Любовник леди чаттерли 22 страница
После нескольких дней терзаний она решилась ехать в Рагби, взяв с собой Хильду. И отправила Клиффорду соответствующее письмо. Он ответил: «У меня нет желания видеть твою сестру, но, разумеется, двери я перед ней не захлопну. Ты преступила свой долг, нарушила обязательства, и она, конечно, этому потворствовала. Поэтому не ожидай, что я проявлю восторг, увидев ее».
И сестры отправились в Рагби-холл. В час их приезда Клиффорда не было дома. Встретила их миссис Болтон.
— О, ваша милость! — воскликнула сиделка. — Не о таком вашем возвращении мы мечтали!
— Не о таком, — согласилась Конни.
Значит, миссис Болтон все знает. А остальные слуги — знают ли они, подозревают ли о чем-то?
Она вошла в дом, который ненавидела теперь лютой ненавистью. Огромное, беспорядочное строение казалось ей олицетворением зла, грозно нависшего над ней. Она больше не была в нем госпожой, она была его жертвой.
— Долго я здесь не выдержу, — шепнула она Хильде чуть ли не в панике.
С тоской в сердце отворила дверь в спальню и вступила в нее, как будто ничего не случилось. Каждый миг в стенах Рагби-холла был ей хуже пытки.
Они увидели Клиффорда только за обедом. Он был в смокинге, вел себя сдержанно — джентльмен до корней волос. За обедом он был безукоризненно учтив, поддерживал вежливый, ничего не значащий разговор; и одновременно на всем, что он делал и говорил, лежал отпечаток безумия.
— Что известно слугам? — спросила Конни, когда миссис Болтон вышла из комнаты.
— О твоем намерении? Ровным счетом ничего.
— Миссис Болтон знает.
Клиффорд изменился в лице.
— Я не причисляю миссис Болтон к прислуге, — сказал он.
— Да я ведь не возражаю.
Напряжение не ослабело и во время кофепития. После кофе Хильда сказала, что поднимается к себе.
После ее ухода Клиффорд и Конни какое-то время сидели молча. Ни один не решался заговорить. Конни была рада, что он не распустил перед ней нюни. Уж лучше пусть держит себя с высокомерной заносчивостью. Она сидела молча, разглядывая свои руки.
— Я полагаю, — наконец начал он, — ты без всякого угрызения совести нарушила данное слово.
— Я в этом меньше всего виновата.
— Кто же виноват?
— Никто, наверное.
Он окинул ее холодным, полным ярости взглядом. Он так привык к ней. Он даже включил ее в завещание. Как смела она предать его, разрушить канву их каждодневного существования? Как смела устроить в его душе такой погром?
— И ради чего же ты изволила так все взять и бросить?
— Ради любви.
Пожалуй, самое лучшее — пойти с этой карты.
— Ради любви к Дункану Форбсу? Но вспомни, когда мы познакомились, чаша весов перетянула в мою сторону. И ты хочешь меня убедить теперь, что любишь его больше всего на свете?
— Люди меняются.
— Возможно! Возможно, это твоя прихоть. Но тебе еще придется доказать мне необходимость столь крутых перемен. Я просто не верю в твою любовь к Дункану Форбсу.
— При чем здесь «верю — не верю»? От тебя требуется одно — дать мне развод. Какое отношение имеет к этому искренность моих чувств?
— А почему, в сущности, я должен дать тебе развод?
— Потому что я не хочу больше здесь жить. Да и ты не хочешь, чтобы мы были вместе.
— Ну уж извини меня. Мои чувства неизменны. К тому же ты — моя жена. И я хочу, чтобы ты жила под моей крышей достойно и покойно. Если отбросить чувства, а мне это, уверяю тебя, нелегко, то перспектива потухшего семейного очага представляется мне страшнее смерти. И ради чего? Ради твоего каприза?
Подумав немного, Конни ответила:
— Ничего не поделаешь. Мы должны расстаться. У меня, наверное, будет ребенок.
Он тоже задумался.
— И ты хочешь уйти отсюда из-за ребенка? — наконец сказал он.
Она кивнула.
— Почему? Неужели Дункан Форбс так уж озабочен судьбой своего потомства?
— Гораздо больше, чем был бы ты.
— Ты так полагаешь? Но я не хочу расставаться с женой. И я не вижу причин, почему я должен отпустить ее. Она может растить ребенка под моей крышей, если, конечно, все будет в рамках приличия. Ты хочешь меня убедить, что Дункан Форбс мил тебе больше, чем я? Никогда этому не поверю!
Опять воцарилось молчание.
— Ну неужели ты не можешь понять, — прервала молчание Конни, — я хочу уйти от тебя, чтобы жить с человеком, которого люблю.
— Не понимаю. Я за твою любовь не дам и ломаного гроша. Вместе с человеком, которого ты любишь. Это все ханжество и ложь.
— У меня на этот счет иное мнение.
— Иное? Моя дорогая жена! Уверяю тебя, ты сама не веришь в любовь к Дункану Форбсу. Ты для такой любви слишком умна. Поверь мне, даже сейчас ты питаешь ко мне большую симпатию. И ты ожидаешь, что я клюну на эту глупость?
Конни понимала, что он прав. И больше не могла ломать комедию.
— Дело в том, что люблю я не Дункана, — Конни твердо посмотрела ему в глаза. — Мы назвали Дункана, чтобы пощадить твои чувства.
— Пощадить мои чувства?
— Да. Потому что на самом деле я люблю другого человека. Узнав, кто он, ты возненавидишь меня. Это мистер Меллорс, он был здесь егерем.
Если бы он мог соскочить со своего стула, он бы соскочил. Его лицо пошло желтыми пятнами, глаза выпучились, в них она прочитала — полный крах всему.
Он откинулся на спинку стула и, тяжело дыша, воззрился в потолок. В конце концов сел прямо.
— Ты хочешь сказать, что на этот раз не обманываешь меня? — сказал он, ненавидяще глядя на нее.
— Ты и сам знаешь, что это правда.
— И когда у вас с ним началось?
— Весной.
Он молчал затравленно, как попавший в капкан зверь.
— Все-таки это ты была у него в спальне?
Значит, в глубине души он все знал.
— Да, я!
— Боже правый! Тебя мало стереть с лица земли.
— За что? — едва слышно прошептала она.
Но он, казалось, не слышал ее.
— Этот мерзавец! Это ничтожество! Этот возомнивший о себе мужик! И ты! Жила здесь и все это время путалась, с ним, с одним из моих слуг. Боже мой! Боже мой! Есть ли предел женской низости!
Он был вне себя от гнева, возмущения, ярости. Она ничего другого и не ожидала.
— И ты говоришь, что хочешь ребенка от этой мерзости?
— Да, хочу. И он у меня будет.
— Будет? Значит, ты уверена? Когда ты это поняла?
— В июне.
Он замолчал, и в его лице опять появилось странное, детское выражение непричастности.
— Диву даешься, — наконец выговорил он, — как подобных людей земля носит.
— Каких людей?
Он дико посмотрел на нее, не удостаивая ответом. Было очевидно, он просто не в состоянии даже помыслить о малейшей связи между существованием Меллорса и собственной жизнью. Это была чистая, огромная и бессильная ненависть.
— И ты говоришь, что хочешь выйти за него замуж? Носить это подлое имя?
— Хочу.
И опять его точно громом ударило.
— Да, — наконец обрел он дар речи. — Это только доказывает, что я никогда не заблуждался на твой счет: ты ненормальна, не в своем уме. Ты одна из тех полоумных, с патологическим отклонением женщин, которых влечет порок, nostalgic de la boue[28].
Неожиданно в нем проснулся обличитель, бичующий современную порчу нравов. Он сам — воплощение всех добродетелей. Она, Меллорс и иже с ними — олицетворение зла, грязи. Вещая, он как бы стал утрачивать плотность, а вокруг головы почти засветился нимб.
— Теперь ты видишь, самое лучшее развестись со мной и на этом поставить точку, — резюмировала Конни.
— Ну уж нет! Ты можешь убираться куда угодно, но развода я тебе не дам, — с идиотской непоследовательностью заявил он.
— Почему?
Он молчал, одержимый тупым упрямством.
— Ты предпочитаешь, чтобы ребенок считался твоим законным сыном и наследником?
— До ребенка мне дела нет.
— Но если родится мальчик, он будет согласно закону твоим сыном и унаследует твой титул и поместье.
— Мне все равно.
— Но ты должен подумать об этом. Я, конечно, сделаю все, чтобы ребенок юридически не считался твоим. Пусть он будет незаконнорожденным, если не может носить имя родного отца.
— Поступай, как сочтешь нужным.
Он был неумолим.
— Так ты не дашь мне развода? Причиной может служить Дункан. Он не возражает. А настоящее имя может вообще не фигурировать.
— Я никогда с тобой не разведусь, — сказал, как вогнал последний гвоздь.
— Почему? Потому что я этого хочу?
— Потому что я всегда действовал по собственному разумению. И сейчас мне представляется самым разумным не разводиться.
Спорить с ним было бесполезно, Конни пошла наверх, рассказала Хильде.
— Завтра едем обратно, — решила та. — Надо дать ему время опамятоваться.
Полночи Конни упаковывала личные, ей принадлежавшие вещи. Утром отправила чемоданы на станцию, не сказав Клиффорду. Они увидятся перед самым завтраком, только чтобы проститься. А вот с миссис Болтон надо перед расставанием поговорить.
— Я пришла попрощаться с вами, — сказала она сиделке. — Вам все известно, но я рассчитываю на вашу скромность.
— О, ваша милость, на меня можете положиться. Но это для всех нас такой удар. Надеюсь, вы будете счастливы с этим джентльменом.
— Этот джентльмен! Ведь это Меллорс, и я люблю его. Сэр Клиффорд знает. Об одном прошу вас — ничего никому не рассказывайте. Если вдруг увидите, что сэр Клиффорд согласен на развод, дайте мне знать. Я хочу юридически оформить отношения с человеком, которого люблю.
— Я так понимаю вас, ваша милость! Можете рассчитывать на мое содействие. Я не предам ни сэра Клиффорда, ни вас. Потому что вижу — вы оба по-своему правы.
— Благодарю вас. И позвольте подарить вам вот это…
И Конни вторично покинула Рагби-холл. Они с Хильдой отправились в Шотландию. Конни осталось только ждать, когда в Клиффорде вновь заговорит здравый смысл. Меллорс уехал куда-то в глушь, будет полгода работать на ферме, пока тянется дело о разводе. Они с Конни купят впоследствии ферму, куда он сможет вкладывать свою силу и энергию. У него должно быть свое занятие, пусть даже тяжелый физический труд. Деньги Конни только первоначальный вклад.
А пока надо ждать — ждать новой весны, рождения ребенка, будущего лета.
«Ферма Грейндж, Олд Хинор, 29 сентября.
Я оказался на этой ферме по воле случая: инженер компании Ричардс — мой старый знакомый по армии. Ферма принадлежит угольной компании «Батлер и Смиттэм». Мы сеем овес и заготавливаем сено для шахтных пони. На ферме есть коровы, свиньи и другая живность. Я нанялся подсобным рабочим и получаю тридцать шиллингов в неделю. Роули, фермер, взвалил на меня все, что мог, — за эти полгода к следующей Пасхе я должен выучиться фермерскому труду. От Берты ни слуху, ни духу. Понятия не имею, где она, почему не явилась в суд на первое слушание, и вообще, что у нее на уме. Но надеюсь, что если я буду вести себя тихо, то уже в марте стану свободным человеком. Пожалуйста, не волнуйся из-за сэра Клиффорда. Не сомневаюсь, он очень скоро сам захочет от тебя избавиться. Уже и то хорошо, что он не докучает тебе.
Я снимаю комнату в старом, но вполне приличном доме в Энджин-роу. Хозяин работает машинистом в Хай-парк. Он высокий, с бородой, и до мозга костей нонконформист. Хозяйка, маленькая, похожая на птичку, очень любит все высокородное и все свои разговоры начинает с «позвольте мне…». Они потеряли на войне сына, и это наложило на них неизгладимый отпечаток. У них есть дочь, длинное, как жердь, застенчивое существо. Она учится на школьного преподавателя, я ей иногда помогаю, так что у нас получилось что-то вроде семейного круга. Но в общем они приятные, вполне порядочные люди. И, пожалуй, уж слишком добры со мной. Думаю, что жизнь сейчас более милостива ко мне, чем к тебе.
Работа на ферме мне по душе. Утонченных радостей она не дает, да я их и не искал. Я умею обращаться с лошадьми, а коровы, хотя в них слишком много женской покорности, явно оказывают на меня успокаивающее действие. Когда я дою, уткнувшись головой в теплый бок, то чувствую прямо-таки утешение. На ферме шесть довольно хороших херефордширок. Только что кончили жать овес, если бы не дождь и мозоли на ладонях, занятие вполне пристойное. С здешними людьми я общаюсь немного, но отношения со всеми хорошие. На многое надо просто закрывать глаза.
Шахты работают плохо; район этот шахтерский, мало чем отличающийся от Тивершолла, только более живописный. Иногда захаживаю в местный кабачок «Веллингтон», болтаю с шахтерами. Они высказываются очень резко, но менять ничего не хотят. Знаешь, как говорят про наших шахтеров — «сердце у них на месте». Сердце, может, на месте, а вот вся остальная анатомия — хоть плачь. Лишние они в этом мире. В целом они мне нравятся, но не вдохновляют, нет в них бойцовского азарта. Они много говорят о национализации шахт, всей угольной промышленности. Но ведь нельзя национализировать только уголь, оставив все остальное как есть. Говорят о каком-то новом применении угля, что-то вроде затей сэра Клиффорда. Кое-где, может, это и сработает, но строить на этом будущее, мне кажется, нельзя. В какой бы вид топлива ни превратить уголь, его все равно надо продать. Рабочие настроены пессимистично. Они считают, что угольная промышленность обречена, и я думаю, они правы. А с промышленностью обречены и они. Многие поговаривают о Советах, но убежденности в их голосах не слышно.
Они убеждены в одном: все — мрак и беспросветность. Ведь и при Советах уголь надо кому-то продавать.
В стране существует огромная армия индустриальных рабочих, которые хотят есть; так что эта дьявольская машина должна, пусть через пень-колоду, крутиться. Как ни странно, женщины куда более решительны, чем мужчины; кричат, во всяком случае, громче. Мужчины совсем пали духом, на лицах у них безысходность. Но в общем, никто толком не знает, что делать, несмотря на разговоры. Молодые бесятся, потому что у них нет денег, а кругом столько соблазна. Они видят смысл жизни в приобретательстве, а приобретать не на что. Такова наша цивилизация, таково наше просвещение: в людях воспитывается только одна потребность — тратить деньги. А гарантии их заработать нет. Шахты действуют два, два с половиной дня в неделю, и никакого улучшения не предвидится даже в преддверии зимы. Это значит, кормилец приносит в семью двадцать пять — тридцать шиллингов в неделю. Больше всех возмущены женщины, но ведь они больше всех и тратят.
Кто бы внушил им, что жить и тратить деньги не одно и то же. Но им ничего не внушишь. Если бы их учили в школе жить, а не зарабатывать и тратить, они могли бы прекрасно обходиться двадцатью пятью шиллингами. Если бы мужчины, как я тебе говорил, щеголяли в алых штанах, они не думали бы так много о деньгах, если бы они пели, плясали и веселились, они бы умели довольствоваться малым. Они любили бы женщин, и женщины любили бы их. И никто не стеснялся бы наготы; их надо учить петь и плясать, водить на лужайках старинные хороводы; делать резную мебель, вышивать узоры. Тогда бы им хватало и нескольких шиллингов. Единственный способ покончить с индустриальным обществом — научить людей жить разумно и красиво, без мотовства. Но это невозможно. У всех сегодня одно на уме — приобретать, приобретать. А бедняки к тому же просто ни о чем другом и не умеют думать. Им бы жить и веселиться, поклоняясь великому, доброму Пану. Вот единственный Бог для простых смертных во все времена. Конечно, одиночки могут по желанию причислять себя к более высоким религиям. Но народ должен поклоняться языческим богам.
А наши шахтеры — не язычники, отнюдь. Это печальное племя, мертвяки. Их не могут разгорячить ни женщины, ни сама жизнь. Молодые парни носятся на мотоциклах с девчонками и танцуют под джаз, если повезет. Но и они мертвяки, еще какие. И на все нужны деньги. Деньги, если они есть, — трава; если нет — голодная смерть.
Я уверен, что и тебе все это отвратительно. О себе распространяться не буду, в данную минуту ничего плохого со мной не происходит. Я стараюсь не думать о тебе слишком много, а то вдруг до чего-нибудь додумаюсь. Но, конечно, живу я сейчас только ради нашего будущего. И мне страшно, по-настоящему страшно. Я чую носом близость дьявола; он пытается помешать нам. Ладно, не дьявола, так Маммоны, этот идол, в сущности, — совокупная злая воля людей, алчущих денег и ненавидящих жизнь. Мне мерещатся в воздухе длинные костлявые руки, готовые вцепиться в горло всякому, кто дерзает жить за пределами власти денег, и сжимать, пока из него дух вон. Близятся тяжелые времена. Если ничего не изменится, будущее сулит индустриальным рабочим погибель и смерть. Я порой чувствую, как все внутри у меня холодеет. И на тебе, ты ждешь от меня ребенка. Ну, не сердись на эти глупости. Все тяжелые времена, сколько их ни было в истории, не смогли уничтожить ни весенних цветов, ни любви женщины. Не смогут они и в этот раз убить мое влечение к тебе, загасить ту искру, которая зажглась между нами. Еще полгода — и мы будем вместе. И хотя мне страшно, как я сказал, я верю, что нет силы, которая нас разлучит. Долг мужчины — строить, созидать будущее, но ему надо и верить во что-то помимо себя. Будущее обеспечено, если человек видит в себе что-то хорошее, доброе. А я еще верю в то легкое пламя, которое вспыхнуло в нас. Для меня оно — единственная ценность в мире. У меня нет друзей, старых привязанностей. Только одна ты. И это пламя — единственное, чем я дорожу. Конечно, еще младенец, но это боковая ветвь. Для меня Троица — двуязыкое пламя. Древняя Троица, на мой взгляд, может быть и оспорена. Мы с Богом любим иногда задрать нос. Это двуязыкое пламя между тобой и мной — альфа и омега всего! Я буду верен ему до конца. И пусть все эти клиффорды и берты, угольные компании, правительства и служащий Маммоне народ пропадут пропадом.
Вот по всему этому я и не хочу думать о тебе. Для меня это пытка, и тебе от этого не легче. Но я так не хочу, чтобы ты жила вдали от меня. Стоп, если я разбережу сердце, если начнет грызть досада, что-то хорошее будет утрачено. Терпение, терпение! Идет моя сороковая зима. Что делать, все предыдущие зимы никуда не денешь. Но в эту зиму я молюсь двуязыкому пламени моей Троицы, и на душе у меня покойно. Я бы не хотел, чтобы люди задули его своим дыханием. Я верую в некую высшую тайну, которая даже подснежнику не даст погибнуть. И хотя ты в Шотландии, а я в Средней Англии и я не могу обнять тебя, у меня все-таки есть что-то твое. Моя душа мягко колышется в легком Троицыном пламени, вторя любовному акту, в котором оно и родилось. Как и цветы родятся от соития земли и солнца. Но это легкое пламя пока еще зыбко, чтобы оно разгорелось, нужно время, терпение и время.
Так что теперь я за воздержание, потому что оно непреложно следует за любовной горячкой, как время мира за войной. И я даже полюбил воздержание, полюбил любовью подснежника к снегу. Да, я люблю воздержание, как мирную передышку в любовных войнах. Наше белое двуязыкое пламя для меня — точно подснежник ранней весны. Когда весна войдет в свою силу, пламя это разгорится ярче солнца. А пока пора воздержания, добрая и здоровая, словно купание в горной реке. Мне нравится моя чистая жизнь, она течет от тебя ко мне, как горный поток. Она точно вешние воды земли и неба. Бедные донжуаны! Что за маета эта вечная погоня за наслаждением. Где уж им вздуть легкое двуязыкое пламя — в душе-то не могут навести порядок. Неведом им и чистый горный поток воздержания.
Прости, что я так многословен, это оттого, что не могу дотронуться до тебя. Если бы спать ночью, чувствуя рядом твое тепло, пузырек с чернилами остался бы полным. Да, какое-то время нам придется жить врозь. Но быть может, это сейчас самое мудрое. Только бы не мучили сомнения…
Ладно, не огорчайся… Глупо себя накручивать. Будем верить в наше легкое пламя и в безымянного бога, который хранит его от сквозняков. На самом деле у меня здесь столько тебя, даже жаль, что не вся целиком.
Выбрось из головы сэра Клиффорда. Если он и не объявится, тоже не очень горюй. Навредить по-настоящему он не может. Наберись терпения, рано или поздно он захочет избавиться от тебя, вычеркнуть из своей жизни. А не захочет, и это не беда. Сумеем с ним справиться. Но он захочет, ты для него теперь отрезанный ломоть.
Видишь, я просто не могу остановиться. Залог будущего — то, что мы вместе, хоть и разлучены. И держим курс на скорую встречу.
Джон Томас шлет привет своей леди Джейн, немножко понурившись, но не утратив надежды».