Большевистская субличностность

Сегодня хорошо известно, что при ведении войны в Советской России не придаётся никакого значения человеческой жизни или человечности как таковой. Для Советов сражающиеся являются только «человеческим материалом» в самом грубом смысле этого зловещего выражения — в том смысле, в котором оно, к сожалению, распространилось в определённом жанре военной литературы. Это материалу можно не уделять особого внимания, и поэтому им жертвуют без жалости и без колебаний — при условии, что его достаточно в наличии. В общем, как показали недавние события, русские могут всегда с готовностью встретить смерть из-за особого рода врождённого, тёмного фатализма, и человеческая жизнь уже долгое время невысоко ценится в России. Однако в нынешнем использовании русского солдата как сырого «пушечного мяса» мы также видим и логическое завершение большевистской мысли, радикально презирающей все ценности, выводимые из идеи личности и стремящейся освободить индивида от этой идеи, которая считается суеверием, а также от «буржуазного предрассудка» «я» и «моего», чтобы свести его к состоянию механического винтика коллективного целого, что и считается единственной важной вещью.

Из этих фактов становится очевидной возможность такой формы самопожертвования и героизма под знаком коллективного, всесильного и безликого человека, которую мы назвали бы «теллурической» и субличностной. Смерть большевизированного человека на поле боя, таким образом, представляет собой логическое завершение процесса деперсонализации и уничтожения всех качественных и личных ценностей, которые всё время угрожали большевистскому идеалу «цивилизации». Здесь можно в точности понять то, что Эрих Мария Ремарк тенденциозно изложил в ставшей знаменитой книге в качестве общего смысла войны: трагическое ощущение неуместности индивида в ситуации, где чистая инстинктивность, вырвавшиеся на волю стихийные силы и субличностные стремления властвуют над всеми осознаваемыми ценностями и идеалами. На самом деле, трагическая природа этого даже не чувствуется именно из-за того, что идея личности уже исчезла, все высшие горизонты устранены, а коллективизация — даже в духовной сфере — уже пустила глубокие корни в новом поколении фанатиков, выросших на словах Ленина и Сталина. Мы видим здесь особую форму (хотя и почти непонятную для нашей европейской ментальности) готовности к смерти и самопожертвованию — возможно, приносящую даже зловещую радость от уничтожения как себя, так и других.

Японская мистика сражения

Недавние эпизоды японской войны сделали известными «стиль» смерти, который, с этой точки зрения, имеет кажущееся сходство с большевистским стилем, так как он свидетельствует о том же презрении к ценности индивидуального и личности в общем. В частности, мы слышали о японских лётчиках, которые сознательно направляют свои груженые бомбами самолеты на цели, и о обречённых на смерть солдатах, ставящих мины, и кажется, что корпус этих «добровольцев смерти» уже долго существует в Японии. Опять же, в этом есть что-то труднопостижимое для западного мышления. Однако если мы попытаемся понять самые глубокие аспекты этой крайней формы героизма, мы обнаружим ценности, которые представляют собой полную противоположность тёмному «теллурическому» героизму большевиков.

В действительности предпосылки этого явления имеют строго религиозный характер — или, точнее говоря, характер аскетический и мистический. Мы не имеем в виду самый очевидный и внешний смысл — т. е. тот факт, что в Японии религиозная идея и имперская идея — это одна и та же вещь, а служба императору считается формой служения божеству, и самопожертвование за Тенно[30]и государство имеют такую же ценность, как и самопожертвование миссионера или мученика — но в совершенно активном и боевом смысле. Таковы аспекты японской политически–религиозной идеи: тем не менее, нужно искать более глубокое объяснение этих новых явлений на более высоком плане — в воззрениях на мир и на жизнь, свойственных буддизму и прежде всего школе дзен, которая была правильно определена как «религия самураев», то есть японской воинской касты.

Эти «воззрения на мир и жизнь» действительно стараются поднять смысл собственной идентичности носителя на трансцендентный план, оставляя индивиду и его земной жизни только относительные смысл и реальность.

Их первым примечательным аспектом является чувство «происхождения издалека» — то есть то, что земная жизнь является только эпизодом, её начало и конец нельзя найти здесь же, она имеет свои причины далеко отсюда, и она поддерживается в напряжении силой, последовательно выражающей себя во всей судьбе, вплоть до высшего освобождения. Вторым примечательным аспектом, связанный с первым, является то, что отрицается реальность «Я» в обычных человеческих терминах. Слово «личность» (persona) отсылает к значению, которое оно первоначально имело в латыни, а именно к значению маски актёра; то есть это определённое представление, проявление. За этой маской, согласно дзен — религии самураев — есть что-то непостигаемое и неуправляемое, бесконечное само по себе и способное принимать бесчисленные формы, поэтому его символически называют словом sunya со значением «пустой», противопоставляя всему материальному и связанному с определенной формой.

Мы видим здесь набросок основы героизма, который можно назвать «сверхличностным» — между тем как большевистский был, наоборот, «субличностным». Можно держаться за жизнь и отбросить её в самый интенсивный момент из-за непоколебимой уверенности в вечном существовании и неуничтожимости того, что, никогда не имея начала, не может иметь и конца. То, что может казаться определённой западной ментальности крайностью, становится здесь естественным, ясным и очевидным. Здесь даже нельзя говорить о трагедии — но по иной причине, нежели в случае с большевизмом: нельзя говорить о трагедии из-за чувства неважности индивидуального в свете обладания смыслом и силой, которая в жизни выходит за пределы жизни. Это героизм, который мы можем назвать почти что «олимпийским».

И здесь, кстати, можно отметить дилетантскую банальность некоего автора, который в одной статье попытался продемонстрировать в четырёх строчках пагубный характер, которые подобные взгляды должны иметь для идеи государства и службы государству, в противоположность взгляду, согласно которому наше земное существование уникально и окончательно. Япония предлагает самое категоричное опровержение подобных бредней, и энергия, с которой наш японский союзник ведёт свои героические и победные сражения, напротив, демонстрирует громадный воинский и духовный потенциал, который может происходить от чувства трансценденции и сверхличностности, к которому мы обращались.

Римское devotio

Здесь уместно подчеркнуть, что, если признание ценности личности присуще современному Западу, то ему также присуще почти суеверное подчеркивание важности воспитания, что в недавних условиях демократизации дало начало знаменитому понятию «прав человека» и серии социалистических, демократических и гуманистических суеверий. Вместе с этим, явно совсем не положительным аспектом, равно подчеркивается «трагическая», если не сказать «прометейская» концепция, которая опять же представляет собой падение в уровне.

В противоположность всему этому мы должны вспомнить об «олимпийских» идеалах наших древнейших и чистейших традиций; тогда мы сможем понять как в равной степени наш аристократический героизм, свободный от страстей, присущий существам, чей жизненный центр поистине находится на высшем плане, с которого они могут нисходить, за пределами любой трагедии, любых уз и страданий, как неодолимые силы.

Здесь мы немного напомним об исторических фактах. Хотя это не является широко известным, наши древние римские традиции содержали идеи, касающиеся бескорыстного, героического самопожертвования во имя государства ради победы, аналогичное которому мы видели в японской мистике сражения. Мы говорим о так называемом ритуале devotio . Его предпосылки в равной степени являются сакральными. В нём действует общее убеждение традиционного человека, что невидимые силы действуют за спиной у видимых и что человек, в свою очередь, может повлиять на них.

В соответствии с древнеримским ритуалом devotio , как мы его понимаем, воин, и, прежде всего, вождь, может способствовать победе посредством мистического освобождения сил, определённых намеренным самопожертвованием, в сочетании с желанием не выйти из битвы живым. Давайте вспомним выполнение этого ритуала консулом Децием в войне против латинов (340 г. до н. э.), а также его повторение — возвеличенное Цицероном (Fin. II, 19, 61; Tusc. I, 37, 39)[31] — двумя другими членами той же семьи. Этот ритуал имел собственную чёткую церемонию, свидетельствуя о совершенном знании и ясности этой героической жертвы. В точном иерархическом порядке призывались сначала олимпийские божества Римского государства: Янус, Юпитер, Квирин, затем бог войны, Патер Марс, и затем, наконец, местные боги: «боги — как говорят — которые даруют силу героям над их врагами»; посредством жертвоприношения, которое эти древние римляне предлагали совершить, богов призывали, чтобы «даровать силу и победу римскому народу квиритов, и уничтожить врагов нашего народа страхом, ужасом и смертью» (см. Ливий, VIII, 9). Предоставляемые понтификом, слова этой формулы произносились воином в praetesta , с ногой, поставленной на копьё. После этого он шёл в сражение, чтобы умереть. В этой связи нужно заметить преображение смысла слова devotio . В то время как первоначально оно прилагалось к этому порядку идей, то есть к героическому, жертвенному и призывающему действию, в более поздней Империи оно стало означать просто верность гражданина и добросовестность в уплате в государственную казну (devotio rei annonariae ). Как пишет Буше–Леклерк,[32]в конце концов, «после того, как Цезаря сменил христианский Бог, devotio означало просто религиозность, веру, готовую на всякую жертву, а затем, в дальнейшем вырождении этого выражения, набожность в обычном смысле этого слова, то есть постоянную заботу о спасении, выраженную в педантичном и трепетном отправлении культа». В древнеримском devotio мы находим, как мы показали, очень чёткие признаки мистики героизма и жертвенности, тесно связывающей чувство сверхъестественной и сверхчеловеческой реальности с волей сражаться во имя своего вождя, государства и расы. Существует много свидетельств о том, что нашим древним традициям было присуще «олимпийское» чувство сражения и победы. Мы подробно обсудили эту тему в других статьях. Давайте только вспомним здесь, что в церемонии триумфа победоносный dux (вождь) демонстрировал в Риме знаки отличия олимпийского бога, чтобы указать на реальную силу внутри себя, вызвавшую эту победу. Давайте вспомним также, что кроме смертного Цезаря, Рим поклонялся Цезарю как «вечному победителю», то есть, как некоторой сверхличностной силе римской судьбы.

Таким образом, если в последующие времена стали доминировать другие взгляды, древнейшие традиции всё ещё показывают нам, что идеал олимпийского «героизма» был также и нашим идеалом, и что наш народ также имел опыт этой абсолютной жертвы, достижения целостного существования в силе, нисходящей против врага в жесте, оправдывающем самое полное призывание глубинных сил; и наконец, вызывающей победу, преобразующую победителей и связывающих их со сверхличностными и «судьбоносными» силами. И таким образом в нашем наследии видны вещи, стоящие в радикальной оппозиции к субличностному и коллективистскому героизму, который мы обсудили выше — и не только к нему, но и ко всей трагической и иррациональной точке зрения, игнорирующей то, что сильнее огня и железа, сильнее жизни и смерти.

РИМСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ ПОБЕДЫ

Саллюстий описывал первоначальных римлян как наиболее религиозный народ из смертных: religiossimi mortalis («Заговор Катилины», 13), а Цицерон говорил, что древнеримская цивилизация превосходила любой другой народ или нацию в своем чувстве сакрального: omnes gentes nationisque superavimus («Об ответах гаруспиков», IX, 19). Аналогичные свидетельства можно найти и у многих других древних писателей. Чтобы уничтожить предрассудки определенной историографии, упорно продолжающей оценивать древний Рим исключительно с юридической и политической точки зрения, нужно продемонстрировать духовную и сакральную в своей основе суть древнего Рима, которую в действительности нужно рассматривать как самый важный элемент, потому что легко показать, что политическая, юридическая и этическая формы Рима в конечном итоге имели в качестве общего основания и происхождения именно особое религиозное видение, особый тип отношений между человеком и сверхчувственным миром.

Но это отношение весьма отличается от типа, характерного для верований, которые стали доминировать позже. Римляне, как и древние и традиционные люди в общем, верили во встречу и взаимопроникновение божественных и человеческих сил. Это привело их к выработке особого чувства истории и времени, к которому мы привлекли внимание в другой нашей статье, говоря о книге Франца Альтхейма.[33]Древние римляне чувствовали, что проявление божественного можно найти скорее во времени, в истории, во всём, что совершается посредством человеческих действий, нежели в пространстве чистого созерцания, отрешения от мира, или в неподвижных, молчащих символах гиперкосмии , или «высшего мира». Таким образом, они жили своей историей с самого начала более или менее в терминах «сакральной», или, по меньшей мере, «пророческой» истории. В своей «Жизни Ромула» (1, 8) Плутарх довольно многословно говорит: «Рим не мог бы приобрести так много власти, если бы в том или ином смысле он не имел бы божественного происхождения, такого, чтобы казаться в глазах людей чем-то великим и необъяснимым».

Отсюда типично римская концепция невидимого и «мистического» двойника всего видимого и материального в человеческом мире. Именно поэтому ритуалы сопровождали каждое проявление римской жизни, — индивидуальной, коллективной или политической. Отсюда также особая концепция судьбы у римлян: судьба для них была не слепой силой, как в поздней древней Греции, а божественным порядком мира как развития, которую можно истолковывать и понимать как средство к адекватному знанию, чтобы те направления, в которых человеческие действия будут эффективными, можно было предсказать. Это относится и к тем из них, которые могли бы привлечь и актуализировать силы свыше не только для успеха, но также и для некоторого преображения и высшего оправдания.

Так как эти идеи прилагались ко всей реальности, они также утверждались для древнего Рима и в сфере военных предприятий, сфере битвы, героизма и победы. Этот факт позволяет нам увидеть ошибку тех, кто считает древних римлян расой полуварваров, которые господствовали только при помощи грубой силы или вооружения, заимствуя у других народов — таких, как этруски, греки и сирийцы — элементы, служившие им заменой истинной культуры. Скорее верно то, что древние римляне имели особую мистическую концепцию войны и победы, чья важность, как ни странно, была упущена из виду специалистами по изучению Рима, ограничившихся только сбивающими с толку и непоследовательными указаниями на многие подробно описанные традиции.

Именно римским мнением было то, что чтобы выиграть войну в материальном мире, её нужно выиграть — или, по крайней мере, обеспечить благосклонность военной удачи — мистически. После битвы при Тразименском озере Фабий сказал солдатам: «Ваша вина скорее в том, что вы пренебрегли жертвоприношениями и не вняли предостережениям оракулов, а не в том, что у вас недостаточно смелости или силы» (Ливий, XVII, 9, ср. XXXI, 5; XXXVI, 2; XLII, 2).

Ни одна римская война не начиналась без жертвоприношений, и особая коллегия жрецов — фециалии — отвечала за ритуалы, связанные с войной, считавшейся «справедливой войной», iustum bellum . Как однажды заметил де Куланж, корень военного искусства римлян состоял в том, чтобы не сражаться, когда боги были против этого; то есть, когда согласно «фатальным» предзнаменованиям считалось, что согласия сил свыше не получено.

Таким образом, центром войны было нечто большее, нежели чисто человеческий план — и как жертвоприношение, так и героизм сражающихся считались более чем просто человеческими. Римская концепция победы имеет особое значение.

В этой концепции всякая победа имела мистическую сторону в наиболее объективном смысле термина: в победителе, вожде, императоре, приветствуемом на поле боя, чувствовалось молниеносное проявление божественной силы, преображающей его в нечто сверхчеловеческое. Сам военный ритуал победы, в котором император (в изначальном смысле — не как «римский император», а как победоносный вождь) поднимался на особый щит, не лишён символизма, как можно догадаться из Энния: щит, ранее освящённый в храме Юпитера Капитолийского, означает здесь altisonum coeli clupeum , небесную сферу, за пределы которой победа возносит человека, который победил.

Открытые и недвусмысленные подтверждения этой римской концепции обеспечиваются природой литургии и великолепия триумфа. Мы говорим о «литургии», так как эта церемония чествования каждого победителя имела в Риме характер намного более религиозный, нежели военный. Победоносный вождь появлялся здесь как некое проявление или зримое воплощение олимпийского бога, все знаки и атрибуты которого он нёс. Четверка белых лошадей соответствовала упряжке солнечного бога ясного неба, а мантия триумфатора, пурпурная тога, расшитая золотыми звёздами, повторяла небесную и звёздную мантию Юпитера. Ту же самую роль выполняли золотая корона и скипетр, увенчивавшие Капитолийское святилище. И победитель красил своё лицо охрой, как в культе храма олимпийского бога, к которому он затем шёл, чтобы возложить перед статуей Юпитера триумфальные лавровые венки своей победы, подразумевая этим, что Юпитер является её подлинным автором, и что он сам получил её именно как божественная сила, сила Юпитера: отсюда ритуальная идентификация в церемонии.

Тот факт, что вышеупомянутая мантия триумфатора соответствовала таковой древних римских царей, мог вызвать следующие соображения: это могло напомнить нам о факте, представленном Альтхеймом, что даже до церемонии триумфа царя он являлся в первоначальных римских понятиях образом небесной божественности: божественный порядок, над которым последний имел преимущество, отражался и воплощался в человеческом порядке, центром которого был царь. В этом отношении — в этой концепции, которой вместе с несколькими другими с изначальных времён суждено было снова появиться в имперский период — Рим подтверждал универсальный символизм, снова обнаруживающийся во всем цикле великих цивилизаций индоарийского и ираноарийского мира, в древней Греции, в древнем Египте и на Дальнем Востоке.

Но, чтобы не уходить в сторону, давайте укажем на другой типичный элемент в римской концепции победы. Именно потому, что победа вождя рассматривалась как нечто большее, чем просто человеческое событие, она часто принимала для римлян черты numen , — независимого божества, чья таинственная жизнь была сделана центром особой системы ритуалов, предназначенных для подпитки его сил и подтверждения его невидимого присутствия среди людей. Самый известный пример — это Victoria Caesaris (победа Цезаря). Считалось, что каждая победа создавала новый центр сил, отдельный от личной индивидуальности смертного, реализовавшего её, или, другими словами, победитель становился силой, существующей в почти трансцендентном порядке: силой не победы, достигнутой в данный момент истории, но, как прямо утверждало римское выражение, «вечной» или «бесконечной» победы. Культ таких сущностей, установленный законом, был призван, так сказать, стабилизировать присутствие этой силы, чтобы она невидимо добавилась к силам расы, делая каждую новую победу средством раскрытия и усиления энергии изначальной победы. Таким образом, так как в Риме торжества по случаю смерти Цезаря и по случаю его победы были одинаковыми, а игры, имеющие ритуальное значение, были посвящены Victoria Caesaris , его можно было рассматривать как «вечного победителя».

О культе победы, который, как считалось, имел доисторическое происхождение, в общем можно сказать, что он был тайным духом величия Рима и веры Рима в свою пророческую судьбу. Со времени Августа статуя богини Победы была помещена на алтарь римского сената, и согласно обычаю каждый сенатор перед занятием своего поста подходил к этому алтарю и зажигал гранулу ладана. Таким образом, сила победы, казалось, невидимо руководила дискуссиями curia ;[34]руки салютовали её изображению, когда, с пришествием нового Принцепса,[35]ему приносилась клятва верности третьего января каждого года, а торжественные молитвы возносились в сенате за здоровье императора и процветание империи. Особенно интересно то, что это был самый цепкий римский культ из так называемого «язычества», сохранившийся после уничтожения всех остальных.

Другие соображения можно извлечь из римского понятия mors triumphalis , «триумфальной смерти», демонстрирующего различные аспекты, которые мы, возможно, рассмотрим в другой раз. Здесь мы просто хотим добавить кое-что об одном особом аспекте героического посвящения, связанного с древнеримским понятием devotio . Оно выражает то, что в современных терминах может быть названо «трагическим героизмом», но связано с ощущением сверхчувственных сил и высшей, весьма специфической целью.

В древнем Риме devotio не означала «набожности» в современном смысле педантичной и чересчур щепетильной практики религиозного культа. Скорее это было воинственное ритуальное действие, в котором клялись пожертвовать собой, а жизнь сознательно посвящалась «низшим» силам, чей вызов должен был внести вклад в победу — с одной стороны, наделив героя неодолимой силой, а с другой стороны, вызвав панику у врага. Это был ритуал, формально основанный римским государством как сверхъестественное добавление к оружию в тех отчаянных случаях, когда считалось, что вряд ли можно победить врага обычными силами.

Из Ливия (VIII, 9) мы знаем все детали этого трагического ритуала, а также священную формулу вызова и самопосвящения, которую намеревавшийся пожертвовать собой во имя победы должен был произнести, повторяя её со слов понтифика, одетый в praetesta , с накрытой головой, с рукой на подбородке, а с ногой на копье. После этого он встречал свою смерть в сражении — это был уже не человек, а снизошедшая на него «фатальная» сила. Были благородные римские семьи, в которых этот трагический ритуал был почти что традицией: например, трое из рода Дециев совершили его в 340 г. до н. э. в войне против мятежников–латинов, затем снова в 295 г. в войне с самнитами, и снова в 79 г. в битве при Асколи: как если бы это было «семейное правило», как говорит Ливий.

Как чисто внутренняя позиция это жертвоприношение может напоминать по своей абсолютной ясности и добровольному характеру то, что всё ещё происходит сегодня в японской войне: мы слышали об особых торпедных судах, или о японских самолётах, пикировавших со своими экипажами на цель, и, опять же, это жертвоприношение, почти всегда совершаемое членами древней воинской аристократии, — самураями, имеет ритуальный и мистический аспект. Различие определённо состояло в том, что они не намеревались совершить больше, чем чисто материальное действие — но не истинное вызывание, как в римской теории devotio .

И естественно, современная и, прежде всего, западная атмосфера по тысячам причин, которые стали, так сказать, основополагающими для нашего существования за столетия, сильно затрудняет возможность почувствовать и привести в движение силы, действующие на заднем плане, и придать каждому жесту, каждой жертве, каждой победе преобразующий смысл — как те, что мы обсудили выше. Однако несомненно, что даже сегодня, в этих торжествующих превратностях не нужно чувствовать себя одиноким на поле боя — нужно чувствовать, несмотря ни на что, связь с чем-то большим, чем просто человеческий порядок, и пути, которые нельзя определить только ценностями этой видимой реальности, могут быть источником силы и упорства, чьи эффекты на любом плане, по нашему мнению, нельзя недооценивать.

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Принципом древней мудрости является то положение, что сами ситуации не так важны, как отношение к ним, и, следовательно, значение, им придаваемое. Христианство, обобщая с похожей точки зрения, смогло говорить о жизни как об «испытании» и переняло максиму vita est militia super terram .

В спокойные и упорядоченные периоды истории эта мудрость достижима только для немногих избранных, так как слишком много случаев, в которых можно сдаться и пасть, посчитать эфемерное важным, забыть нестабильность и случайность того, что неизбежно обладает такими качествами по своей природе. Именно на этом основании организовано то, что может быть названо в широком смысле буржуазной жизнью: это жизнь, которая не знает ни подъёмов, ни глубин, и развивает интересы, привязанности, желания и страсти, которые, какими бы важными ни были с чисто земной точки зрения, становятся мелкими и относительными с надындивидуальной и духовной точки зрения, которую всегда нужно считать присущей любому человеческому существованию, достойному таким называться.

Трагические и разрушительные периоды истории обеспечивают силой обстоятельств тот факт, что большее количество людей идут к пробуждению, к освобождению. И по сути именно этим может быть измерена глубинная жизненная сила человека, его мужественность и его устойчивость в высшем смысле. И сегодня в Италии на том фронте, который более не знает разделения на солдат и мирное население, и поэтому видел так много трагических последствий, нужно привыкнуть смотреть на вещи с этой высшей перспективы в намного большей степени, чем это обычно возможно или необходимо.

На следующий день или даже в следующий час в результате бомбардировки можно потерять дом или всё самое любимое, всё, к чему больше всего привязался. Человеческое существование становится относительным — и это трагическое и жестокое чувство, но оно также может быть причиной катарсиса и средством вывести на свет единственную вещь, которую никогда нельзя подорвать и которая никогда не может быть уничтожена. Нам нужно помнить, что предрассудок, приписывающий всю ценность чисто индивидуальной и земной человеческой жизни, сильно распространился и укоренился по сложному комплексу причин — предрассудок, который в других цивилизациях был и остаётся почти неизвестным. Тот факт, что номинально Запад исповедовал христианство, имел только минимальное влияние в этом отношении: вся доктрина сверхъестественного существования духа и его спасения за пределами этого мира не подорвала этот предрассудок сколько-нибудь значительно; она не сделало знание о том, что жизнь не начинается с рождения и не может закончиться со смертью, способным действовать на практике в повседневной, чувственной и биологической жизни значительного количества существ. Скорее люди привязались к той небольшой части целого, которая является короткой частью существования индивида, и приложили все усилия по игнорированию того факта, что реальность, определённая индивидуальной жизнью, за которую они держатся, не твёрже, чем у пучка травы, за который хватаются, чтобы не быть унесёнными диким течением.

Именно творческая ценность и создаёт это осознание не как что-то интеллектуальное или «религиозное», но скорее как живой факт и освобождающее чувство, которое сегодня (по крайней мере, для лучших из нас) может иметь всё трагическое и разрушительное. Мы не рекомендуем отсутствие чувствительности или какой-либо неправильно понятый стоицизм. Вовсе нет: это вопрос приобретения и развития чувства независимости от себя, от людей и вещей, которое должно вселить спокойную, несравнимую уверенность и даже, как мы сказали ранее, неодолимость. Это похоже на упрощение себя, приведение себя в состояние ожидания, с твёрдым, полным осознанием, с осознанием чего-то такого, что существует за пределами всякого существования. Из этого состояния будет также найдена способность всегда восстать заново, как бы ex nihilo [36]с новым и свежим умом, забыв то, что было, и что было потеряно, сосредоточившись на том, что может быть положительно и творчески сделано.

Радикальное уничтожение «буржуа», существующего в каждом человеке, возможно в эти разрушительные времена более, чем в любые другие. В эти времена человек может снова обрести себя, может реально стоять перед собой и привыкнуть смотреть на всё согласно взгляду с другого берега, чтобы вернуться к важности, к сущностной значимости того, что должно быть таковым в любом нормальном существовании: отношение между жизнью и «более–чем–жизнью», между человеческим и вечным, между краткосрочным и неуничтожимым.

И найти пути выше простого утверждения этих ценностей, чтобы положительно жить ими, найти полное силы выражение в по возможности наибольшем количестве человек в эти часы испытаний, — это, без сомнения, одна из главных задач, с которыми сталкивается политическая и духовная элита нашей нации.

Наши рекомендации