Речь присяжного поверенного князя А. И. Урусова в защиту Дмитриевой
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вот уже восемь дней сряду, как дело, почти беспримерное по своей продолжительности и далеко еще не оконченное, разбирается вами с тем терпением и неуклонным вниманием, которые, конечно, должны быть отнесены к числу самых наглядных заслуг присяжного института, к числу таких гражданских заслуг, которые упрочивают навсегда за этим дорогим для нас учреждением энергическое сочувствие русского общества. В течение восьми дней представители всего местного общества с напряжением следят за ходом процесса. В течение восьми дней подсудимым даны были всевозможные средства к оправданию... мало того, что возможные, но было читано и говорено много лишнего, чего по закону бы не следовало говорить. Но если все это отняло много времени, то, по крайней мере, исчерпало, кажется, до дна содержание дела. И вот, наконец, наступает торжественная минута, когда вы должны сказать свое слово перед обществом. {43}
Можете ли вы на основании представленных доказательств сотворить суд по правде, ограждая вверенные вам интересы общества?
Есть одно чувство, господа присяжные заседатели, которое как бы вставало воочию перед вашими глазами, словно возвышалось над этим уголовным процессом, чувство величественное и гордое,— это чувство общечеловеческого равенства, равенства, без которого нет правосудия на земле! Пусть все двенадцать граждан, занимающие теперь места присяжных заседателей, проникнутся убеждением, что лишь сознанием равенства всех людей перед законом творится правда, и тогда они безбоязненно, спокойно отнесутся и к слабым, и к сильным мира сего. Посмотрите кругом себя: теперь на наших глазах уже многое изменилось. Мыслимо ли было несколько лет тому назад, когда еще не существовали уставы 20 ноября 1864 года, чтобы стоящий перед вами Карицкий, полковник, губернский воинский начальник, лицо сильное в небольшом губернском мирке, украшенный всякими знаками отличия, сильный связями и знакомством, был предан суду по такому делу? Конечно, об этом и мечтать иногда было бы не совсем удобно. На наших глазах мысль о равенстве людей перед законом из области небезопасных мечтаний немногих лучших людей перешла в действительность. Я думаю, что от каждого из нас зависит в значительной степени, чтобы убеждение, в которое он верит, проходило в жизнь, конечно, не без борьбы. Суд присяжных представляет собою одно из превосходных учреждений, посредством которых убеждения людей из области мысли переходят в действительную жизнь, становятся силой, дают себя чувствовать всякому. Вот почему часть общества ведет против правосудия самую упорную борьбу. Но никогда она не бывает такою ожесточенною, как в делах, подобных настоящему. Дело это, действительно, принадлежит к числу редких, но не по преступлениям, в которых обвиняются подсудимые,— преступления самые обыкновенные,— а по тем затруднениям, по тем тормозам, которые встретило правосудие в отношении лиц, стоящих выше простых смертных. Я думаю, что всякому, кто слушает дело, кто прочтет его, придется не раз спросить: да что же за причина тому, что дело так медленно тянулось на предварительном следствии (с 1868 по 1870 год) и так медленно идет на судебном? Ответ: потому что это дело, как вы сами могли заметить, представляет чрезвычайно сильную борьбу против правосудия. Такое сильное сопротивление любопытно наблюдать; хотя, конечно, оно замаскировано, но я постараюсь раскрыть перед вами некоторые из тайных пружин дела, а о других я вам, жителям Рязани, считаю излишним говорить — вы их знаете лучше моего. Когда подсудимый вооружен умом послушным и хитрым, когда он располагает обширными средствами, когда чувствует за собою сильную сочувственную поддержку губернских верхов... ему нет расчета сдаваться, нет расчета приносить повинную! Напротив, он надеется дать сильный отпор. Искусно устроив свою защиту, он идет на суд, в сущности не страшный. Но, по крайней мере, то хорошо, что он сознает необходимость стать перед обществом лицом к лицу, что он не может взобраться на такую высоту, где не могло бы его настигнуть правосудие и потребовать от него ответа. В моей речи я буду иметь случай указать на тормозы, которыми задерживалось движение правосудия, пока {44} Московская судебная палата не разрушила одним ударом надежды на эти тормозы, предав суду всех обвиняемых без различия званий и положений. Какой бы ни был исход процесса, но это проявление самостоятельности высшего судебного учреждения Московского округа — явление отрадное, доказывающее, что равенство всех перед законом существует не на бумаге только, но и в действительности.
Обстоятельная речь представителя обвинительной власти, господина товарища прокурора Московской судебной палаты, до известной степени облегчает мою задачу, так что я могу не излагать перед вами подробно все обстоятельства, только что возобновленные в вашей памяти. Но тем не менее, я считаю себя обязанным, господа присяжные заседатели, обратиться ко многим из тех обстоятельств, которые уже были рассматриваемы, с тем чтобы по возможности представить вам их в том свете и в той группировке, как они должны быть. Поэтому я предполагаю останавливаться не столько на подробностях, уже изложенных вам, сколько на тех выводах, которые вытекают из обстоятельств дела. Прежде всего, когда разбирается дело, подобное настоящему, самые естественные вопросы, которые, конечно, должны возникнуть прежде других, следующие: правду ли говорит Дмитриева и справедливы ли возражения Карицкого? Для меня настоящий процесс сводится к этим двум вопросам. Я разделяю подсудимых на две категории. К первой относится Дмитриева и Карицкий, ко второй — все остальные люди, служившие орудием преступления, наперсники, лица без речей... В какой мере они действовали сознательно, для меня безразлично, и вы это разрешите по соображении доводов их защитников. Итак, интересы моей защиты сводятся к разрешению противоречий, вытекающих из показаний Дмитриевой и Карицкого. Моя задача — та, которую я имею в виду — будет исполнена, если я сумею объяснить вам внутренний смысл этих противоречий, разъясню перед вами планы противной стороны и способы, к которым она прибегает для достижения своих целей.
Силу и значение сознания Дмитриевой вы могли уже оценить из речи прокурора. Значение возражений Карицкого представляет для меня предмет еще не вполне исчерпанный. Сознание Дмитриевой составляет краеугольный камень всего дела. Заметьте, что если бы Дмитриева изменила свое показание, если бы она пошла на стачку с подсудимым Карицким, то до известной степени возможно допустить предположение, что и самое дело никогда не дошло бы до суда в настоящем своем объеме. На суде могло бы быть возбуждено сомнение во всех фактах обвинения. Сомнение в факте кражи, сомнение в факте выкидыша, и таким образом могло бы оказаться, что общественное правосудие было бы сбито с толку и обмануто. Тогда между защитниками могла бы образоваться известная солидарность: отрицание или сомнение могло бы оказать пользу всем подсудимым. Где сомнителен факт, там невозможно обвинение. Тогда не представилось бы мне печальной необходимости поддерживать обвинение Карицкого, защищая Дмитриеву. Сознание Дмитриевой, ее оговор прежде всего ведут к ее же обвинению, и в то же время к уличению Карицкого. Я буду поддерживать это сознание, я ему верю и сохраняю надежду, что за меня будет общественное мнение. Дмитриева поступила необыкновенно {45} честно: с самоотвержением, почти небывалым в практике уголовного правосудия, она всецело, до мельчайшей подробности, признала такие обстоятельства, которые прямо ведут к ее обвинению; признала и такие, которые представились на первый взгляд чрезвычайно опасными (например, записку), и все это без обиняков, без трусливых уверток, без той лжи, которая, произнесенная публично, режет ухо, как фальшивая нота. В этом отношении как поучительно сравнить ее поведение на суде с поведением Карицкого! Мне кажется, что она в глазах людей, ценящих честность, многое искупила таким самоотверженным сознанием, много сделала для примирения себя с общественной совестью. Прежде всего, гг. присяжные заседатели, скажу два слова об обстоятельстве, которое естественно возбудило ваше внимание. Вы спрашиваете, вследствие каких причин Дмитриева возвела на Карицкого такое обвинение, если это обвинение — клевета, как он утверждает? На этот вопрос Карицкий отвечал вчера, ссылаясь, по своему обыкновению, на предварительное следствие, т. е. на то самое следствие, которое Московская судебная палата признала неудовлетворительным, упустившим многое, что, будучи исследовано своевременно, могло бы послужить к уличению Карицкого. «Все это разъяснено предварительным следствием». Но ведь это не ответ. Ваш вопрос, видимо, застал Карицкого врасплох и попал в больное место... Мы менее всего готовы возражать на самые простые вещи, а хитрые придумывать легче. Потом Карицкий стал говорить, что оговор Дмитриевой объясняется тем, что ей приятнее выдавать за своего любовника лицо столь высокопоставленное, чем кого-нибудь другого... Объяснение тоже весьма плохое. Начать с того, что слишком частое упоминание о «высоком положении» полковника производит довольно странное впечатление. Это хорошо господину Стабникову так рассуждать, и вообще, нельзя не заметить, что высота положения г. Карицкого — понятие очень относительное. Мало ли положений на свете гораздо выше, да и те не страдают таким страшным иерархическим самообольщением. Конечно, в среде губернских властей положение воинского начальника довольно видное, но искать в этом положении разгадку всех недоразумений, возбуждаемых обвинителем, чрезвычайно странно. Судите сами, гг. присяжные заседатели, насколько имеет значение подобный ответ. Наконец, наущение врагов (каких врагов? где враги?) — это общее место, которое в данном случае лишено всякого смысла, так как не об одном враге Карицкого здесь и помину не было, а родственники Дмитриевой — самые близкие к нему люди. Итак, вопрос, из чего бы Дмитриевой клеветать на Карицкого, так и остался неразрешенным. Он усложняется еще тем соображением, что Дмитриева своим сознанием топит саму себя, признаваясь в столь важном преступлении, как вытравление плода. Оговаривай она другого, выгораживая себя, оно было бы понятно, так как такие побуждения часто руководят подсудимыми, но ведь Дмитриева не говорит, что один Карицкий украл деньги, и если б она только стремилась погубить его, то ей ничего не стоило бы сказать это. Она не говорит, что он против ее воли произвел выкидыш; если бы она оговаривала его только из злобы, она должна была бы сказать это, а между тем она нимало не скрывает, что выкидыш произведен с ее ведома и согласия, что она сама просила об этом врачей... Так {46} не действует слепая вражда и дружба. У Дмитриевой дети — губить себя для того, чтобы повредить Карицкому, да и то еще не наверное, губить себя, зная, что против Карицкого мало вещественных улик — это психологическая невозможность.
Карицкий отвечал на предложенный ему вопрос, что Дмитриева могла питать к нему злобу за то, что он убедил ее сознаться... Допустим эту злобу; но и тут встречаем то же неумолимое противоречие. Если Дмитриева хотела мстить Карицкому за то, что он уговорил ее принять на себя кражу, то, во-первых, совершенно достаточно было изменить это признание, рассказав о том, как происходил в действительности сбыт билетов Галича. Этот рассказ ничем не был опровергнут на суде, и когда дойдет до него очередь, то я докажу его несомненную истинность. Этим рассказом фигура Карицкого выдвигалась из тени в яркую полосу света, и оказывалось, что уже в июне месяце, в самый месяц кражи, он через сестру вызывал Дмитриеву в Рязань для предложения о сбыте билетов. К чему же тут было примешивать выкидыш? Далее Карицкий старался бросить тень на Костылева и других, которые будто бы уговаривали Дмитриеву. Господа! эти недостойные инсинуации не заслуживают возражения. Честное имя товарища прокурора, господина Костылева слишком хорошо известно всей Рязани и, конечно, не Карицкому его поколебать. По способу защиты судите о характере лица. По правдивости Карицкого относительно таких фактов, как связь его с Дмитриевой, присылки солдат и пр., судите о его правдивости в остальном. Итак, несмотря на свой ум, изощренный сознанием надвигающейся на него опасности, несмотря на продолжительное время, когда Карицкий мог обдумывать и обдумывал свою защиту, несмотря на все благоприятные условия, которые его окружали, он не мог представить ни одного сколько-нибудь обстоятельного объяснения против простого, безыскусственного, выстраданного рассказа Дмитриевой, который им назван, с цинизмом, изобличающим его бессильное раздражение, не просто ложь, а наглая ложь! Карицкий не без основания выступил на суде с уверенностью, что судебное следствие докажет несправедливость возводимого на него обвинения. Что такое судебное следствие? Проверка собранного материала. Все предварительное следствие проникнуто убеждением в невинности Карицкого, оно как бы отстраняет его, оставляет в тени, наконец, оно вовсе не привлекает его к суду, как вдруг Судебная палата наложила на него свою руку. Но уверенность Карицкого уступает место сильному раздражению при появлении не допрошенных на предварительном следствии свидетелей. Это понятно: новые показания, разноречия, обнаружившиеся здесь на суде, новые свидетели — все это, сгруппированное с некоторыми отрывочными фактами, бросает проблески света на дело. Подождите несколько минут, всмотритесь пристально, и дело еще раз прояснится, и ваша совесть найдет себе опору в фактических выводах. Не только то истина, что можно тронуть руками...
Приступаю к рассмотрению факта кражи. Я прошу вас припомнить, что 19 июня 1868 года Карицкий был в гостях у Галича в деревне, в день рождения его покойной жены. Галич, вероятно, и в то время отличался тем самым беспорядком в ведении своих дел, который обнаружился в его показаниях на {47} суде. Он не знал счета своим деньгам, знал только, что они лежат в пачках, а пачки клал в простой письменный стол в кабинете. Вы помните, что Карицкий ночевал в этом самом кабинете и, по справедливому замечанию товарища прокурора, ночевал один, как почетный гость. Сам Галич говорит, что хотя постелей было постлано несколько, но что, кроме Карицкого, кажется, никто не ночевал. Впоследствии в передней нашли ключ, свободно отпиравший ящик, где лежали украденные деньги. Откуда взялся этот ключ — неизвестно, но, оставляя его в передней, вор довольно искусно наводил подозрение на прислугу. Как видно из показаний умершей жены Галича, похищенные деньги не проверялись с мая месяца и проверялись ли даже в мае — неизвестно. Так, из показаний Галича, который представляет собою воплощенную забывчивость, быть может, вполне безыскусственную, сквозь целый лес непроходимых противоречий видно, что он ездил в мае месяце в Воронеж, что он в то время, по показанию его жены, возил с собою банковые билеты, а в июне месяце, прибавил Галич на суде, «я брал только одни серии, которые хотел поместить в банк, но не поместил, потому что нашел невыгодным, и повез их обратно». Следовательно, с мая по июнь, когда обнаружилась кража, похищенные деньги не были проверены. Из собственного показания Галича видно, что в бумагах его происходит страшный беспорядок. Проверка произошла только тогда, когда потребовались деньги на приданое дочери. Итак, не подлежит сомнению, во-первых, что 19 июня Карицкий был у Галича в деревне, ночевал в кабинете, где были деньги, ночевал, по всей вероятности, один, и что после его отъезда найден неизвестно кому принадлежащий ключ, отпиравший без звона ящик письменного стола. Не подлежит сомнению также, что 19 июня Дмитриевой в деревне Галича не было. Хорошо. Добытые факты отложим пока в сторону и пойдем далее. Кража, по предположению Галича, совершена в июле и притом в Липецке. Разберем это предположение по частям. Почему в июле, а не раньше? А потому, отвечал Галич, что я проверял пачки за две недели до похищения, т. е. в начале июля... Аргумент веский. Но знаете ли, когда он впервые явился на свет? 5 мая 1870 года, т. е. в то время, когда Карицкому необходимо было предпринимать разные меры против показаний Дмитриевой. Ни в объявлении следователю от 27 июля 1868 года, ни в одном из показаний, данных в течение всего времени, от 27 июля 1868 года по 5 мая 1870 года, он вовсе не приводит этого обстоятельства, говорящего в пользу Карицкого. Но значение этого показания уничтожается сравнением с показанием умершей Марии Галич, которая говорит в протоколе от 14 августа 1868 года, что процентные бумаги видела за полтора или за два месяца до кражи, а не за две недели. Вы припомните при этом, что главным лицом в хозяйстве, по показаниям самого Галича, была его жена. Далее из ее же показания видно, что в мае Галич возил в Воронеж только 5-процентные, а не выигрышные билеты (а в украденной пачке были те и другие вместе), а Галич показал, что в начале июля, т. е. за две недели, он возил в Воронеж одни только серии, следовательно, не ту пачку, которую у него похитили. Выходит, что до 24 июля не было никакого случая, по поводу которого проверялось бы наличное количество денег или содержание пачек. Впрочем, и сам Галич себе противоречил: {48} теперь он говорит, что проверял число пачек, а не деньги, а тогда говорил, что видел похищенные бумаги, т. е. содержимое пачек, а не одни пачки. Самое число пачек и содержание их также нельзя считать постоянным и неизменным: деньги вынимались, опять вкладывались кое-как и неизвестно где записывались на каких-то бумажках. 24 июля вышел случай проверить все деньги — нужно было выдать приданое дочери перед отъездом в Москву, и вот обнаружился дефицит в 38 тысяч 500 рублей. Это вовсе еще не значит, что деньги похищены накануне или за несколько дней. Могло пройти много времени до обнаружения пропажи, если бы не случай — приданое дочери. Заключаю: время совершения кражи неизвестно. Утверждение, что она произошла после июня, лишено основания, и по времени, когда оно высказано, заставляет подозревать предвзятое намерение помочь Карицкому.
Разбираю второе положение Галича: кража совершена в Липецке, а не в деревне. История этого показания следующая: в объявлении 27 июля, поданном дня три после обнаружения кражи, Галич говорит совершенно определенно, что деньги оставлены были в столе кабинета, в деревне (а не в Липецке). Мало того: он высказывает подозрение на Ивана Ратнева, своего слугу, и настолько ясно формулирует подозрение, что Ратнева заключают под стражу. Возможно ли думать, что теперь, по прошествии почти трех лет, Галич, отличающийся такою замечательной слабостью памяти, вообще лучше помнит все, что происходило в июле 1868, чем в то время? Мария Галич также в 1868, в августе, показала, что помнит наверное, как положила деньги в ящик стола в кабинете в деревне. Следовательно, не подлежит сомнению, что кража совершена не в Липецке, а в деревне, но неизвестно когда. Но зачем же, быть может, спросите вы, было Галичу менять свое показание и переносить место действия в Липецк! Как зачем? Очень понятно: в Липецке была Дмитриева, а в деревне не была ни 19 июня, ни 23 июля, то есть в то время, когда кража случилась и когда она обнаружилась. А Карицкий не был в Липецке, а в деревне 19 июня был. Интерес его заключался в изменении времени кражи — и вот является показание 5 мая 1870 года о мнимой проверке за две недели; в изменении места — и вот на сцене Липецк; в изменении лица — и вот мнимое сознание Дмитриевой.
Позднейшее показание о вероятности кражи в Липецке носит на себе следы несомненной искусственности: Галич не помнит, отдал ли похищенную пачку жене. Не совсем хорошо помнит, отдал ли 38 тысяч 500 рублей или нет. Допускает возможность, что кража случилась 16 или 17 и что жена скрыла, чтобы его не беспокоить. Очевидный вздор, потому что не все ли равно, беспокоить 23 или 17 июля, а искать 38 тысяч довольно естественно в то время, когда хватишься пропажи. Вообще показание Галича так богато противоречиями, что останавливаться на нем долее я считаю излишним. Недаром же этот свидетель целый день простоял под огнем перекрестного допроса, на что с такой горечью сетовал защитник Карицкого. Но в то время, пока деньги Галича находятся в безвестном отсутствии, посмотрим, что делает Карицкий. Летом 1868 обнаружилась, какая-то растрата казенных денег или квитанций. Свидетели, приведенные сюда прямо из канцелярии воинского начальника, по-{49}казывают, что сумма была самая незначительная. Некоторая доля скептицизма может быть допущена относительно этой группы свидетелей, показывающих о своем начальнике, хотя и находящемся не за решеткой, но на свободе. Я не знаю, как далеко простирается чувство и догма военной дисциплины, но знаю, что она в естественной природе человека многое переделывает на свой лад. Как бы то ни было, дело не разъяснило, сколько именно казенных денег было растрачено в ведомстве Карицкого, но ведь вы знаете, что казна не шутит, растрата большого или малого количества денег преследуется одинаково строго — тут, конечно, было следствие... во время которого нередко бывают нужны деньги, например, для разъездов... В июле г-жа Дмитриева, жившая все лето у своего отца в деревне, получает письмо из Рязани от сестры Карицкого (существование этого письма не было никем отвергнуто на суде), где ее приглашают приехать под предлогом бала... Оказалось, что сестра Карицкого просила Дмитриеву приехать под вымышленным предлогом, чтоб она взяла на себя продажу нескольких билетов, принадлежащих Карицкому, который находится в затруднении, но желает, чтоб это затруднение не оглашалось. Что же, ведь все это очень просто и натурально! В августе Дмитриева едет в Москву с тем, чтобы продавать эти билеты. С нею едет Карицкий. Этот факт не подтверждается доказательствами, потому что Карицкий скрылся, не выходил из вагона первого класса, а Дмитриева и Гурковская ехали во втором; поезд был ночной, следовательно, очень естественно, что можно было доехать до Москвы и не видать никого. Время было выбрано с тою же обдуманностью, с которой брошен ключ в передней, добыто сознание Дмитриевой, впоследствии составлены записки,— тот же пошиб. Характеристическая подробность рассказа Дмитриевой о том, как она хотела пересесть к Карицкому в первый класс, подтверждается свидетельницей Гурковской, которая полагала, что Дмитриева просила начальника станции переменить ей билет второго класса на первый, по поводу чего Гурковская упрекала ее: «Пригласили меня ехать, а сами уходите...» Тогда Дмитриева осталась. В опровержение того обстоятельства, что он ездил в августе в Москву, Карицкий не нашел возможным доказывать свое алиби какими-нибудь показаниями лиц, с которыми он в то время виделся бы, а ведь, кажется, что тут особенно трудного? Нет, он распорядился лучше: его собственная канцелярия, в лице правителя и др., изготовила ему какое-то свидетельство, удостоверяющее, что он в такое-то время ни на кратчайшее время не выезжал из Рязани, как оказалось, прибавляет успокоительно канцелярия, по справкам в книгах. Объяснения, данные по этому поводу свидетелем Тропаревским, при всей своей внушительности, не отличаются правдоподобием. Он не мог указать на закон, возбраняющий воинскому начальнику отлучаться на один день из города, но старался объяснить, что каждый день могут быть важные доклады, что в отсутствие воинского начальника непременно заменяет его исправляющий должность, что иначе и быть не может. Свидетель и г. Карицкий с большим оживлением описывали положение воинского начальника, который почти комендант города, так что в случае опасности должен спешить на место принять меры; мало ли что может случиться, и он должен быть готов каждую минуту и пр. Но не-{50}смотря на все усилия Карицкого и его свидетеля, им едва ли удалось поселить во всех убеждение в страшной важности и ответственности воинского начальника. Слава Богу, Рязань не в осадном положении. Какие тут катастрофы, где могли бы проявиться блестящие способности воинского начальника во главе местных войск. Ничего этого не было, и незачем было все это рассказывать. Никаких опасностей не предвиделось, никаких ужасов не было и в помине, все обстояло благополучно. Юрлов и Обновленский по приговору суда под председательством того же г. Карицкого были уже давно расстреляны, следовательно, ничто не мешало ему съездить в Москву для необходимых денежных операций. Тропаревский не мог привести закона, по которому воинскому начальнику запрещалось бы выехать, да кажется такого закона и нет; но если бы он и был? Мало ли законов, которые существуют, по чьему-то выражению, не для того чтобы попирать их ногами, а для того чтоб осторожно их обходить...
В Москве, в конторах Юнкера и Марецкого, не купили билетов у Дмитриевой, сказав ей, что они предъявленные. Нигде не разъяснили ей смысла этого выражения, нигде, как видно из дела, не говорили ей, что билеты краденые. Она могла знать, что у дяди украли деньги, но ей никто не сообщил номера украденных билетов, факт, что билеты не могли быть проданы в Москве, обращается обвинением в улику против Дмитриевой: она должна была понять, что если билеты стесняются купить, следовательно, они краденые, говорит обвинение. Обвинение ошибается. Банкирская контора может в известное время не покупать ту или другую процентную бумагу по разным причинам, предвидя ее понижение или по недостатку наличных денег, назначенных на другую операцию. Конторы покупают билеты по биржевой цене и вообще не торгуют, как на Толкучем рынке: или покупают или отказывают. Так, например, за неделю до объявления франко-германской войны московские банкиры получили телеграмму из Берлина о приостановке покупки; вообще, ожидалось огромное понижение всех бумаг, которое и произошло вследствие биржевой паники. Следовательно, отказ конторы или двух контор ничего еще не доказывает. Наконец, если Дмитриева виновна в укрывательстве, потому что не догадалась о происхождении билетов, то почему же не привлечены к суду конторы Юнкера и Марецкого, знавшие наверняка, по официальным сведениям, что предлагаемые им билеты именно те самые, которые украдены у Галича?
Вот первая улика против Дмитриевой по обвинению ее в укрывательстве краденого. Кажется, она разъяснена настолько, что можно перейти ко второй — к продаже билетов в Ряжске с наименованием себя не принадлежащею ей фамилией Буринской. Разбирая эту улику, я должен опять просить вас вспомнить, в каких отношениях Дмитриева стояла к Карицкому: четырехлетняя связь дала ему тот неоспоримый авторитет, который так легко приобретается натурой черствою и упорною над слабым и впечатлительным характером женщины. То высокое положение, о котором так охотно говорит Карицкий, в глазах Дмитриевой было совершенно достаточною порукой в том, что он, Карицкий, ничего бесчестного совершить не может. Могла ли прийти ей мысль [51] о том, что Карицкий воспользовался деньгами ее дяди. Конечно, нет: такое подозрение она не могла и допустить относительно Карицкого, и он был слишком умен, чтобы, доверившись ей, стать от нее в известную зависимость. Если бы Дмитриева совершила кражу, то она не могла бы скрыть ее от Карицкого, но что Карицкий никогда не признался бы ей в своем преступлении — это также логически неизбежно. С этим признанием он утратил бы в глазах ее свой авторитет и, повторяю, подвергал бы себя опасности в случае первой размолвки, давая ей против себя оружие. Просьба Карицкого о том, чтобы продажа оставалось тайною, также не может быть поставлена в вину Дмитриевой: в положении Карицкого неприятно разглашать затруднения, вынудившие его будто бы продавать свои билеты. Впрочем, что Дмитриева не придавала особенного значения этой тайне, не подозревая в ней ничего особенно важного, мы увидим из показания Соколова.
Рассмотрев характер отношений Дмитриевой к Карицкому, возвращаюсь к поездке в Ряжск. Видя, что сбыт билетов в Москве неудобен, Карицкий на всякий случай приготовляет для Дмитриевой билет на свободный проезд, который она получила по возвращении из Ряжска. В Ряжске Дмитриева продает билеты, подписывается Буринскою, но вслед за тем, на станции, в присутствии совершенно незнакомых офицеров, громко рассказывает, что она, кажется, сделала глупость, подписавшись чужою фамилией, и тут же расписывается в книге станционного начальника настоящей своею фамилией: Дмитриева. Очевидно, что она действовала без всякого преступного умысла, совершенно не сознавая цели тех действий, которые были ей предписаны Карицким. Вот почему я полагаю, что вы не признаете ее виновною ни в укрывательстве заведомо краденого, ни в наименовании себя с тою целью не принадлежащей ей фамилией.
Следуя принятому мною плану, мы мысленно восстановили порядок событий от июня до ноября 1868 года. Теперь мы приближаемся к развязке, от которой нас отделяет только один эпизод, по моему мнению, чрезвычайной важности.
По возвращении из Ряжска, в конце октября или в начале ноября, Дмитриева продала г. Соколову в два раза 18 билетов внутреннего займа. На вопрос Соколова, знает ли об этом Карицкий, Дмитриева сперва спросила его, почему он это спрашивает, потом взяла с него слово, что он сохранит ее тайну, и объяснила, что билеты продаются по просьбе Карицкого и принадлежат ему. Чтоб оценить всю важность вытекающих отсюда заключений, следует обратить внимание на время, когда происходил этот разговор — за две или за три недели до начала дела, когда все крутом подсудимых было тихо и спокойно, и ничто не предвещало приближения грозы. В это время, я думаю, Дмитриевой лгать на Карицкого не было никаких оснований, не было даже и тех неправдоподобных поводов, которые, по мнению Карицкого, возникли после начала дела. Замечательно, что следователь не придал никакого значения этому обстоятельству и не занес его в протокол, как не идущее к делу!
В половине ноября к Дмитриевой, которая с трудом оправлялась от родов — здоровая натура была испорчена ужасными пытками выкидыша,— к Дмитрие-{52}вой приезжает дядя ее Галич с отцом, напавшие на след поездки ее в Ряжск. На другой день, вскоре после приезда Карицкого, Дмитриева приносит ему величайшую жертву, на которую способна женщина, всегда самоотверженная и увлекающаяся. Происходит отвратительная сцена мнимого сознания, отец пригибает ее голову до земли: «Кланяйся же и тетке, проси прощения!» Она кланяется и плачет. Потом дядя едет к Карицкому обедать. Изобретательный ум Карицкого решает, что ее нужно выдавать за сумасшедшую, но несмотря на то, что это представляется делом нетрудным, стратагема не удается, и прошение прокурору выходит весьма аляповатою хитростью. С этого прошения начинается и новый период в показаниях Галича: ему назначается роль, которая бедному старику совсем не под силу. Тут и нечаянное взятие билетов вместо модных картинок, и кража непременно в Липецке, и проверка билетов за две недели до кражи... Все это у него перепутывается в памяти, и без того нетвердой, он беспрестанно забывает свою роль, и я полагаю, что режиссер решительно им недоволен.
Между тем 8 декабря 1868 года Дмитриева была заключена под стражу в острог, где и пробыла без малого два года. Здесь, в бесконечные часы тюремного одиночества, напало на нее тяжкое раздумье: одна, брошена всеми, всеми забыта... за что эти страдания? Человек, для которого она пожертвовала всем, покинул ее первый. Несмотря на те родственные чувства, которые связывали его с Дмитриевой, Карицкий ни разу не посетил ее в тюрьме. Он боялся, чтобы такое посещение не было впоследствии обращено против него в улику. Но если б он чувствовал себя ни в чем не виноватым, конечно, ничто не могло бы помешать ему посетить свою несчастную родственницу. Любовницу свою он боялся посетить. Среди томящей, смертельной тоски острожной жизни Дмитриеву начинает мучить раскаяние, перед нею с новой силой встает воспоминание о том ребенке, который был уничтожен Карицким, и вот, с тою порывистою страстностью, с тем полным забвением о себе, которые составляют главные черты в характере Дмитриевой, она решается сказать правду, всю правду, не щадя себя, не делая ничего в половину.
Замечательное показание почтенного товарища прокурора г. Костылева прекрасно передает нам душевное состояние Дмитриевой перед сознанием. Теплые, проникнутые страшной скорбью слова ее мужа подтверждают нам искренность этого сознания.
Я делаю невольное отступление, вспоминая о показании капитана Дмитриева. Еще не изгладилось потрясающее впечатление, произведенное его рассказом. Отец и муж, лишенный права видеться с женой и детьми, оскорбленный но всем, что дорого человеку, нашел в себе силу простить, забыть все прошлое: «И просил у полковника Кострубо-Карицкого позволения повидаться с моими детьми,— говорит он без всякой горечи,— мне дозволили», но под присмотром вахмистра, так что он не успел сказать ни слова детям наедине. Всегда верный себе, г. Карицкий невозмутимо отвечал, что он даже не знал, кто такой Дмитриев, так же как не знал фамилии Стабникова и существования записки, при чтении коей осенил себя крестным знамением.
Возвращаемся к своему рассказу. {53}
Дмитриева увидала, что она обманута Карицким, и изверилась в нем. Последовала та нравственная ломка, за которой наступает страшная внутренняя тишина, отвращение от жизни, разочарование, во всем. К этому присоединились физические страдания, кровь хлынула горлом — природа мстила за поруганные права свои. 14 января Дмитриева делает полное сознание: рассказывая о продаже билетов, переданных Карицким, она раскрывает тайну своих отношений к нему; упоминая о двукратной беременности, она признает, что первый ребенок был вытравлен, и заметьте: ни одной лазейки не оставляет она себе. Если бы сознание ее было искусственное, кем-нибудь нашептанное, преподанное в остроге, то в данном случае представлялся весьма удобный случай, обвиняя другого, выгородить себя: она могла бы сказать, что вытравление произведено в состоянии ее беспамятства, помрачения ума; это было бы правдоподобно, так как беременность и родильный период зачастую сопровождаются неправильностями душевных отправлений. Но Дмитриева не щадит себя, и в рассказе, безыскусственная простота которого неподражаема, выдает себя головою. Является потребность страдания, посредством которого человек мирится с самим собою.
19 января была допрошена Кассель. Это показание замечательно в двух отношениях. Во-первых, оно содержит в себе заявление Кассель о том, что она ребенка не бросала, что Карицкий бывал довольно часто у Дмитриевой, что она в бреду говорила: «Николай Никитич, ты в крови, сюртук в крови...» Казалось бы, что тут и начинается интерес показания. Вы ожидаете, конечно, что проницательный следователь и присутствующий при допросе товарищ прокурора Соловкин ухватятся за этот факт и будут расспрашивать Кассель. Вы ошибаетесь: на том самом месте, где упоминается о бреде и о Карицком, протокол прерывается, и следуют подписи следователя, прокурора и пр. Но этого мало: того же 19 января составлен протокол о другом показании Кассель, где о Карицком и о бреде уже не упомянуто вовсе. Что же происходило между этими двумя показаниями, данными в один и тот же день? Какой невидимый тормоз остановил Кассель, когда она начинала сообщать подробности, драгоценные для правосудия и навсегда утраченные для него? Неизвестно. Отчего следователь не записал показания Соколова о принадлежности билетов Карицкому? Тоже неизвестно. Теперь на суде вы видите, что солидарность Кассель с Карицким простирается так далеко, что она не только умалчивает обо всем, что говорила против него на предварительном следствии, но даже через своего защитника представляет записку, которая, если бы была действительно писана для передачи ей, то прямо уличала бы ее в том, в чем она обвиняется, причем однако не сознается,— в знании и недонесении о преступлении Дмитриевой.
Показание 14 января было неожиданным ударом для Карицкого. Тут начинается усиленная деятельность, все пружины пущены в ход. Ошибка Карицкого заключалась в том, что он, не видевшись с Дмитриевой целый месяц, утратил свое влияние на нее, успокаивая себя мыслью, что не захочет же она губить саму себя вместе с ним. Но в человеке всегда остается больший запас добра, чем думают. Увидав слишком поздно свою ошибку, Карицкий по роко-{54}вой логической необходимости должен был искать с ней свидани