Глава шестая. право и нарвственность

Для того чтобы продукты человеческого труда могли относиться друг к другу как стоимости, люди должны относиться друг к другу как независимые и равные лич­ности.

Если один человек находится во власти другого, т. е. является рабом, его труд перестает быть творцом и суб­станцией ценности. Рабочая сила раба наравне с рабочей силой домашнего животного лишь переносит на продукт определенную часть издержек своего производства и вос­производства.

На этом основании Туган-Барановский делает вывод, что политическую экономию можно понять, только исходя из руководящей этической идеи верховной ценности и потому равноценности человеческой личности[139]. Маркс, как известно, делает обратный вывод, а именно этиче­скую идею равноценности человеческой личности он свя­зывает с формой товара, т. е. выводит ее из практиче­ского приравнивания друг к другу всех видов челове­ческого труда.

В самом деле, человек как моральный субъект, т. е. как равноценная личность, есть не более как условие обмена по закону стоимости. Таким же условием является чело­век как субъект прав, т. е. как собственник. И нако­нец, оба эти определения самым тесным образом связаны с третьим, в котором человек фигурирует в качестве эгоистического хозяйствующего субъекта.

Все три определения, будучи несводимы одно на дру­гое и даже как бы противоречивы, отражают совокупность условий, необходимых для реализации стоимостного отно­шения, т. е. такого отношения, при котором связь людей в процессе труда представляется как вещественное свой­ство обмениваемых продуктов.

Если оторвать эти определения от того реального об­щественного отношения, которое они выражают, и пы­таться развивать их как самостоятельные категории, т. е. чисто рассудочным путем, то в результате получит­ся клубок противоречий и взаимно друг друга уничто­жающих положений[140]. Но в реальном отношении обмена эти противоречия диалектически соединяются как нечто целостное.

Обменивающийся должен быть эгоистом, т. е. руково­диться голым хозяйственным расчетом, иначе стоимостное отношение не может проявить себя как общественно не­обходимое отношение. Обменивающийся должен быть но­сителем права, т. е. иметь возможность автономного реше­ния, ибо его воля должна «находиться в вещах». Нако­нец, обменивающийся воплощает начало принципиальной равноценности человеческой личности, ибо в обмене все виды труда приравниваются один к другому и сводятся к абстрактному человеческому труду.

Таким образом, три вышеуказанных момента, или, как раньше любили выражаться, три начала,— эгоизма, сво­боды и верховной ценности личности — неразрывно свя­заны одно с другим, представляя в совокупности рацио­нальное выражение одного и того же общественного отношения. Эгоистический субъект, субъект права и моральная личность — это три основные маски, под которыми высту­пает человек в товаропроизводящем обществе. Экономика стоимостных отношений дает ключ к пониманию правовой и моральной структуры не в смысле конкретного содер­жания норм права или морали, но в смысле самой фор­мы. Идея принципиальной ценности и равноценности че­ловеческой личности имеет свою длинную историю: через стоическую философию она вошла в обиход римских юри­стов и в учение христианской церкви, а затем в доктри­ну естественного права. Существование рабства в Древ­нем Риме не помешало Сенеке прийти к убеждению, что «если тело может быть несвободным и принадлежать гос­подину, то душа всегда остается sui juris». Кант, в сущ­ности говоря, сделал очень небольшой шаг вперед по сравнению с этой формулой, ибо у него принципиальная автономия личности прекрасно сочетается с чисто крепо­стническими взглядами на отношения между господами и слугами (Gesinde). Но в какие бы одежды эта идея ни глава шестая. право и нарвственность - student2.ru облекалась, в ней нельзя открыть ничего, кроме выраже­ния того факта, что различные конкретные виды общест­венно полезного труда сводятся к труду вообще, посколь­ку продукты труда начинают обмениваться как товары. Во всех других отношениях неравенство людей (половое, классовое и т. д.) бьет в глаза на протяжении истории с такой очевидностью, что приходится удивляться не тому богатству аргументов, которое могли выдвинуть против учения об естественном равенстве людей различные его противники, а тому, что до Маркса и кроме Маркса никто не задался вопросом об исторических причинах, способ­ствовавших возникновению этого естественпоправового предрассудка. Ведь если человеческая мысль на протя­жении веков с таким упорством возвращалась к тезису о равенстве людей и разрабатывала его на тысячу ладов, то ясно, что за этим тезисом должно было скрываться какое-то объективное отношение. Нет сомнения, что поня­тие моральной или равноценной личности есть идеологи­ческое образование и как таковое не адекватно действи­тельности. Ничуть не меньшим идеологическим искаже­нием реальной действительности является и эгоистиче­ский хозяйствующий субъект. И тем не менее оба эти определения адекватны одному специфическому социаль­ному отношению и лишь выражают его абстрактно и, следовательно, односторонне. Вообще говоря, мы уже име­ли случай указать, что понятие или словечко «идеология» не должно удерживать нас от дальнейшего анализа. Успо­каиваться на том, что человек, равный другому челове­ку,— это порождение идеологии, значит слишком облег­чать себе задачу. «Низ» и «верх» суть не более как понятия, выражающие собой нашу «земную» идеологию. Однако в основе их лежит несомненный реальный факт земного тяготения. И как раз тогда, когда человек по­знал действительную причину, заставляющую его разли­чать низ и верх, т. е. силу тяготения, направленную к центру земли, он постиг ограниченность этих определе­ний, их неадекватность в применении ко всей космиче­ской действительности. Таким образом, обнаружение идеологичности было другой стороной обнаружения истин­ности понятий.

Если моральная личность есть не что иное, как субъ­ект товаропроизводящего общества, то моральный закон должен обнаружить себя как правило общения товаровла­дельцев. Это неизбежно придает ему двойственность. С одной стороны, этот закон должен иметь социальный характер и как таковой стоять выше отдельной личности. С другой стороны, товаровладелец по своей природе есть носитель свободы (свободы приобретать и отчуждать), по­этому и правило общения товаровладельцев должно быть помещено в душе каждого их них, быть его внутренним законом. Категорический императив Канта объединяет в себе эти противоречивые требования. Он сверхиндивидуа­лен, потому что он не имеет ничего общего с какими-либо естественными побуждениями — страхом, симпатией, жалостью, чувством солидарности и т. д. Он, по выраже­нию Канта, не устрашает, не убеждает, не льстит. Он вообще расположен вне всяких эмпирических, т. е. просто человеческих, мотивов. В то же время он выступает не­зависимо от всякого внешнего давления в прямом и гру­бом смысле слова. Он действует исключительно в силу сознания его всеобщности. Кантовская этика — это типич­нейшая этика товаропроизводящего общества, но в то же время она представляет собой наиболее чистую и закон­ченную форму этики вообще. Кант придал логически за­конченный вид той форме, которую буржуазное, разло­женное на атомы общество стремилось воплотить на деле, освобождая личность от органических связей патриар­хальной и феодальной эпох[141].

Основные понятия морали не имеют поэтому никакого смысла, если мы оторвем их от товаропроизводящего об­щества и попробуем применять к какой-либо иной обще­ственной структуре. Категорический императив вовсе не есть социальный инстинкт, ибо основное предназначение этого императива — действовать там, где невозможна ни­какая естественная органическая, сверхиндивидуальная мотивация. Там, где между индивидами существует тес­ная эмоциональная связь, стирающая границы личного «я», там не может иметь место феномен морального долга. Для понимания этой последней категории надо ис­ходить не из той органической связи, которая сущест­вует, например, между самкой и детенышем или между родом и каждым из его сочленов, но из состояния р а з­ о б щ е н- н о с т и. Моральное бытие является необходи­мым восполнением юридического бытия,— и то и другое глава шестая. право и нарвственность - student2.ru глава шестая. право и нарвственность - student2.ru суть способы общения людей, производящих товары. Весь пафос кантовского категорического императива сводится к тому, что человек «свободно», т. е. по внутреннему убеждению, делает то, к чему в плоскости права он был бы принужден. Характерны самые примеры, которые при­водит Кант для иллюстрации своих мыслей. Они сводят­ся целиком к проявлению буржуазной добропорядочности. Героизм и подвиг не находят себе места в рамках кантов­ского категорического императива. Жертвовать собой вов­се не обязательно, поскольку ты от другого не требуешь такой жертвы. «Безумные» акты самоотречения и само­забвения во имя исполнения своего исторического при­звания, своей социальной функции, акты, в которых про­является высшая напряженность социального инстинкта, лежат вне этики в строгом смысле слова.

Шопенгауэр и за ним В. Соловьев определяли право как некоторый этический минимум. С тем же основанием можно этику определить как некоторый социальный ми­нимум. Более высокий подъем социального чувства лежит вне этики в строгом смысле и унаследован современным человечеством от предшествовавших эпох органического, в частности родового, быта. Вот что говорит, например, Энгельс, сравнивая характер древних германцев и циви­лизованных римлян: «Их личные способности и храбрость, их свободолюбие и демократический инстинкт, побуждав­ший видеть во всех общественных делах свое собствен­ное дело ... чем было все это, как не характерными чертами человека, стоящего на высшей ступени варварст­ва, как не плодами его родового строя?»[142].

Единственно, чем рационалистическая этика действи­тельно поднимается над могучими и иррациональными со­циальными инстинктами,— это своей всечеловечностыо. Она порывает со всеми органическими, по необходимости узкими рамками (род, племя, нация) и стремится стать универсальной. Этим она отражает определенные матери­альные достижения человечества, а именно превращение торговли в мировую торговлю. «Несть эллина, ни иудея» отражало собой вполне реальный факт в истории народов, объединенных властью Рима.

Поскольку универсализм этической (а следовательно, и правовой) формы: все люди равны, у всех одна и та же «душа», все могут быть субъектами права и т. д.— навязывался практикой торгового общения с иноземцами, т. е. с людьми чуждых обычаев, языка, религии, по­стольку он вряд ли на первых порах воспринимался как нечто положительное уже хотя бы потому, что с ним был связан отказ от вкоренившихся своих специфических обычаев, от любви к своему и презрения к чужому. Так, например, Мэн указывает, что само jus gentium явилось плодом пренебрежения, которое римляне питали ко всяко­му чуждому праву, и нежелания предоставить чужеземцу преимущества их собственного туземного jus civile. Древ­ний римлянин, по мнению Мэна, так же не любил jus gentium, как не любил иностранцев, для пользы которых оно предназначалось. Самое слово aequitas означало урав­нивание, причем, вероятно, этому выражению не прида­валось сначала никакого этического оттенка, и нет осно­вания предполагать, чтобы процесс, обозначаемый этим выражением, возбуждал собой что-либо, кроме отвраще­ния, в уме первобытного римлянина[143].

Тем не менее в дальнейшем рационалистическая эти­ка представляется для товаропроизводящего общества максимальным достижением и высшим культурным бла­гом, о котором принято говорить не иначе, как в самом восторженном тоне. Достаточно вспомнить хотя бы известные слова Канта: «Две вещи наполняют душу все но­вым и увеличивающимся удивлением и благоговением, чем чаше и глубже вдумываешься в них: звездное небо над моей головой и моральный закон во мне»[144].

И между тем, когда заходит речь о примерах «сво­бодного» выполнения нравственного долга, на сцену по­является все та же неизменная милостыня, поданная ни­щему, или отказ от лжи в условиях, когда можно со­лгать безнаказанно, и т. п. С другой стороны, совершенно правильно замечает Каутский, что правило: рассматривай другого человека как самоцель — имеет смысл там, где практически человек может быть сделан средством для другого. Нравственный пафос неразрывно связан с без­нравственностью социальной практики и ею питается. Эти­ческие учения претендовали изменить и исправить мир, тогда как на самом деле они явились искаженным отра­жением всего лишь одной стороны этого действительного мира, а именно той стороны, где отношения людей под­чинены закону стоимости. Не надо забывать, что мораль глава шестая. право и нарвственность - student2.ru ная личность — это только одна из ипостасей триединого субъекта; человек как самоцель — это другая сторона эго­истического хозяйствующего субъекта. Акт, являющийся действительным и единственным реальным воплощением этического начала, в себе самом заключает отрицание последнего. Крупный капиталист «добросовестно», bona fide, разоряет мелкого, ни минуты не посягая на абсолют­ную ценность его личности. Личность пролетария «прин­ципиально равноценна» с личностью капиталиста; это на­ходит себе выражение в факте «свободного» договора о найме. Но из этой же самой «материализованной свобо­ды» вытекает для пролетария возможность преспокойно умереть с голоду.

Эта двусмысленность этической формы не есть что-то случайное, какой-то внешний дефект, обусловленный спе­цифическими недостатками капитализма. Наоборот, это существенный признак этической формы как таковой. Устранить двусмысленность этической формы — это зна­чит перейти к планомерному общественному хозяйству, а это значит осуществить такой строй, в котором люди смогут строить и мыслить свои отношения, пользуясь простыми и ясными понятиями вреда и пользы. Уничто­жить двусмысленность этической формы в наиболее су­щественной области, т. е. в сфере материального сущест­вования людей, значит уничтожить эту форму вообще.

Чистый утилитаризм, стремясь рассеять метафизиче­ский туман, который окружает этическое учение, подхо­дит к понятиям добра и зла именно с точки зрения вре­да и пользы. Этим он, разумеется, просто уничтожает этику или, вернее, пытается ее уничтожить и преодолеть. Ибо преодоление этических фетишей на деле может со­вершиться лишь одновременно с преодолением товарного и правового фетишизма. Люди, руководящиеся в своих поступках ясными и простыми понятиями вреда и пользы, не будут нуждаться ни в стоимостном, ни в юридическом выражении своих общественных отношений. Пока же эта историческая ступень развития не будет достигнута чело­вечеством, т. е. пока не будет изжито наследие капитали­стической эпохи, усилие теоретической мысли может лишь предвосхищать это грядущее освобождение, но не воплотить его практически. Мы должны здесь вспомнить слова Маркса о товарном фетишизме: «Позднее научное открытие, что продукты труда, поскольку они суть стои­мости, представляют собой лишь вещное выражение че­ловеческого труда, затраченного на их производство, со­ставляет эпоху в истории развития человечества, но оно отнюдь не рассеивает вещной видимости общественного характера труда»[145].

Но, возразят мне, классовая мораль пролетариата ос­вобождается уже сейчас от всех фетишей. Морально долж­ное есть классово полезное. В такой форме мораль не заключает в себе ничего абсолютного, ибо полезное се­годня может перестать быть полезным завтра, и ничего мистического или сверхъестественного, так как принцип пользы прост и разумен.

Нет сомнения, что мораль пролетариата или, вернее, передовых слоев его теряет свой сугубо фетишистский характер, освобождаясь, скажем, от религиозных элемен­тов. Но мораль, даже совершенно свободная от примеси религиозных элементов, все же остается моралью, т. е. та­кой формой социального отношения, в которой не все еще сведено к самому человеку. Если живая связь с классом на деле так сильна, что границы «я» как бы стираются и польза класса действительно сливается с личной поль­зой, тогда нет смысла говорить об исполнении морального долга, тогда феномен морали вообще отсутствует. Там же, где такого слияния не произошло, там неизбежно возни­кает абстрактное отношение морального долга со всеми вытекающими отсюда последствиями. Правило: поступай так, чтобы принести наибольшую пользу классу,— будет звучать одинаково с формулой Канта: поступай так, чтобы максима твоего поведения могла послужить принципом всеобщего законодательства. Вся разница в том, что мы в первом случае вносим конкретное ограничение, ставим классовые рамки этической логике[146]. Но в этих рамках она остается в полной силе. Классовое содержание этики само по себе не уничтожает ее формы. Мы имеем в виду не только логическую форму, но и форму реального про­явления. В недрах пролетарского, т. е. классового, кол­лектива мы наблюдаем те же, формально, способы осуще­ствления морально должного, складывающиеся из двух противоположных моментов, С одной стороны, коллектив не отказывается от всевозможных средств давления на своих сочленов для побуждения их к морально должному. глава шестая. право и нарвственность - student2.ru С другой стороны, тот же коллектив квалифицирует по­ведение как моральное только тогда, когда это внешнее давление как мотив признается отсутствующим. Именно поэтому мораль и моральное поведение в общественной практике так тесно связаны с лицемерием. Правда, усло­вия жизни пролетариата заключают в себе предпосылки для развития новой, более высокой, более гармоничной формы отношения между личностью и коллективом. Об этом свидетельствуют факты, относящиеся к проявле­нию классовой солидарности пролетариата. Но рядом с этим новым продолжает существовать старое. Рядом с со­циальным человеком будущего, который сливает свое «я» с коллективом, находя в этом величайшее удовлетворе­ние и смысл жизни, продолжает существовать мораль­ный человек, несущий на себе тяжесть более или менее абстрактного долга. Победа первой формы равносильна полному освобождению от всех пережитков частнособст­веннических отношений и окончательному перевоспита­нию человечества в духе коммунизма. Разумеется, что задача отнюдь не является чисто идеологической или педагогической. Новый тип отношений требует создания и упрочения нового материального, хозяйственного ба­зиса.

Итак, следует иметь в виду, что мораль, право и го­сударство суть формы буржуазного общества.

Если пролетариат вынужден ими пользоваться, то это вовсе не означает возможности дальнейшего развития этих форм в сторону наполнения их социалистическим содержанием. Они не способны вместить это содержание и должны будут отмирать по мере его реализации. Но тем не менее в настоящую переходную эпоху пролета­риат необходимо должен использовать в своем классовом интересе эти унаследованные от буржуазного общества формы и тем самым исчерпать их до конца. Для этого ему нужно прежде всего иметь совершенно ясное, сво­бодное от идеологического тумана представление об исто­рическом происхождении этих форм. Пролетариат должен критически трезво отнестись не только к буржуазному государству и буржуазной морали, но и к своему соб­ственному государству и своей собственной пролетарской морали, т. е. познать историческую необходимость их су­ществования, равно как и их исчезновения[147].

В своей критике Прудона Маркс, между прочим, ука­зывает, что абстрактное понятие справедливости отнюдь не является абсолютным и вечным критерием, пользуясь которым мы могли бы построить идеальное, т. е. спра­ведливое, отношение обмена. Это означало бы попыт­ку «преобразовать химический обмен веществ сообразно «вечным идеям» «особенных свойств» и «сродства», вме­сто того чтобы изучать его действительные законы». Ибо само понятие справедливости почерпнуто из менового от­ношения и вне его ничего не выражает. В сущности гово­ря, в самом понятии справедливости не заключается ни­чего существенно нового по сравнению с понятием равен­ства людей, которое мы анализировали выше. Поэтому смешно видеть в идее справедливости какой-то самостоя­тельный и абсолютный критерий. Правда, при искусном использовании она дает больше возможностей истолковать неравенство как равенство и потому особенно пригодна для затушевывания двусмысленности этической формы. С другой стороны, справедливость — это та ступенька, по которой этика спускается к праву. Нравственное поведе­ние должно быть «свободным»; справедливость может быть вынуждена. Принуждение к нравственному поведе­нию стремится отрицать свое собственное существование; наоборот, справедливость открыто «воздается» человеку; она допускает внешнее осуществление и активную эгои­стическую заинтересованность. Здесь намечаются глав­нейшие точки соприкосновения и расхождения этической и правовой формы.

Обмен, т. е. циркуляция товаров, предполагает, что обменивающиеся признают друг в друге собственников. Это признание, фигурируя в форме внутреннего убежде­ния или категорического императива, представляет собой тот мыслимый максимум, до которого может подняться общество товаропроизводителей. Но кроме этого максиму­ма существует некоторый минимум, при котором цирку­ляция товаров может еще протекать беспрепятственно. Для осуществления этого минимума достаточно, чтобы товаровладельцы вели себя так, как если бы они призна­вали друг в друге собственников. Поведение моральное противопоставляется поведению легальному, которое ха­рактеризуется как таковое вне зависимости от вызвавших его мотивов. Возвращен ли долг потому, что «все равно глава шестая. право и нарвственность - student2.ru заставят заплатить», или потому, что должник считает себя морально обязанным это сделать, с юридической точки зрения совершенно безразлично. Очевидно, что идея внешнего принуждения, и не только идея, но и органи­зация его, составляют существенную сторону правовой формы. Если чисто теоретически правовое общение может быть конструировано как обратная сторона менового от­ношения, то для практической его реализации требуется наличие более или менее твердо установленных общих шаблонов, разработанной казуистики и, наконец, особой организации, которая применяла бы эти шаблоны к от­дельным случаям и обеспечивала бы принудительное вы­полнение решений. Наилучшим образом эти потребности обслуживаются государственной властью, хотя нередко правовое общение обходится и без содействия послед­ней, на основе обычного права, добровольных третейских судов, самоуправства и т. д.

Там, где функция принуждения не организована и не находится в ведении особого аппарата, стоящего над сто­ронами, она выступает под видом так называемой «взаим­ности»; начало взаимности при условии равновесия сил до сих пор представляет единственную и, надо сказать, весьма шаткую основу международного права.

С другой стороны, правовое притязание выступает в отличие от морального не в виде «внутреннего голоса», но как внешнее требование, исходящее от конкретного субъекта, который по правилу является в то же время носителем соответствующего материального интереса[148]. Поэтому выполнение правового долга окончательно отчуж­дается от всяких субъективных элементов со стороны лица обязанного и принимает внешнюю, почти вещественную форму удовлетворения требования. Само понятие право­вого долга становится в силу этого весьма проблематич­ным. Будучи вполне последовательным, приходится вооб­ще сказать, как это делает Биндер[149], что обязанность, которая соответствует праву, не имеет ничего общего с «долженствованием» (Pflicht), но существует юридически только как ответственность (Haftung); «обязан» означает не более как «отвечает своим имуществом (а в уголовном праве — также своей личностью) в порядке судебного про­цесса и принудительного исполнения приговора». Пара­доксальные для большинства юристов выводы, к которым приходит Биндер и которые выражаются краткой форму­лой «Das Recht verpflichtet rechtlich zu nichts» (право юридически не возлагает никакого долженствования), представляют на самом деле лишь последовательное про­ведение того разделения понятий, которое установил еще Кант. Но как раз эта отчетливость в размежевании мо­ральной и юридической сфер служит источником самых неразрешимых противоречий для буржуазной философии права. Если правовое долженствование не имеет ничего общего с «внутренним» моральным долженствованием, тогда подчинение праву никаким способом нельзя отли­чить от подчинения силе как таковой. Если же, с другой стороны, допустить в качестве существенного признака в праве момент долженствования, носящий хотя бы самую слабую субъективную окраску, то немедленно теряется смысл права как общественно необходимого минимума. Буржуазная философия права исчерпывает себя в этом основном противоречии, в этой бесконечной борьбе со своими собственными предпосылками.

При этом интересно, что одно и то же, в сущности, противоречие выступает в двух различных формах, смот­ря по тому, говорится ли об отношении права и нрав­ственности или об отношении государства и права. В пер­вом случае, когда утверждается самостоятельность права по отношению к нравственности, право сливается с госу­дарством благодаря усиленному подчеркиванию момента внешней властной принудительности. Во втором случае, когда право противопоставляется государству, т. е. факти­ческому господству, на сцене неизбежно появляется мо­мент долженствования в смысле немецкого sollen (а не mussen), и мы уже имеем перед собой, так сказать, еди­ный нравственно-правовой фронт.

Попытка проф. Л. И. Петражицкого (см. «Введение в изучение права и нравственности») найти для права такое долженствование, которое, будучи абсолютным, т. е. этическим, в то же время отличалось бы от нрав­ственного долженствования, не увенчалась успехом. Про­фессор Петражицкий, как известно, строит категорию правового долга как долга, который за кем-то закреплен, кому-то причитается и может быть этим лицом от нас истребован. Наоборот, нравственная обязанность, по его мнению, только предписывает нам определенное поведе глава шестая. право и нарвственность - student2.ru ние, но не предоставляет другим лицам требовать того, что им следует. Право имеет, следовательно, двусто­ронний императивно-атрибутивный характер, нравствен­ность — односторонне связывающий или чисто императив­ный. Опираясь на самонаблюдение, профессор Петражицкий уверяет нас, что он без труда отличает правовое долженствование, которое его побуждает вернуть кредито­ру взятому взаймы сумму, от нравственного, которое по­буждает его подать милостыню нищему. Оказывается, од­нако, что эта четкость — исключительное достояние профессора Петражицкого, а, например, профессор Е. Тру­бецкой уверяет, что обязанность подать милостыню нище­му психологически так же закреплена за последним, как обязанность вернуть долг закреплена за кредитором (положение, кстати сказать, весьма не вредное для нище­го, но не для кредитора)[150]. С другой стороны, профес­сор Рейснер того мнения, что эмоция закрепленной обя­занности относится целиком к психологии власти. Если, следовательно, у профессора Трубецкого кредитор со своим требованием «психологически» попадает на одну ли­нию с нищим, то у профессора М. А. Рейснера он ока­зывается ни более ни менее, как начальством. Другими словами, противоречие, намеченное нами в форме логи­ческой и систематической, как противоречие понятий, возрождается здесь как противоречие данных самонаблю­дения. Но смысл его остается тем же самым. Правовое долженствование не способно найти для себя самостоя­тельного значения и вечно колеблется между двумя край­ними пределами: внешней вынужденностью и «свободным» нравственным долгом.

Как всегда, так и в этом случае противоречие системы отражает собой противоречие действительной жизни, т. е. той общественной среды, которая создала внутри себя формы морали и права. Противоречие индивидуального и социального, частного и общего, которое никак не может примирить буржуазная философия права, составляет жиз­ненную основу самого буржуазного общества, как общест­ва товаропроизводителей. Здесь оно воплощено в реаль­ных отношениях людей, которые свои частные усилия могут рассматривать как социальные усилия лишь в не­лепой и мистифицирующей форме стоимости товаров.

Наши рекомендации