Глава 12. Сорок дней Кенгира
Но в падении Берии была для Особлагов и другая сторона: оно обнадёжило и тем сбило, смутило, ослабило каторгу. Зазеленели надежды на скорые перемены – и отпала у каторжан охота гоняться за стукачами, садиться за них в тюрьму, бастовать, бунтовать. Злость прошла. Всё и без того, кажется, шло к лучшему, надо было только подождать.
И ещё такая сторона: погоны с голубой окаёмкой (но без авиационной птички), до сей поры самые почётные, самые несомненные во всех Вооружённых Силах, – вдруг понесли на себе как бы печать порока и не только в глазах заключённых или их родственников (шут бы с ними), – но не в глазах ли и правительства?
В том роковом 1953 году с офицеров МВД сняли вторую зарплату ("за звёздочки"), то есть они стали получать только один оклад со стажными и полярными надбавками, ну и премиальные конечно. Это был большой удар по карману, но ещё больший по будущему: значит, мы становимся не нужны?
Именно из-за того, что пал Берия, охранное министерство должно было срочно и въявь доказать свою преданность и нужность. Но как?
Те мятежи, которые до сих пор казались охранникам угрозой, теперь замерцали спасением: побольше бы волнений, беспорядков, чтоб надо было принимать меры. И не будет сокращения ни штатов, ни зарплат.
Меньше чем за год несколько раз кенгирский конвой стрелял по невинным. Шел случай за случаем; и не могло это быть непреднамеренным.[414]
Застрелили ту юную девушку Лиду с растворомешалки, которая повесила чулки сушить на предзоннике.
Подстрелили старого китайца – в Кенгире не помнили его имени, по-русски китаец почти не говорил, все знали его переваливающуюся фигуру – с трубкой в зубах и лицо старого лешего. Конвоир подозвал его к вышке, бросил ему пачку махорки у самого предзонника, а когда китаец потянулся взять – выстрелил, ранил.
Такой же случай, но конвоир с вышки бросил патроны, велел заключённому собрать и застрелил его.
Затем известный случай стрельбы разрывными пулями по колонне, пришедшей с обогатительной фабрики, когда вынесли 16 раненых. (А ещё десятка два скрыли свои лёгкие ранения от регистрации и возможного наказания.)
Тут зэки не смолчали – повторилась история Экибастуза: 3-й лагпункт Кенгира три дня не выходил на работу (но еду принимал), требуя судить виновных.
Приехала комиссия и уговорила, что виновных будут судить (как будто зэков позовут на суд, и они проверят!..). Вышли на работу.
Но в феврале 1954 года на Деревообделочном застрелили ещё одного – «евангелиста», как запомнил весь Кенгир (кажется: Александр Сысоев). Этот человек отсидел из своей десятки 9 лет и 9 месяцев. Работа его была – обмазывать сварочные электроды, он делал это в будке, стоящей близ предзонника. Он вышел оправиться близ будки – и при этом был застрелен с вышки. С вахты поспешно прибежали конвоиры и стали подтаскивать убитого к предзоннику, как если б он его нарушил. Зэки не выдержали, схватили кирки, лопаты и отогнали убийц от убитого. (Всё это время близ зоны Деревообделочного стояла оседланная лошадь оперуполномоченного Беляева-Бородавки, названного так за бородавку на левой щеке. Капитан Беляев был энергичный садист, и вполне в его духе было подстроить всё это убийство.)
Всё в зоне взволновалось. Заключённые сказали, что убитого понесут на лагпункт на плечах. Офицеры лагеря не разрешили. "За что убили?" – кричали им. Объяснение у хозяев уже было готово: виноват убитый сам – он первый стал бросать камнями в вышку. (Успели ли они прочесть хоть личную карточку убитого? – что ему три месяца осталось и что он евангелист?…)
Возвращение в зону было мрачно и напоминало, что идёт не о шутках. Там и сям в снегу лежали пулемётчики, готовые к стрельбе (уже кенгирцам известно было, что – слишком готовые…). Пулемётчики дежурили и на крышах конвойного городка.
Это было опять всё на том же 3-м лагпункте, который знал уже 16 раненых за один раз. И хотя нынче был всего только один убитый, но наросло чувство незащищённости, обречённости, безвыходности: вот и год уже почти прошёл после смерти Сталина, а псы его не изменились. И не изменилось вообще ничто.
Вечером после ужина сделано было так. В секции вдруг выключался свет, и от входной двери кто-то невидимый говорил: "Братцы! До каких пор будем строить, а взамен получать пули? Завтра на работу не выходим!" И так секция за секцией, барак за бараком.
Брошена была записка через стену и во второй лагпункт. Опыт уже был, и обдумано раньше не раз, сумели объявить и там. На 2-м лагпункте, многонациональном, перевешивали десятилетники, и у многих сроки шли к концу – однако они присоединились.
Утром мужские лагпункты – 3-й и 2-й – на работу не вышли.
Такая повадка – бастовать, а от казённой пайки и хлёбова не отказываться, всё больше начинала пониматься арестантами, но всё меньше – их хозяевами. Придумали: надзор и конвой вошли без оружия в забастовавшие лагпункты, в бараки, и, вдвоём берясь за одного зэка, – выталкивали, выпирали его из барака. (Система слишком гуманная, так пристало нянчиться с ворами, а не с врагами народа. Но после расстрела Берии никто из генералов и полковников не отваживался первый отдать приказ стрелять по зоне из пулемётов.) Этот труд, однако, себя не оправдал: заключённые шли в уборную, слонялись по зоне, только не на развод.
Два дня так они выстояли.
Простая мысль – наказать того конвоира, который убил евангелиста, совсем не казалась хозяевам ни простой, ни правильной. Вместо этого в ночь со второго дня забастовки на третий ходил по баракам уверенный в своей безопасности и всех будя бесцеремонно, полковник из Караганды с большой свитой: "Долго думаете волынку тянуть?"[415] И наугад, никого не зная тут, тыкал пальцем: "Ты! – выходи!.. Ты! – выходи!.. Ты! – выходи!" И этих случайных людей этот доблестный волевой распорядитель отправлял в тюрьму, полагая в том самый разумный ответ на «волынку». Вилл Розенберг, латыш, видя эту бессмысленную расправу, сказал полковнику: "И я пойду!" – "Иди!" – охотно согласился полковник. Он даже и не понял, наверно, что это был – протест, и против чего тут можно было протестовать.
В ту же ночь было объявлено, что демократия с питанием кончена и не вышедшие на работу будут получать штрафной паёк. 2-й лагпункт утром вышел на работу. 3-й не вышел ещё и в третье утро. Теперь к ним применили ту же тактику выталкивания, но уже увеличенными силами: мобилизованы были все офицеры, какие только служили в Кенгире или съехались туда на помощь и с комиссиями. Офицеры во множестве входили в намеченный барак, ослепляя арестантов мельканием папах и блеском погонов, пробирались, нагнувшись, между вагонками и, не гнушаясь, садились своими чистыми брюками на грязные арестантские подушки из стружек: "Ну, подвинься, подвинься, ты же видишь, я подполковник!" И дальше так, подбоченясь и пересаживаясь, выталкивали обладателя матраса в проход, а там его за рукава подхватывали надзиратели, толкали к разводу, а тех, кто и тут ещё слишком упирался – в тюрьму. (Ограниченный объём двух кенгирских тюрем очень стеснял командование – туда помешалось лишь около полутысячи человек.)
Так забастовка была пересилена, не щадя офицерской чести и привилегий. Эта жертва вынуждалась двойственным временем. Непонятно было, что же надо? и опасно было ошибиться! Перестаравшись и расстреляв толпу, можно было оказаться подручным Берии. Но не достаравшись и не вытолкнув энергично на работу, можно было оказаться его же подручным.[416] К тому же личным и массовым своим участием в подавлении забастовки офицеры МВД как никогда доказали и нужность своих погонов для защиты святого порядка, и несокрушаемость штатов, и индивидуальную отвагу.
Применены были и все проверенные ранее способы. В марте-апреле несколько этапов отправили в другие лагеря. (Поползла зараза дальше!) Человек семьдесят (среди них и Тэнно) были отправлены в закрытые тюрьмы с классической формулировкой: "все меры исправления исчерпаны, разлагающе влияет на заключённых, содержанию в лагере не подлежит". Списки отправленных в закрытые тюрьмы были для устрашения вывешены в лагере. А для того, чтобы хозрасчёт, как некий лагерный НЭП, лучше бы заменял заключённым свободу и справедливость, – в ларьки, до того времени скудные, навезли широкий набор продуктов. И даже – о, невозможность! – выдали заключённым аванс, чтобы эти продукты брать. (ГУЛаг верил туземцу в долг! – это небывало.)
Так второй раз нараставшее здесь, в Кенгире, не дойдя до назреву, рассыпалось.
Но тут хозяева двинули лишку. Они потянулись за своей главной дубинкой против Пятьдесят Восьмой – за блатными. (Ну а в самом деле: зачем же пачкать руки и погоны, когда есть социально-близкие?)
Перед первомайскими праздниками в 3-й мятежный лагпункт, уже сами отказываясь от принципов Особлагов, уже сами признавая, что невозможно политических содержать беспримесно и дать им себя понять, – хозяева привезли и разместили 650 воров, частично и бытовиков (в том числе много малолеток). "Прибывает здоровый контингент! – злорадно предупреждали они Пятьдесят Восьмую. – Теперь вы не шелохнётесь". А к привезенным ворам воззвали: "Вы у нас наведёте порядок!"
И хорошо понятно было хозяевам, с чего нужно порядок начинать: чтоб воровали, чтоб жили за счёт других, и так бы поселилась всеобщая разрозненность. И улыбались начальники дружески, как они умеют улыбаться только ворам, когда те, услышав, что есть рядом и женский лагпункт, уже канючили в развязной своей манере: "Покажи нам баб, начальничек!"
Но вот он, непредсказуемый ход человеческих чувств и общественных движений. Впрыснув в 3-й кенгирский лагпункт лошадиную дозу этого испытанного трупного яда, хозяева получили не замирённый лагерь, а самый крупный мятеж в истории Архипелага ГУЛАГа!
* * *
Как ни огорожены, как ни разбросаны по видимости островки Архипелага, они через пересылки живут одним воздухом, и общие протекают в них соки. И потому резня стукачей, голодовки, забастовки, волнения в Особлагах не остались для воров неизвестными. И вот говорят, что к 54-му году на пересылках стало заметно, что воры зауважали каторжан.
И если это так – что же мешало нам добиться воровского «уважения» – раньше? Все двадцатые, все тридцатые, все сороковые годы мы, Укропы Помидоровичи и Фан Фанычи, так озабоченные своей собственной общемировой ценностью и содержимым своего сидора, и своими ещё не отнятыми ботинками или брюками, – мы держали себя перед ворами как персонажи юмористические: когда они грабили наших соседей, таких же общемировых интеллектуалов, мы отводили стыдливо глаза и жались в своём уголке; а когда подчеловеки эти переходили расправляться с нами, мы также, разумеется, не ждали помощи от соседей, мы услужливо отдавали этим образинам всё, лишь бы нам не откусили голову. Да, наши умы были заняты не тем, и сердца приготовлены не к этому! Мы никак не ждали ещё этого жестокого низкого врага! Мы терзались извивами русской истории, а к смерти готовы были только публичной, вкрасне, на виду у целого мира и только спасая сразу всё человечество. А может быть на мудрость нашу довольно было самой простой простоты. Может быть с первого шага по первой пересыльной камере мы должны были быть готовы все, кто тут есть, получить ножи между рёбрами и слечь в сыром углу, на парашной слизи, в презренной потасовке с этими крысо-людьми, которым на загрызание бросили нас Голубые. И тогда-то, быть может, мы понесли бы гораздо меньше потерь и воспрянули бы раньше, выше и даже с ворами этими об руку разнесли бы в щепки сталинские лагеря? В самом деле, за что было ворам нас уважать?…
Так вот, приехавшие в Кенгир воры уже слышали немного, уже ожидали, что дух боевой на каторге есть. И прежде чем они осмотрелись и прежде чем слизались с начальством, – пришли к паханам выдержанные широкоплечие хлопцы, сели поговорить о жизни и сказали им так: "Мы – представители. Какая в Особых лагерях идёт рубиловка – вы слышали, а не слышали – расскажем. Ножи теперь делать мы умеем не хуже ваших. Вас – шестьсот человек, нас – две тысячи шестьсот. Вы – думайте и выбирайте. Если будете нас давить – мы вас перережем".
Вот этот-то шаг и был мудр и нужен был давно! – повернуться против блатных всем остриём! увидеть в них – главных врагов!
Конечно, Голубым только и было надо, чтобы такая свалка началась. Но прикинули воры, что против осмелевшей Пятьдесят Восьмой один к четырём идти им не стоит. Покровители – всё-таки за зоной, да и хрена ли в этих покровителях? Разве воры их когда-нибудь уважали? А союз, который предлагали хлопцы, – был весёлой небывалой авантюрой, да ещё кажется открывал и дорожку – через забор в женскую зону.
И ответили воры: "Нет, мы умнее стали. Мы будем с мужиками вместе!"
Эта конференция не записана в историю, и имена участников её не сохранились в протоколах. А жаль. Ребята были умные.
Ещё в первых же карантинных бараках здоровый контингент отметил своё новоселье тем, что из тумбочек и вагонок развёл костры на цементном полу, выпуская дым в окна. Несогласие же своё с запиранием бараков они выразили, забивая щепками скважины замков.
Две недели воры вели себя как на курорте: выходили на работу, загорали, не работали. О штрафном пайке начальство, конечно, и не помышляло, но при всех светлых ожиданиях и зарплату выписывать ворам было не из каких сумм. Однако появились у воров боны, они приходили в ларёк и покупали. Обнадёжилось начальство, что здоровый элемент начинает-таки воровать. Но, плохо осведомлённое, оно ошиблось: среди политических прошёл сбор на выручку воров (это тоже было, наверно, частью конвенции, иначе ворам неинтересно), оттуда у них были и боны. Случай слишком небывалый, чтобы хозяева могли о нём догадаться!
Вероятно, новизна и необычность игры очень занимала блатных, особенно малолеток: вдруг относиться к «фашистам» вежливо, не входить без разрешения в их секции, не садиться без приглашения на вагонки.
Париж прошлого века называл своих блатных (а у него, видимо, их хватало), сведённых в гвардию, – мобили. Очень верно схвачено. Это племя такое мобильное, что оно разрывает оболочку повседневной косной жизни, оно никак не может в ней заключаться в покое. Установлено было не воровать, неэтично было вкалывать на казённой работе, – но что-то же надо было делать! Воровской молодняк развлекался тем, что срывал с надзирателей фуражки, во время вечерней проверки джигитовал по крышам бараков и через высокую стену из 3-го лагпункта во 2-й, сбивал счёт, свистел, улюлюкал, ночами пугал вышки. Они бы дальше и на женский лагпункт полезли, но по пути был охраняемый хоздвор.
Когда режимные офицеры, или воспитатели, или оперуполномоченные заходили на дружеское собеседование в барак блатных, воришки-малолетки оскорбляли их лучшие чувства тем, что в разговоре вытаскивали из их карманов записные книжки, кошельки или с верхних нар вдруг оборачивали куму фуражку козырьком на затылок – небывалое для ГУЛАГа обращение! – но и обстановка сложилась невиданная. Воры и раньше всегда считали своих гулаговских отцов – дураками, они тем больше презирали их всегда, чем те индюшачее верили в успехи перековки, они до хохота презирали их, выходя на трибуну или перед микрофон рассказать о начале новой жизни с тачкою в руках. Но до сих пор не надо было с ними ссориться. А сейчас конвенция с политическими направляла освободившиеся силы блатных как раз против хозяев.
Так, имея низкий административный рассудок и лишённые высокого человеческого разума, гулаговские власти сами подготовили кенгирский взрыв: сперва бессмысленными застрелами, потом – вливом воровского горючего в этот накалённый воздух.
События шли необратимо. Нельзя было политическим не предложить ворам войны или союза. Нельзя было ворам отказываться от союза. А установленному союзу нельзя было коснеть – он бы распался и открылась бы внутренняя война.
Надо было начинать, что-нибудь, но начинать! А так как начинателей, если они из Пятьдесят Восьмой, подвешивают потом в верёвочных петлях, а если они воры – только журят на политбеседах, то воры и предложили: мы – начнём, а вы – поддйржите!
Заметим, что всё кенгирское лагерное отделение представляло собой единый прямоугольник с общей внешней зоной, внутри которой, поперёк длины, нарезаны были внутренние зоны: сперва 1-го лагпункта (женского), потом хоздвора (о его индустриальной мощи мы говорили), потом 2-го лагпункта, потом 3-го, а потом – тюремного, где стояли две тюрьмы – старая и новая, и куда сажали не только лагерников, но и вольных жителей посёлка.
Естественной первой целью было – взять хозяйственный двор, где располагались также и все продовольственные склады лагеря. Операцию начали днём в нерабочее воскресенье 16 мая 1954 года. Сперва все мобили взлезли на крыши своих бараков и усеяли стену между 3-м и 2-м лагпунктами. Потом по команде паханов, оставшихся на высотах, они с палками в руках спрыгивали во 2-й лагпункт, там выстроились в колонну и так строем пошли по линейке. А линейка вела по оси 2-го лагпункта – к железным воротам хоздвора, в которые и упиралась.
Все эти ничуть не скрываемые действия заняли какое-то время, за которое надзор успел сорганизоваться и получить инструкции. И вот преинтересно! – надзиратели стали бегать по баракам Пятьдесят Восьмой и к ним, тридцать пять лет давимым, как мразь, взывать: "Ребята! Смотрите! Воры идут ломать женскую зону! Они идут насиловать ваших жён и дочерей! Выходите не помощь! Отобьём их!" Но уговор был уговор, и кто рванулся, о нём не зная, того остановили. Хотя очень было вероятно, что при виде котлет коты не выдержат условий конвенции, – надзор не нашёл себе помощников из Пятьдесят Восьмой.
Уж как там защищал бы надзор от своих любимцев женскую зону – неизвестно, но прежде предстояло ему защитить склады хоздвора. И ворота хоздвора распахнулись, и навстречу наступающим вышел взвод безоружных солдат, а сзади ими руководил Бородавка-Беляев, который то ли от усердия оказался в воскресенье в зоне, то ли потому что дежурил. Солдаты стали отталкивать мобилей, нарушили их строй. Не применяя дрынов, воры стали отступать к своему 3-му лагпункту и карабкаться снова на стену, а со стены их резерв бросал в солдат камнями и саманами, прикрывая отступление.
Разумеется, никаких арестов среди воров не последовало. Всё ещё видя в этом лишь резвую шалость, начальство дало лагерному воскресенью спокойно течь к отбою. Без приключений был роздан обед, а вечером с темнотою близ столовой 2-го лагпункта стали, как в летнем кинотеатре, показывать фильм "Римский-Корсаков".
Но отважный композитор не успел ещё уволиться из консерватории, протестуя против гонений на свободу, как зазвенели от камней фонари на зоне: мобили били по ним из рогаток, гася освещение зоны. Уже их полно тут сновало в темноте по 2-му лагпункту, и заливчатые их разбойничьи свисты резали воздух. Бревном они рассадили ворота хоздвора, хлынули туда, а оттуда рельсом сделали пролом и в женскую зону. (Были с ними и молодые из Пятьдесят Восьмой.)
При свете боевых ракет, запускаемых с вышек, всё тот же опер капитан Беляев ворвался в хоздвор извне, через его вахту, со взводом автоматчиков и – впервые в истории ГУЛАГа! – открыл огонь по социально-близким! Были убитые и несколько десятков раненых. А ещё – бежали сзади краснопогонники со штыками и докалывали раненых. А ещё сзади, по разделению карательного труда, принятому уже в Экибастузе, и в Норильске, и на Воркуте, бежали надзиратели с железными ломами и этими ломами досмерти добивали раненых. (В ту ночь в больнице 2-го лагпункта засветилась операционная, и заключённый хирург испанец Фустер оперировал.)
Хоздвор теперь был прочно занят карателями, пулемётчики там расставились. А 2-й лагпункт (мобили сыграли свою увертюру, теперь вступили политические) соорудил против хоздвора баррикаду. 2-й и 3-й лагпункты соединились проломом, и больше не было в них надзирателей, не было власти МВД.
Но что случилось с тем, кто успел прорваться на женский лагпункт и теперь отрезан был там? События перемахнули через развязное то презрение, с которым блатные оценивают баб. Когда в хоздворе загремели выстрелы, то проломившиеся к женщинам оказались уже не жадные добытчики, а – товарищи по судьбе. Женщины спрятали их. На поимку вошли безоружные солдаты, потом – и вооружённые. Женщины мешали им искать и отбивались. Солдаты били женщин кулаками и прикладами, таскали их в тюрьму (в жензоне была предусмотрительно своя тюрьма), а в иных мужчин стреляли.
Испытывая недостаток карательного состава, командование ввело в женскую зону «чернопогонников» – солдат строительного батальона, стоявшего в Кенгире. Однако солдаты стройбата не стали выполнять не солдатского дела! – и пришлось их увести.
А между тем именно здесь, в женской зоне, было главное политическое оправдание, которым перед своими высшими могли защититься каратели! Они вовсе не были простаками. Прочли ли они где-нибудь такое или придумали, но в понедельник впустили в женскую зону фотографов и двух-трёх своих верзил, переодетых в заключённых. Подставные морды стали терзать женщин, а фотографы фотографировать. Вот от какого произвола защищая слабых женщин, капитан Беляев вынужден был открыть огонь!
В утренние часы понедельника напряжённость сгустилась над баррикадой и проломленными воротами хоздвора. В хоздворе лежали неубранные трупы. Пулемётчики лежали за пулемётами, направленными на те же всё ворота. В освобождённых мужских зонах ломали вагонки на оружие, делали щиты из досок, из матрасов. Через баррикаду кричали палачам, а те отвечали. Что-то должно было сдвинуться, положение было неустойчиво слишком. Зэки на баррикаде готовы были и сами идти в атаку. Несколько исхудалых сняли рубахи, поднялись на баррикаде и, показывая пулемётчикам свои костлявые груди и рёбра, кричали: "Ну, стреляете, что же! Бейте по отцам! Добивайте!"
И вдруг на хоздвор к офицеру прибежал с запиской боец. Офицер распорядился взять трупы, и вместе с ними краснопогонники покинули хоздвор.
Минут пять на баррикаде было молчание и недоверие. Потом первые зэки осторожно заглянули в хоздвор. Он был пуст, только валялись там и здесь лагерные чёрные картузики убитых с нашитыми лоскутиками номеров.
(Позже узнали, что очистить хоздвор приказал министр внутренних дел Казахстана, он только что прилетел из Алма-Аты. Унесённые трупы отвезли в степь и закопали, чтоб устранить экспертизу, если её потом потребуют.)
Покатилось "Ура-а-а!.. Ура-а-а…" – и хлынули в хоздвор и дальше в женскую зону. Пролом расширили. Там освободили женскую тюрьму – и всё соединилось! Всё было свободно внутри главной зоны! – только 4-й тюремный лагпункт оставался тюрьмой.
На всех вышках стало по четыре краснопогонника! – было кому в уши вбирать оскорбления. Против вышек собирались и кричали им (а женщины, конечно, больше всех): "Вы – хуже фашистов!.. Кровопийцы!.. Убийцы!.."
Обнаружился, конечно, в лагере священник, и не один, и в морге уже служили панихидную службу по убитым и умершим от ран.
Что за ощущения могут быть те, которые рвут грудь восьми тысячам человек, всё время и давеча и только что бывших разобщёнными рабами – и вот соединившихся и освободившихся, не по-настоящему хотя бы, но даже в прямоугольнике этих стен, под взглядами этих счетверённых конвоиров?! Экибастузское голодное лежание в запертых бараках – и то ощущалось прикосновением к свободе. А тут – революция! Столько подавленное – и вот прорвавшееся братство людей! И мы любим блатных! И блатные любят нас! (Да куда денешься, кровью скрепили. Да ведь они от своего закона отошли!) И ещё больше, конечно, мы любим женщин, которые вот опять рядом с нами, как полагается в человечестве, и сёстры наши по судьбе.
В столовой прокламации: "Вооружайся, чем можешь, и нападай на войска первый!" На кусках газет (другой бумаги нет) чёрными или цветными буквами самые горячие уже вывели в спешке свои лозунги: "Хлопцы, бейте чекистов!", "Смерть стукачам, чекистским холуям!" В одном-другом-третьем месте, только успевай – митинги, ораторы! И каждый предлагает своё! Думай – тебе думать разрешено – за кого ты? Какие выставить требования? Чего мы хотим? Под суд Беляева! – это понятно. Под суд убийц! – это понятно. А дальше?… Не запирать бараков, снять номера! – а дальше?…
А дальше – самое страшное: для чего это начато и чего мы хотим? Мы хотим, конечно, свободы, одной свободы! – но кто ж нам её даст? Те суды, которые нас осудили, – в Москве. А пока мы недовольны Степлагом или Карагандой, с нами ещё разговаривают. Но если мы скажем, что недовольны Москвой… нас всех в этой степи закопают.
А тогда – чего мы хотим? Проламывать стены? Разбегаться в пустыню?…
Часы свободы! Пуды цепей свалились с рук и плеч. Нет, всё равно не жаль! – этот день стоил того!
А в конце понедельника в бушующий лагерь приходит делегация от начальства. Делегация вполне благожелательна, они не смотрят зверьми, они без автоматов, да ведь и то сказать – они же не подручные кровавого Берии. Мы узнаём, что из Москвы прилетели генералы – гулаговский Бочков и заместитель генерального прокурора Вавилов. (Они служили и при Берии, но зачем бередить старое?) Они считают, что наши требования вполне справедливы. (Мы сами ахаем: справедливы? Так мы не бунтовщики? Нет-нет, вполне справедливы.) "Виновные в расстреле будут привлечены к ответственности". – "А за что женщин избили?" – "Женщин избили? – поражается делегация. – Быть этого не может". Аня Михалевич приводит им вереницу избитых женщин. Комиссия растрогана: "Разберёмся, разберёмся". – "Звери!" – кричит генералу Люба Бершадская. Ещё кричат: "Не запирать бараков!" – "Не будем запирать". – "Снять номера!" – "Обязательно снимем", – уверяет генерал, которого мы в глаза никогда не видели (и не увидим). – "Проломы между зонами – пусть остаются! – наглеем мы. – Мы должны общаться!" – "Хорошо, общайтесь, – согласен генерал. – Пусть проломы остаются". Так братцы, чего нам ещё надо? Мы же победили!! Один день побушевали, порадовались, покипели – и победили! И хотя среди нас качают головами и говорят – обман, обман! – мы верим. Мы верим нашему в общем неплохому начальству. Мы верим потому, что так нам легче всего выйти из положения…
А что остаётся угнетённым, если не верить? Быть обманутыми – и снова верить. И снова быть обманутыми – и снова верить.
И во вторник 18 мая все кенгирские лагпункты вышли на работу, примирились со своими мертвецами.
И ещё в это утро всё могло кончиться тихо. Но высокие генералы, собравшиеся в Кенгире, считали бы такой исход своим поражением. Не могли же они серьёзно признать правоту заключённых! Не могли же они серьёзно наказывать военнослужащих МВД! Их низкий рассудок извлёк один только урок: недостаточно были укреплены межзонные стены. Там надо сделать огневые зоны!
И в этот день усердное начальство впрягло в работу тех, кто отвык работать годами и десятилетиями: офицеры и надзиратели надевали фартуки: кто знал, как взяться, – брал в руки мастерок; солдаты, свободные от вышек, катили тачки, несли носилки; инвалиды, оставшиеся в зонах, подтаскивали и поднимали саманы. И к вечеру заложены были проломы, восстановлены разбитые фонари, вдоль внутренних стен проложены запретные полосы и на концах поставлены часовые с командой: открывать огонь!
А когда вечером колонны заключённых, отдавших труд дневной государству, входили снова в лагерь, их спешно гнали на ужин, не давая опомниться, чтобы поскорей запереть. По генеральской диспозиции, нужно было выиграть этот первый вечер – вечер слишком явного обмана после вчерашних обещаний, – а там как-нибудь привыкнется и втянется в колею.
Но раздались перед сумерками те же заливчатые разбойничьи свисты, что и в воскресенье, – перекликались ими третья и вторая зоны, как на большом хулиганском гуляньи (эти свисты были ещё один удачный вклад блатных в общее дело). И надзиратели дрогнули, не кончили своих обязанностей и убежали из зон. Один только офицер сплоховал (старший лейтенант интендантской службы Медвежонок), задержался по своим делам и взят был до утра в плен.
Лагерь остался за зэками, но они были разделены. По подступившимся к внутренним стенам – вышки открывали пулемётный огонь. Нескольких уложили, нескольких ранили. Фонари опять все перебили из рогаток, но вышки светили ракетами. Вот тут 3-ему лагпункту пригодился хозофицер: с одним оторванным погоном его привязали к концу стола, выдвинули к стене (с их стороны предзонника не сделали), и он вопил из темноты своим: "Не стреляйте, здесь я, Медвежонок! Здесь я, не стреляйте!" – а с вышек его матюгали: а ты врагам не попадайся. В конце концов зэки пожалели его и отпустили, с расстройством.
Длинными столами били по колючке, по свежим столбикам предзонника, но под огнём нельзя было ни проломить стену, ни лезть через неё, – значит, надо было подкопаться. Как всегда, в зоне не было лопат, кроме пожарных. Пошли в ход поварские ножи, миски.
В эту ночь, с 18 на 19 мая, безоружные люди под пулемётным огнём прошли подкопами все стены и снова соединили все лагпункты и хоздвор. Теперь вышки перестали стрелять. А на хоздворе инструмента было вдоволь. Вся дневная работа каменщиков с погонами пошла насмарку. Под кровом ночи ломали предзонники, расширяли проходы в стенах, чтобы не стали они западнёй (в другие дни их сделали шириной метров в двадцать).
В эту же ночь пробили стену и в 4-й лагпункт, тюремный. Надзорсостав, охранявший тюрьмы, бежал кто к вахте, кто к вышкам, им спускали лестницы. Узники громили следственные кабинеты. Тут были освобождены из тюрьмы и те, кому предстояло завтра стать во главе восстания: бывший полковник Красной Армии Капитон Кузнецов (выпускник Фрунзенской академии, уже немолодой; после войны он командовал полком в Германии, и кто-то у него сбежал в Западную – за это и получил он срок; а в лагерной тюрьме он сидел "за очернение лагерной действительности" в письмах, отосланных через вольняшек); бывший старший лейтенант Красной Армии Глеб Слученков (он побывал в плену; как некоторые говорят – и власовцем).
В «новой» тюрьме сидели жители посёлка Кенгира, бытовики. Сперва они поняли так, что в стране – всеобщая революция, и с ликованием приняли неожиданную свободу. Но быстро узнав, что революция – слишком местного значения, бытовики лояльно вернулись в свой каменный мешок и безо всякой охраны честно жили там весь срок восстания – лишь за едою ходили в столовую мятежных зэков.
Мятежных зэков! – которые уже трижды старались оттолкнуть от себя и этот мятеж и эту свободу. Как обращаться с такими дарами, они не знали, и больше боялись их, чем жаждали. Но с неуклонностью морского прибоя их бросало и бросало в этот мятеж.
Что оставалось им? Верить обещаниям? Снова обманут, это хорошо показали рабовладельцы вчера, да и раньше. Стать на колени? Но они все годы стояли так и не выслужили милости. Проситься сегодня же быть наказанными? – но наказание сегодня, как и через месяц свободной жизни, будет одинаково жестоко от тех, чьи суды работают машинно: если четвертаки, так уж всем вкруговую, без пропуска.
Бежит же беглец, чтоб испытать хоть один день свободной жизни. Так и эти восемь тысяч человек не столько подняли мятеж, сколько бежали в свободу, хоть и не надолго! Восемь тысяч человек вдруг из рабов стали свободными, и предоставилось им – жить! Привычно ожесточённые лица смягчились до добрых улыбок.[417] Женщины увидели мужчин, и мужчины взяли их за руки. Те, кто переписывался изощрёнными тайными путями и никогда не видел друг друга, – теперь познакомились. Те литовки, чьи браки заключали ксёндзы через стену, теперь увидели своих законных по церкви мужей – их брак спустился от Господа на землю! Верующим впервые за их жизнь никто не мешал собираться и молиться. Рассеянные по всем зонам одинокие иностранцы теперь находили друг друга и говорили на своём языке об этой странной азиатской революции. Всё продовольствие лагеря оказалось в руках заключённых. Никто не гнал на развод и на одиннадцатичасовой рабочий день.
Над бессонным взбудораженным лагерем, сорвавшим с себя собачьи номера, рассвело утро 19 мая. На проволоках свисали столбики с побитыми фонарями. По траншейным проходам и без них зэки свободно двигались из зоны в зону. Многие надевали свою вольную одежду, взятую из каптёрки. Кое-кто из хлопцев нахлобучил папахи и кубанки. (Скоро будут и расшитые рубашки, на азиатах – цветные халаты и тюрбаны, серо-чёрный лагерь расцветёт.)
Ходили по баракам дневальные и звали в большую столовую на выборы Комиссии – комиссии для переговоров с начальством и для самоуправления (так скромно, так боязливо она себя назвала).
Её избирали может быть на несколько всего часов, но суждено было ей стать сорокадневным правительством кенгирского лагеря.
* * *
Если б это всё свершилось на два года раньше, то из одного только страха, чтоб не узнал Сам, степлаговские хозяева не стали бы медлить, а с вышек перестреляли бы всю эту загнанную в стены толпу. И надо ли было бы при этом уложить все восемь тысяч или четыре – ничто бы в них не дрогнуло, потому что были они несодрогаемые.
Но сложность обстановки 1954 года заставляла их мяться. Тот же Вавилов и тот же Бочков ощущали в Москве некоторые новые веяния. Здесь уже постреляно было немало, и сейчас изыскивалось, как придать сделанному законный вид. И так создалась заминка, а значит – время для мятежников начать свою независимую новую жизнь.
В первые же часы предстояло определиться политической линии мятежа, а значит бытию его или небытию. Повлечься ли должен был он за теми простосердечными листовками поверх газетных механических столбцов: "Хлопцы, бейте чекистов"?
Едва выйдя из тюрьмы – и тут же силою обстоятельств, военной ли хваткой, советами ли друзей или внутренним позывом направляясь к руководству, Капитон Иванович Кузнецов сразу, видимо, принял сторону и понимание немногочисленных и затёртых в Кенгире ортодоксов: "Пресечь эту стряпню (листовки), пресечь антисоветский и контрреволюционный дух тех, кто хочет воспользоваться нашими событиями!" (Эти выражения я цитирую по записям другого члена Комиссии А. Ф. Макеева об узком разговоре в вещкаптёрке Петра Акоева. Ортодоксы кивали Кузнецову: "Да за эти листовки нам всем начнут мотать новые сроки".)
В первые же часы, ещё ночные, обходя все бараки и до хрипоты держа там речи, а с утра потом на собрании в столовой и ещё позже не раз, полковник Кузнецов, встречая настроения крайние и озлобленность жизней, настолько растоптанных, что им, кажется, уже нечего было терять, повторял и повторял, не уставая:
– Антисоветчина – была бы наша смерть. Если мы выставим сейчас антисоветские лозунги – нас подавят немедленно. Они только и ждут предлога для подавления. При таких листовках они будут иметь полное оправдание расстрелов. Спасение наше – в лояльности. Мы должны разговаривать с московскими представителями как подобает советским гражданам!
И уже громче потом: "Мы не допустим такого поведения отдельных провокаторов!" (Да впрочем, пока он те речи держал, а на вагонках громко целовались. Не очень-то в речи его и вникали.)
Это подобно тому, как если бы поезд вёз вас не в ту сторону, куда вы хотите, и вы решили бы соскочить с него, – вам пришлось бы соскакивать по ходу, а не против. В этом инерция истории. Далеко не все хотели бы так, но разумность такой линии была сразу понята и победила. Очень быстро по лагерю были развешаны крупные лозунги, хорошо читаемые с вышек и от вахт:
"Да здравствует Советская Конституция!"
"Да здравствует Президиум ЦК!"
"Да здравствует советская власть!"
"Требуем приезда члена ЦК и пересмотра наших дел!"
"Долой убийц-бериевцев!"
"Жёны офицеров Степлага! Вам не стыдно быть жёнами убийц?"
Хотя большинству кенгирцев было отлично ясно, что все миллионные расправы, далёкие и близкие, произошли под болотным солнцем этой конституции