы Пермской области. На этом пассажирском поезде мне удалось преодолеть ещё несколько станций буквально на подножках вагонов. Но за две остановки до Ергача кондукторы всё-таки согнали меня-безбилетника с поезда окончательно.

Место, куда меня выбросило государство, оказалось поселением довольно мелким, зато украшенным рекой. Стоял тёплый август, и я решил заякориться на три-четыре дня, вспомнить школу Хантыя, поставить шалаш в перелеске над рекою, вырыть яму для костра, заготовить дрова и, главное, добыть съестные припасы, загнав одну-две колоды карт, напечатанных китайским трафаретным способом, — единственное богатство, которым я владел. Для чего и пошёл к главному здешнему месту — магазину.

Продать колоды мне не удалось, но какой-то местный однорукий обрубок с хитрым глазом предложил обмен — две моих колоды на горку картошки, буханку хлеба и банку рыбных консервов. Маловато, но пришлось согласиться. У магазина ко мне в товарищи прилепился здоровенный пёс по кличке Мамай. Мужики, узнав, что я, не добравшись до Ергача, был высажен, сжалились и обещали помочь — дня через три туда пойдёт по надобностям машина, заберут и меня.

Мамаю угощение печёным картофелем понравилось, и четырёхлапый «монгол» остался со мной в шалаше. В последний день гостевания на реке пёс оправдал нашу дружбу. Поутру он разбудил меня рычанием. Придя в себя, я раздвинул ветки шалаша и узырил в щель, как из кострища два каких-то мандалая тащат картошку, приготовленную на завтрак. Шалаш наш стоял выше костра и был прикрыт кустом, вероятно, они сразу не приметили его. Я толконул Мамая вперёд, приказав взять уродов. Здоровенный пёс бросился на воришек. Те, перепугавшись, кинулись бежать к реке. Выйдя из шалаша, я обнаружил у воды целую ватагу богодуев, смотревших в нашу сторону с некоторым припугом. Наше стойбище оказалось на пути этих «калик перехожих». На всякий случай мне пришлось достать из кармана бушлата своё оружие — рогатку и приготовиться лишить кого-нибудь из них глаза — я прекрасно помнил по Сибири, с кем имею дело: эта нелюдь, это чмо не признаёт ничего, кроме силы. Оружие не потребовалось. Через мгновение оказавшись внизу, Мамай мощным прыжком сбил с ног придурка, рывшегося в костре, и своими лапищами вжал его в песок. Стая славильщиков Лазаря смылась, бросив своего дружка на произвол судьбы.

К обеду мы вернулись в посёлок. Меня взяли в машину до Ергача. Расставание с Мамаем происходило тяжело. За три дня мы сильно сдружились.

В Ергаче я решил ни от кого не прятаться. Ежели потрафит с поездом, то окажусь в Молотове, где сам сдамся на воспитание в детприёмник. Ежели повяжут раньше, то всё равно отвезут туда же. До Молотова оставалось ехать всего одну ночь. Мне таки подфартило. Оказалось, что многочисленные людишки, толпившиеся на бану[13], ждали «пятьсот весёлую поездуху» — дополнительно сформированный в свердловских землях состав из разношёрстных старых и даже пригородных вагонов. Большая часть жаждущих попасть на него состояла из эвакуированных питерских семей. Я как тоже эвакуированный с запада присоединился к ним.

Подошедший поезд буквально взяли штурмом. Меня, как какую-то мелочевку, попавшую в людскую тесноту, занесло в занятый ещё до Ергача вагон. Несчастное людьё облепило собою все проходы, выперло в тамбуры, забралось на крыши, повисло на подножках вагонов. Вся поездушная змея издали напоминала ползущую гусеницу с вцепившимися в неё муравьями. Я, как малый обезьян, вскарабкался на третью полку и, обнаружив щель под трубою, разделявшей купе, втиснулся между ящиками, коробками и чемоданами. Привязав себя ремнём к трубе, чтобы не сдвинули шмотками, затих. За немытыми окнами вагона начинало темнеть.

Следующим днём «пятьсот весёлый» прибыл в древний город Пермь, в ту пору обзываемый Молотовым. И через неделю я был принят в свежие залётки местного детприёмника для воспитания здешними дубанами Тылычем и Пермохрюем.

Подробно всю житуху в молотовском ДП описывать не стану. Она мало чем отличалась от жизни в других казённых домах. Расскажу о нескольких эпизодах, врезавшихся в память моей головы и спины.

Тылыч и Пермохрюй

Успешно сдав в изоляторе экзамен на шкета, то есть пройдя через «велосипедик», мокруху (мокрую постель) и голяка (когда меня оставили без одежды) безо всякого шума и жалоб, через неделю поднялся на этаж выше к своим подельникам.

Радушного приёма никакого не было. Допрашивал меня типарь с интересной кликухой — Тылыч, или Затылыч. Он замещал начальника. Во время войны служил в заградотрядах, чем страшно гордился. В профиль шарабан Тылыча напоминал двусторонний молоток. Лоб и затылок у него были совершенно одинаковы. Малюсенькие злые глазки прятались под нависающей костью лба и в полусвете становились незаметными. Сплюснутый сифилитичный нос почти отсутствовал. Нижнюю челюсть ему кто-то вдвинул внутрь, и моментами казалось, что мелкий рот начальника вставлен прямо в шею.

По первости, как у них положено, записывались все анкетные данные. Фамилия, имя, отчество, откуда, куда, зачем, с кем, почему и т. д. Я откровенно, ничего не скрывая, выложил ему всё: был в Челябинском ДП — бежал к мамке в Питер, по дороге попал к вам. Хочу вернуться на родину. Мать зовут Броней. Но все мои откровения его мало колыхали. Интересовало Тылыча, как я отношусь к начальственной власти и не согласен ли ей помогать. Он попробовал взять меня на вшивость, соблазняя дополнительным пайком. Мне пришлось прикинуться дурачком, как учили блатари на воле, и сообщить ему, что я лёгочный больной и состою под наблюдением психических врачей, что возрастом ещё мал, а умом слаб, оттого для нормальных дел не гожусь.

Тылыч начальствовал до середины декабря. В декабре прислали к нам другого, настоящего начальника: коротко стриженного, широконосого, с круглыми глазками, малорослого монстра, получившего в первые дни кличку Хрюй, или Пермохрюй. Действительно, этот непотребный саловон полностью оправдывал свою обзовуху. Он на виду у всех приставал к воспиталкам, медсестрам и даже уборщицам с требованием сожительствовать с ним. Нас он в грош не ставил. Мы для него были просто каким-то мусором. Этот Хрюкальник пьянствовал, устраивал дебоши, врывался ночью в палаты с криком: «Подъём, враги! Всем на колени, суки! Скорей! Скорей! Я вам покажу муркину мать, мелкота блошиная! Кто из вас на меня телегу накатал, а, гаденыши мерзавные?! А ну, отвечайте, паразиты! До утра будете стоять на коленях, пока не расколетесь!»

Судя по его прихватам, он явно происходил из ссучившихся блатняков, сдавших НКВД крупных воров и в награду взятых на службу в ведомство. Особенно зверские действия с зуботычинами и избиениями производил он в дни праздников, вернее после них — ночью. Мы всё более и более ожесточались, превращаясь в озлобленных зверюшек, решаясь на отчаянные выходки — побеги из ДП даже в зимнюю стужу.

Заразившись в детприёмнике вседозволенностью, он по пьяни напал в городе на смазливую дочку какого-то начальственного энкавэдэшника и мгновенно исчез с глаз долой. Мольбы наши оказались услышаны. Тылыч при всех делах своих был многим лучше.

Текущие флаги

По четвергам нас под началом Тылыча строем водили в железнодорожную баню. Другим охранником мог быть любой дежурный в тот день по приёмнику.

Выстроенные ещё при царях красного кирпича бани находились недалеко от нас. Чтобы добраться до них, надобно было всего-то спуститься по старинной, застроенной одно-двухэтажными домами с деревянными крыльцами улице, пересечь железнодорожные пути — и бани перед вами. По праздникам эта улица, как положено, обряжалась красного кумача флагами.

В 1947 году в канун Дня Победы нам устроили очередную помывку. Майская погода в тот год в этих краях стояла на редкость жаркая и душная. Температура внутри бани оказалась прохладнее, нежели снаружи.

После мытья дэпэшный отряд, попав снова в парилку улицы, двинулся наверх, к нашей горке. На полпути к детприёмнику небо над городом вдруг резко потемнело. Раздались быстро приближающиеся к нам громыхания грозы, и затем на праздничную улицу посыпались крупные капли дождя. Нам повезло, мы оказались рядом с большим крытым деревянным тёсом крыльцом старинного пермского дома. И только успели забраться на него, как раздался страшенный треск. Дерево против нас развалило ударом молнии, и на всё видимое пространство рухнул поток воды. Пацаньё от неожиданной дикости природы сжалось в испуге, прикрыв головы руками, боясь, что крыша крыльца обвалится.

В темени дня сверкали молнии, поднимаясь к горе, — прямо туда, где царствовал наш детприёмник НКВД СССР.

Не помню, как долго мы торчали на этом крыльце, слипшись друг с дружкою. Но как только ливень стал спадать, раздался удивлённо-оторопелый голосок малого шкета Задёрыша:

— Гляньте, гляньте, что это такое?.. На нас красным льёт!..

Мы подняли головы — с двух флагов, украшавших крыльцо справа и слева, вниз на землю стекала красная жидкость. Вверху и внизу улицы вывешенные на всех домах флаги также текли красным. В полном недоумении зырили мы на это загадочное диво, пока главный цербер Тылыч с каким-то припугом не затараторил:

— Линяет, линяет, кумач линяет! Фу-ты, ну-ты — соль пожалели, гады!

Затем, заметив наши развесистые уши и почуяв опасность стать свидетелем такого страшенного злодеяния, заорал на нас, приказывая:

— В колонну по двое становись! Бегом вверх по улице — марш! Вражины!

Мы побежали в гору по этой улице текущих флагов. Дождь прекратился. Вышло солнце. Оно светило нам в спины.

Имя её Мария

Первый побег мой из молотовского детприёмника оказался провальным. Дорога на запад шла только через Киров-Вятку. Чёрт меня дёрнул сесть в рабочий поезд, шедший в ту сторону. Оказалось, что на нём кроме работяг ехали железнодорожные менты с контролёрами. Ехали, чтобы сменить отработавших мухоморов. Они-то меня и сцапали тёпленьким, передав чернопогонникам, возвращавшимся назад. Эти легавые дядьки привезли беглеца в Молотов и сдали свирепым детприёмовским вохровцам.

Те прямо в дежурке стали дубасить меня не на жизнь, а на смерть. Не жил бы я на этом свете, если бы не случай — один из них оказался белорусом.

В бессознательном состоянии, прощаясь с жизнью, я стал молиться и креститься по-польски. Белорус закричал на подельника:

— Оставь его, оставь, не бей больше! Вишь, он крестится, с этим светом прощается — хватит уже, не то Бога обидим…

— А чё он крестится не по-нашему? А? Басурманин какой-то…

— Хватит, хватит — не то прибьёшь окончательно. Вишь, он Бога молит.

Бьющий взял меня за шкварник и волоком оттащил в карцер, бросив на грязный ватник.

Пришёл я в себя от холода, меня всего трясло. Поначалу подняться не мог, долго стоял на четвереньках, затем сел на левую ягодицу — правая была расквашена в пух. Подполз к кирпичной стене и по ней попробовал подняться на ноги. За этим занятием и застал меня конопатый вертухай.

— Ну что, беглец, снова карабкаешься, гад…

Я в предчувствии очередных побоев машинально перекрестился.

— Ты что крестишься, гадёныш, не по-русски? — Он шагнул ко мне и выставил к моему носу здоровенный волосатый кулак со словами: — Говори, мелкота, кто тебя так креститься учил?

Говорить мне было больно из-за побитости, но я с трудом выдавил:

— Матка, матка Броня…

— А… ты не наш, не русский…

Из-за спины конопатого высунулся его вчерашний подельник — белорус.

— Хватит с него, не тронь. Он поляк. Ночью во сне бредил по-польски, я слышал, да и крестился как католики — дланью. Я знаю, у нас на родине их много было — они все так крестятся. Довольно с него, он малый слабый, ты и так его чуть не забил! Польшу-то демократией сделали. Вон их председатель Берут в Кремль приехал на поклон. Во, как быстро всё меняется! Пожалуй, малька обижать более не стоит — не ровён час…

После побоев и холодного подвального карцера я тяжело заболел лёгкими и чуть было не окочурился. Белорусский цербер притащил меня в изолятор и вызвал доктора. Мне повезло. Докторица оказалась из Ленинграда. Её семью выслали на Урал ещё в 1934 году. Она забрала меня, земляка, в больницу и там выходила. Больницу ту вспоминаю как зем

Наши рекомендации