Серебряный конь, золотые копыта
Город был ещё полон минувшей блокадой. Ещё чернели прогоревшими окнами тёмные пустые дома. Ещё заносили лихие метели горы мусора в провалах улиц, и мы, послевоенная безотцовщина, не знавшие того прекрасного и спокойного довоенного города, катались с этих горок, бывших когда-то человечьим жильём, на разболтанных стареньких санках.
По утрам, когда мама вела меня в детский сад, нашу дорогу пересекала колонна военнопленных, и нам приходилось долго ждать, когда бесконечная серо-зелёная, многоногая гусеница в дымноухих картузах освободит перекрёсток.
Немцы всегда пели. Почему? Теперь я думаю, что им было страшно идти по изуродованным улицам города, который они три года штурмовали, бомбили, расстреливали чуть ли не прямой наводкой, морили голодом, а он выстоял и победил их! Может быть, распевая вальсы и марши в полупустом Ленинграде, они старались заглушить голос совести? Может быть, и так. Но скорее всего срабатывала многолетняя неискоренимая привычка петь в строю. Пой, маршируй и ни о чём не думай!
Шарканье и грохот их ботинок гулко отдавались в коробках развалин. Немцев в колонне были тысячи, но я не помню ни одного лица. Они не вызывали у меня ни страха, ни любопытства. Мы просто стояли и ждали, когда они пройдут, словно нашу дорогу пересекал длинный медленно идущий железнодорожный состав.
Я держал маму за руку, и её рука была тепла и спокойна. Моя щека касалась её колючего пальто, перешитого из фронтовой шинели…
По утрам было темно, фонари горели слабо и было не видно, что изменилось на улице. А менялось многое, и менялось постоянно — каждый день. Когда мы шли домой из детского сада, я с любопытством и радостью искал глазами эти перемены и всегда находил их. Вот на углу поставили новый киоск «Союзпечать», вот местная пожарная команда залила ребятам каток, и теперь половина нашей улицы с визгом и хохотом носится по голубому льду, звонко чиркая самодельными деревянными коньками или довоенными «снегурками», прикрученными с помощью палки и верёвки к разбитым залатанным валенкам.
Но самым потрясающим событием было открытие универмага. Его долго красили, навешивали буквы — огромные, гремящие железом. Там вспыхивала молния электросварки, и невидимые люди колдовали в завешенных холстом витринах. А когда холст убрали, мы ахнули: в огромных окнах со свежевымытыми цельными стёклами стояли манекены в немыслимых шубах, костюмах и шляпах.
Здесь была тётя в туфлях на высоких каблуках, в узкой юбке с оборкой, напоминавшей русалочий хвост, в короткой меховой шубке, именуемой возвышенно и загадочно — «манто́», с длинными перчатками в руке и в огромной шляпе с пером. Рядом стоял дядя в зелёной велюровой шляпе, в огромном пиджаке с ватными плечами, застёгнутом на все пуговицы, в широком галстуке, в широких брюках с отворотами и ботинках с тупыми носами; Дядя был ещё более необычен, чем тётя, потому что довоенные туфли с высокими каблуками у моей мамы были и она их надевала на 7 Ноября и на 1 Мая и в праздничные дни была такая же красивая, как тётенька из витрины, хоть и не было у неё этого загадочного «манто», а вот дяденьку, подобного манекену, я видел только на огромном плакате «Кто куда, а я в сберкассу! Накопил — машину купил!». Ни в нашем доме, ни на нашей улице таких дяденек не было. Немногие мужчины, населявшие наш район, были либо военными, либо донашивали военную форму, то есть все были в сапогах. Ботинки на манекене рождали во мне ощущение какой-то новой необыкновенной заграничной жизни.
Здесь же в витрине стоял мальчик, с такой же, как у его родителей-манекенов, стеклянной улыбкой и с широко, словно для объятий, раскрытыми руками. Мальчик был одет как принц! На нём была бескозырка и… предел мечтаний всех мальчишек с нашей улицы — детский, специально, видать, для него сшитый, суконный матросский бушлатик.
Если тётенька и дяденька вызывали у меня почтительное недоумение, то мальчик-манекен, при всей его роскошной экипировке и блеске шевронов и якорей — некоторое презрение: в руках у него был обруч и палочка, и я удивлялся, как в такой героической одежде — в морском бушлате! — он может заниматься таким никчёмным делом: гонять колесо.
По дороге из детского сада я специально останавливался перед витриной и всё ждал, когда же он одумается и займётся чем-нибудь стоящим. Из раскрытых дверей универмага доносилось пение радиолы, запахи одеколона и ещё какие-то запахи другой — богатой и непривычной для меня жизни… Мальчик был оттуда, из этой жизни. Потому он и смотрел поверх моей головы, выискивая неморгающими глазами неведомые мне удовольствия.
С каждым днём он вызывал во мне всё меньше интереса… Но вот однажды!
Однажды рядом с ним в витрине появился… Я сначала не поверил своим глазам… Рядом с мальчиком и его заграничными родителями стоял серебряный конь!
* * ** * *
Конь был прекрасен! Рядом с его золотой шёлковой гривой, с его лаковым крупом в серых яблоках, жарко открытыми розовыми ноздрями, красным седлом и золотыми копытами померк даже матросский бушлатик.
Конь! Седло с настоящими стременами! Мысленно я прикинул его рост — конь был моего размера. Если бы я сел в это седло, если бы я взмахнул деревянной шашкой, которую очень здорово сделал и сам себе подарил к Новому году, я был бы совсем как мой папа на довоенной фотографии, где на высоком сером коне он прыгает через горящее препятствие!
«Зачем! — подумал я. — Зачем этому мальчику в витрине этот конь. Он же в бушлатике! Он же моряк! А я… Я, у которого и папа, и дедушка, и прадедушка, и все были кавалеристами… Я — донской казак… мне даже на синенькие трусики, по великой моей просьбе, бабушка пришила алые лампасики… У меня, который так хорошо себя ведёт в детском саду, и первым идёт пить рыбий жир, и ещё ни разу, ни разу не стоял в углу… у меня нет такого коня!
Зачем этому пустоголовому мальчику конь? Если он до сих пор не может расстаться с обручем?
Конь нужен мне! Я бы поил его! Я бы кормил его травой! Я бы отдавал ему всё, даже котлеты! Не говоря уже о клюквенном киселе! Я бы чистил его бабушкиной платяной щёткой, я бы мыл его золотые копыта! Может быть, я даже бы не садился на это пунцовое седло, чтобы не испортить. Только бы этот конь был мой! Мой!»
Я знал, что мы бедные. Что мы еле-еле можем прожить на мамину зарплату медсестры и бабушкину пенсию, которую она получает за убитого сына, поэтому я никогда ничего не просил… Но тут я не выдержал…
— Мама… — прошептал я. — Ты мне купишь такого коня?.. Хоть когда-нибудь!..
И мама, повернув моё лицо к себе и заглянув в самые мои глаза, сказала:
— Нет, сынок. Я не смогу этого сделать…
Она всю жизнь потом сокрушалась.
«Конь стоил ровно мою месячную зарплату! — говорила она мне — взрослому. — Но лучше бы я сидела на одних сухарях… Влезла бы в долги! Ведь через месяц ты потерял бы к этому коню интерес! И вот теперь я могу тебе купить что угодно, а тебе не нужно…»
А я знаю другое! Слова мамы потрясли меня тогда. Я видел её дрожащие губы, видел глаза с набегающими слезами. Я понимал, как трудно ей сказать мне правду, но она мне её сказала! Потому что я — взрослый! Меня не надо обманывать, как маленького! Я — взрослый.
Может быть, поэтому колючий ком слёз, который стоял у меня в горле (ведь я знал, что коня мне не купят, и спросил уж так… Для очистки совести, как говорится…) — этот ком куда-то исчез… Плакать совсем не хотелось.
Мы шли домой, и я вдруг словно бы увидел впервые разбитые дома на нашей улице, немцев, разбиравших развалины, я почувствовал мамину хромоту — след фронтовой контузии…
Но не подавленность, не растерянность появилась во мне, наоборот! Я почувствовал себя опорой и заступником двух маленьких и больных женщин: мамы и бабушки. Я почувствовал себя сыном этого многострадального города, который терпит разруху как долгую болезнь и ждёт, когда я приду ему на помощь…
Я — вырос и потому стал достоин правды.
«Господи! Зачем я тогда его не купила!» — до сих пор вздыхает моя старенькая мама.
А я считаю по-другому. Как правильно! Как справедливо было то, что мне его не купили! Самый дорогой, самый прекрасный, он бы так и остался в моём детстве, пусть любимой, пусть незабываемой, но всё же игрушкой. А некупленный, он стал этапом моей биографии, той тугой и тяжёлой дверью, что приоткрылась тогда передо мною, — дверью во взрослую жизнь. В которую я вступил мужественно и достойно.
Я ещё несколько раз потом останавливался перед витриной, но ни золотые копыта, ни настоящие стремена, ни шёлковая грива уже не вызывали у меня спазмов восторга, а мальчик со стеклянной улыбкой и обручем на гипсовой руке — ненависти.
Конь ещё долго торчал в витрине, пылясь и выгорая на солнце, пока его не убрали и не поставили вместо него сверкающий лаком и никелем мотоцикл.
Мой тренер
Кони жили в книжках, в моих снах и кинофильмах. Живые лошади возили мимо наших окон утильсырьё и молоко. Они мало напоминали тех — из книжек.
Мне четырнадцать лет. Я расту как трава при заборе. К сожалению, во мне уже сто семьдесят четыре сантиметра, я вешу уже больше пятидесяти килограммов. Значит, с мечтой о том, чтобы стать жокеем, мечтой ничем не обоснованной, нелепой, как цветок в трещине асфальта, как жиденькая берёзка, выросшая на крыше городского дома, придётся расстаться. Но примириться с тем, что в моей жизни не будет коней, я не могу! Но где они, кони? Где они в городе? И вдруг однажды я слышу по радио: «В детской конно-спортивной школе…».
— Где она? — кричу я.
Странное дело, но даже справочное бюро не уверено, что такая школа существует. Я часами простаиваю перед киосками горсправки, неделю хожу как помешанный. И вот с адресом в кулаке пробираюсь какими-то дворами, мимо каких-то гаражей и помоек… Забор! И на нём плакат: «Посторонним вход воспрещён!». Ну какой же я посторонний коням? Я смело отыскиваю дырку в заборе.
Манеж мрачен и грязноват. В нём темно. Своими кирпичными стенами он напоминает не то заводской цех, не то склад. Но на жёлтой тырсе1стоят пёстрые препятствия и ходят кони! Какие кони! Кони моих снов! И спортсмены в алых пиджаках и белых штанах плавно взмывают на них над барьерами… А ближе ко мне мальчишки, совсем маленькие, ездят на вихрастых учебных конягах, пыхтят, шмякая задами о сёдла.
— Приём закончен! — отрезала крошечная женщина-тренер. — Сколько вам лет? — и только насмешливо присвистнула. — Поздно. Мы берём с десяти. Смена! Повод. Галопом ма-ар-ш-ш!.. — Счастливцы на конях переходят в галоп.
Уныло плетусь я через двор. Здесь пахнет навозом, деревней, где-то стучит о наковальню молоток. Среди ошмётков сена по снегу мыкается шелудивый ослик.
Проклятые четырнадцать лет! Проклятый рост! Неужели это конец моим мечтам?
На двери табличка с фамилией, которая постоянно жила в бабушкиных рассказах. Из двери выходит старик с огромными седыми усами. Он похож на сахарные щипцы: кривые длинные ноги и маленькое туловище.
— Простите, пожалуйста…
— Чем могу?.. — Он щёлкает каблуками и смотрит на меня как-то сверху вниз, хотя и на голову ниже.
Я, заикаясь (проклятый голос ломается и скачет по всем регистрам), рассказываю ему…
— Нет и нет! — машет он руками. — Невозможно! У нас по четыреста заявлений на место. — На правой руке у него только два пальца. Я знаю, что пальцы ему в молодости откусил жеребец.
— Простите, вы тот самый?..
— ?
— В тридцать восьмом году, когда гаубицы переводили на механическую тягу, вы купили кобылу Ласточку. Она была чемпионкой округа в конкурсе.
— Отлично помню! Отличная лошадь! Выезжана совершенно замечательно, хоть была под седлом у артиллериста. Отлично помню! Он мне рассказывал, что мечтал быть кавалеристом, но экзамены сдал выше, чем для кавалерии положено. Направили в артиллерию! Единственный вопрос, который он задал: «А кони там будут?» А собственно, что вам в нём?
— Это брат моей мамы! Мой родной дядя!
— Что вы говорите? — оживляется тренер. — У Ласточки есть потомство. Вы знаете, отыскался её лот2. Вашему дядюшке будет небезынтересно узнать…
— Он погиб в сорок первом, выводя дивизию из окружения… Шесть тысяч человек вывел, а сам погиб… Я родился через три года в день и час его смерти, потому меня назвали его именем…
Тренер сутулится, даже усы у него обвисают. Сразу становится заметно, какой он старый.
— Да, — говорит он, тяжело вздохнув. — У меня, знаете ли, тоже война всех забрала… — своей страшной беспалой рукой он трёт лоб. — И вы тоже, так сказать, по наследству мечтаете о лошадях? Ну что ж, внешне вы похожи на Бориса Лопухина… Видите, я даже имя помню. А вот в седле… Хотите попробовать?
На мне мой единственный костюм. Самый лучший, после езды он станет самым худшим: конскую шерсть никакими силами не вычистить. А уж запах — нечего и пытаться!.. Но я быстро снимаю пальто.
— Не сейчас! — улыбается в усы тренер. — Послезавтра! Но порыв достойный!
После первой тренировки я сутки лежал пластом, и бабушка прикладывала примочки к моим синякам. Но я пошёл и на второе занятие, и на третье, и на четвёртое… И втянулся! К весне из сотни принятых осенью в учебной группе нас осталось двое. Остальные бросили.
— Так! — сказал тренер, с каким-то удовольствием глядя на нас с моим другом. — Конный спорт для сильных духом! Вы убедили меня, что кони для вас — серьёзно. Начнём езду всерьёз. Отстегнуть стремена!..
Манежная рысь вытряхивает из меня кишки. Я уже кое-что могу, но выдерживать всю тренировку с той нагрузкой, которую даёт нам наш тренер, невозможно.
Сам он стоит посреди манежа с длинным бичом в руках. Бич щёлкает. Тренер покрикивает:
— Пятку вниз! Локоть ушёл! Смотри веселей! Строже повод! Шенкель плотнее! Колено плавает! Спину прямее! Сесть «под себя»! Подбородок выше! Ниже повод! Ниже повод! Терпи! Детских коней не бывает!
* * ** * *
«Неужели всё это можно соблюсти одновременно?!» — думаю я, а тренер словно отвечает:
— Только при полном соответствии посадки вы сможете ездить, а не кататься! — И гремит на весь манеж: — Не сутулиться! Вы над толпой! Вы на коне! Выше мирской суеты! Терпи! Гляди веселей! Положение обязывает! Всадник, — кричит он, — это не всякий, севший на лошадь! И даже не всякий, прыгающий через барьер! Всадник — моральный облик! Характер! Воля! Всадник мужествен и потому добр! Всадник держит слово, ибо сказано: «Сегодня не сдержал слово, завтра не сделал дела, послезавтра забыл, что ты человек!» Где колено? Почему у подпруги? Спина крючком! Сидишь вилкой!
И так день за днём. Поводят боками усталые кони, ноют суставы, кажется, что даже моргать больно. А тренер щёлкает, будто стреляет, бичом, посмеивается:
— О вас, сударь, можно сказать стихами: «Конь несёт меня лихой, а куда — не знаю!»
Крепкие, но не обидные шутки вылетают из-под его седых усов. Сам он в седле сидит безупречно.
— Это прекрасная лошадка! — кричит он, подскакивая на невероятном козлином галопе какого-нибудь неуча. — На этой лошадке можно ездить, можно чай пить, можно выпускать стенгазету! Будь у меня такая лошадка, я бы с ходу женился, например!
На тренера невозможно было обижаться, хотя был он ядовит.
— Простите, я несколько полнее, чем хотелось бы… — жеманится дама, напоминающая памятник Екатерине II и желающая брать уроки верховой езды.
— Хорошо, когда хорошего человека много! — крутит усы тренер.
— А правда, что от верховой езды худеют?
— Так точно, мадам! Немыслимо худеют, — и, повернувшись к нам так, чтобы не обидеть даму, — страшно худеют… Кони!
А тренировки день ото дня усложняются. Но краешком глаза я вижу, как изменилась посадка моих товарищей, да и сам чувствую: ездить стало легче — уже и седло не хлопает меня, и ноги плотно лежат на конских боках, и лошадь легко отзывается на каждую команду.
«Всадник — это терпение! Всадник — это спокойствие».
И вот наступает день, который я буду помнить всю жизнь. Это произошло как-то неожиданно сразу: пришёл, почистил, поседлал, выехал — мгновенно исчезла скованность, всё стало удобнее, всё легко. Все десятки правил слились в единственно правильную посадку. Конь стал послушен и весел. Мы плыли в галопе, взвивались над барьером и были счастливы оба… Нет, вместе со мной и с конём радовался тренер!
— Всадник — это умение понять другого!
* * ** * *
…Я не стал профессионалом. Даже верхом мне приходится ездить от случая к случаю. Всё реже и реже заходил я в манеж. А тренер всё также бессменно стоял на кругу, и другие мальчишки, закусывая от напряжения губы, роняя пот и слёзы, овладевали искусством верховой езды. Они вырастали, а тренер, казалось, не менялся.
— Всадник — это характер! Всадник — ясный взгляд, чистые мысли! — гремел он, пощёлкивая бичом.
И вот однажды в моей комнате раздался телефонный звонок, и детский голос прокричал сквозь рыдания:
— Он умер! — Я уронил трубку.
Мы не знали, что у нашего железного старика больное сердце. Мы не знали, с каким трудом даётся ему каждая тренировка.
В свой последний день он заменял другого прихворнувшего тренера. Его попросили заменить товарища, потому что знали — старик не откажет. И он пришёл. Как всегда, выбритый и надушенный, подтянутый, в начищенных до зеркального блеска высоких сапогах.
Тренировались в парке. Шёл снег. Дул холодный ветер. Он заковывал коней в корку изморози, рвал полы длинной кавалерийской шинели нашего тренера, который, как всегда, твёрдо стоял на кругу и покрикивал:
— Лицо не прячь! Подбородок выше! Гляди веселей! Всадник — бодрость! Всадник — ясность души!
Потом он зашёл в конюшню, попрощался с лошадьми и ночью умер.
В манеже стало тихо. Всё словно обесцветилось. Смертельно запил старый конюх. Кузнец «заковал» коня (ударил ухналём мимо рогового слоя в живое копыто), чего с ним никогда не случалось. Но прошла неделя, другая…
— Всадник — это ясность души! Гляди веселей! Вы же над толпою! Спину держи! — услышал я знакомые слова. Молодой парень, которого мы раньше не замечали, стоял на кругу с бичом в руках. — Всадник не тот, кто сидит в седле! Всадник — это ясное мировоззрение! Оставьте ваши заботы дома! Вы на коне, стало быть, — счастливы!
Он был совсем другой. Наш тренер был маленький, этот — высокий. Наш тренер был седой, этот — темноволосый.
Он не подражал нашему старику, он был его учеником. Он был похож на него, как сын походит на отца. А учил тому же, что и наш старый тренер: не просто ездить верхом, но быть человеком!