Концерты на женском лагпункте
Поездки нашей клубной концертной бригады на женский лагпункт были новшеством, которое могло прийти в наш строго режимный лагерь только в результате двух далеко не равнозначных, но для данного случая одинаково важных обстоятельств: смерть Сталина и появление Мамы Саши. Так или иначе, это было нечто, казавшееся прежде совершенно невозможным чудом.
Чтобы лучше понять и оценить значение этих нечастых поездок — раза два-три в год по случаю больших праздников,— следует хотя бы кратко рассказать об отношениях между мужчинами и женщинами в обычной для лагеря режимной обстановке.
Назову основные варианты, в которых бытовали эти отношения.
Один из них — свидания с женами, приезжающими на свидание.
Свидания происходили в специально отведенной для этой цели комнате, на вахте. Нередко там встречались одновременно две, а то и три пары. Они рассаживались в обнимку по разным углам комнаты и разговаривали. Пары по очереди выходили в коридорчик, гасили там свет и располагались на полу. Никакой мебели в этом коридорчике не было. Подушкой служил ватник мужа, одеялом — пальто жены…
Приезжающие на свидания жены останавливались в ерцевской гостинице. Затем шли в спецотдел Управления лагеря и получали разрешение на одно, два или три свидания. Непросто было получить разрешение на свидание тем женам, которые развелись со своими репрессированными мужьями в интересах сохранения работы или страха перед высылкой из Москвы или Ленинграда. Как правило, разрешение им все-таки давали. Но бывало, что и отказывали. Несчастной женщине оставалось тогда только одно: постоять у вахты и передать мужу привезенные продукты или какие-то вещи через входившего в зону бесконвойника либо упросить сделать это какого-нибудь надзирателя. Свидания с родственниками были, естественно, редким делом. Приезжать издалека было непросто. Да и разрешения на частые свидания не давали…
После получения пропуска мое положение улучшилось и в отношении свиданий с женой. Приезжая в Ерцево, она останавливалась теперь в доме добрейшей семьи Степаковых, куда я, выйдя из зоны, приходил. Однажды она приехала не одна. Привезла с собой сына, которого я не видел со времени предэтапного свидания в тюрьме. Теперь ему шел уже пятый год, и он смог впервые осознанно познакомиться со своим отцом. Надо ли говорить о том, как радостно было мне впервые увидеть своего “повзрослевшего” сына, с выражением читавшего стихи и басни и, помнится, умевшего даже читать свои детские книжки…
А вообще, на свидания приезжали к немногим из заключенных на лагпункте. Большинство из них по многу лет даже не видели женщин, кроме нескольких начальниц, докторов и артисток культбригады. Неизбывная тоска по женщинам, стремление к ним проявляло себя постоянно, в самых разных формах. Прежде всего, естественно, в разговорах о них. Содержание этих разговоров бывало самым разным и неожиданным. Однажды, в то время, когда я еще работал на лесозаводе и крепко спал поздним вечером после отбоя на своей койке в 4-м бараке, меня вдруг растолкал дневальный Максим и попросил подойти к группе воров, рассевшейся на соседних нижних койках. Между ними, как оказалось, происходил спор на тему, кто подлее — мужчина или женщина. Меня как “шибко ученого человека” попросили рассудить ожесточенно спорящие стороны. Одна из них доказывала на примерах конкретных подлых поступков мужчин, что мужчины подлее женщин. Самым убедительным примером, на мой взгляд, был рассказ одного рецидивиста о своем собственном подлом поступке — о том, как он, освободившись из заключения, обворовал женщину, которая несколько лет помогала ему едой и деньгами, пока он был в заключении. Другая сторона кинулась возражать. Примеры, доказывающие несравненную с мужской подлость женщин, посыпались как из рога изобилия. В основном это были примеры черной неблагодарности — рассказы об изменах женщин, которым были сделаны дорогие подарки, которых богато содержали и холили, пока были на свободе…
Я начал говорить о том, что вопрос поставлен неправильно. Стал рассказывать о патриархате и матриархате, о борьбе с пережитками векового неравенства женщин и за их равноправие. Назвал имена нескольких великих представительниц женского пола — государственных деятелей и ученых. Меня слушали молча и вроде бы с интересом. Но не успел я закончить свою “лекцию”, как кто-то из моих слушателей сказал: “Все это в натуре правильно. А все-таки у меня, например, был такой случай…”
“А все-таки” стало ключевой формулой для ряда последовавших выступлений, и конкретные примеры противоположного значения с прежним жаром посыпались с обеих сторон. Я понял, что подняться от примеров до их обобщения этой аудитории не дано, и вернулся на свою койку.
Самой распространенной, можно сказать, массовой формой общения разлученных расстоянием, заборами, колючей проволокой, часовыми и собаками представителей разных полов была переписка. Начиналась она по большей части между незнакомыми людьми способом обычным и одинаковым. Продолжалась иногда в течение многих лет. А заканчивалась по-разному, порой самым удивительным образом.
Начиналось обычно так. Заключенный нашего лагпункта, не имеющий пропуска на выход за зону, просил любого из бесконвойников о пустяковой услуге: передать через любую встретившуюся на улице поселка бесконвойницу его письмецо какой-нибудь женщине, на их 15-м лагпункте. В таком письмеце содержалось краткое описание личности автора, указание на его возраст, на статью, по которой он сидит, и обязательно на дату его выхода на свободу. При этом излагалось предложение вступить в переписку. Если предложение принималось, женщина откликалась письмом, которое таким же способом, через любую бесковойницу ее лагпункта, передавалось любому бесконвойнику нашего мужского лагеря. Простая эта экспедиционная служба работала безотказно.
Длившаяся, как уже было сказано, иногда годами переписка зачастую крепко сближала данную пару. В письмах выражалось искреннее беспокойство за дела и здоровье друг друга, порой проявлялась и ревность по поводу и без повода… Словом, шла “нормальная” семейная жизнь. Иногда этот, как сказали бы сейчас, виртуальный брак превращался по освобождении обоих “заочников” в брак реальный, и нередко имела место долгая счастливая жизнь. Как правило, сроки освобождения переписантов (да простит мне читатель это выдуманное мною слово) не совпадали, и тот, кто освободился раньше — она или он, — ждал освобождения своего суженого.
Чаще, однако, любовь по переписке имела другой финал. Бывало, что с освобождением одного из лагерных влюбленных по переписке все и заканчивалось. Бывало, что оба, освободившись, считали себя несвободными… Бывало, что разрыв происходил во время и в результате встречи, вызвавшей разочарование в партнере, или как наказание за неверность… А бывали и смешные случаи. Получившие предложение о переписке женщины посылали своему другу по переписке фотографию, но не свою, а более молодой и привлекательной подруги. Увидев после долгой переписки свою корреспондентку “в натуре”, обманутый ухажер получал тяжелое разочарование. Немало таких случаев было во время наших приездов с концертами на женский лагпункт. После того, как такой обманутый любовник по переписке избил обманщицу, наши поездки на женский лагпункт были запрещены. Позднее, к следующему праздничному концерту, запрещение с большим трудом удалось преодолеть. Однако отбор участников для выступления на 15-м серьезно ужесточился. Правда, он и до этого случая был довольно строгим. Составленный нами список выступающих утверждала не только начальник КВЧ, но и “кум” (так именовали в лагерях оперуполномоченных), и начальник лагпункта. Из списка вычеркивали подозреваемых в склонности к побегу, имеющих взыскание за нарушения режима, предназначенных к отправке на этап. К счастью, эти ограничения относились в основном к “социально близким”, и наших главных исполнителей концертных номеров не касались.
На почве моего отказа одному из блатных включить его в список выезжающих на женский лагпункт чуть не случилась со мной беда. Молодой парень из блатных подошел ко мне вечером в клубе, в то время когда на сцене шла репетиция, и попросил меня отойти с ним для разговора в конец зала. Он попросил, сначала вежливо, включить его в список наших артистов. Я сказал, что не могу этого сделать, так как он ни в одном нашем концертном номере не занят.
Он настаивал, сказал, что может открывать и закрывать занавес. Я старался объяснить ему, что на занавесе стоят по очереди те, кто не занят в данное время в собственном выступлении, и что такого дополнительного помощника начальство в списке не утвердит.
— А ты уговори начальничков. Скажи, что без меня не можешь, — продолжал он настаивать, повышая и повышая голос, чем привлек внимание занятых на сцене и сидевших около нее.— Значит, не возьмешь на женский? Говори, фрайер, да или нет! — заорал он. Лицо его при этом стало пунцовым.
— Нет, — сказал я.
— Тогда и сам не поедешь! — С этими словами он выхватил финку.
Я сделал шаг назад к стене… Здесь я, пожалуй, снова предоставлю слово Геннадию Тимофеевичу Бузаеву: “Разве можно забыть драматический эпизод, когда один блатарь с ножом припер к стене Д. Аля и потребовал, чтобы тот как завклубом включил его (блатаря) в список для поездки с концертом на женский лагпункт. Помню бледное, как мел, лицо Д. Аля, который держался мужественно, не вступая с ним в диалог, пока не прибежали ребята из РММ с металлическими прутьями и не обезоружили страстного любителя женского общества. Наш завклубом был спасен…”
В день нашего выступления на женском лагпункте бесконвойники отправлялись туда заранее пешком для подготовки сцены. Остальных участников привозили под конвоем на двух грузовиках, предоставленных гаражом лесозавода.
К нашему посещению, естественно, готовились и женщины. С особенным волнением те, которые ждали встречи с героем своего эпистолярного романа. Многим из них, как уже было сказано, предстояло его впервые увидеть. Многие из тех, кто не имел такого знакомого, готовились приветить и приголубить любого из наших молодых ребят-артистов, кто сможет во время концерта хоть ненадолго отлучиться. В этих целях “стол и дом” заранее приготавливались во всех отдельных служебных помещениях: в бане, в хлеборезке, в каптерке, в амбулатории, в продларьке… и даже в сушилке, которую работающие в ней женщины в этот день специально не натапливали до положенного градуса.
Современного читателя такая предварительная активность и готовность женщин, возможно, не удивит. В то время, однако, она была непривычной и поначалу казалась неправдоподобной. В отличие от привычного положения, женщины в условиях неволи проявляли себя более похотливыми, чем мужчины.
Гомосексуалисты на мужских лагпунктах встречались в виде исключения. На нашем 2-м лагпункте за все четыре года моего пребывания там оказалось всего два представителя этой породы. Зато на любом женском лагпункте было широко распространено лесбиянство. При этом семейные отношения между женскими парами не скрывались, а уголовницами даже афишировались. “Муж” в такой семье именовался кобёл, “жена” — ковырялка. Отношения между “супругами” соответствовали общепринятым. “Жена” стирала, гладила, шила… “Муж” по возможности добывал дополнительную шамовку для обоих и выполнял супружеские обязанности. Они должны были удовлетворять супругу в соответствии с утверждением: “Попробуешь пальчика — не захочешь мальчика!” Непременным спутником таких отношений была ревность. Коблы жестоко наказывали своих “жен” за измену. Особенно за измену с мужчиной, что считалось преступлением, подобным измене Родине. Поскольку по окончании концерта в зрительном зале женского лагпункта разрешались на полчаса танцы под наш оркестр, мужчин строго предупреждали: не приглашать танцевать ковырялок. В случае согласия какой-либо из них потанцевать с мужчиной мог произойти скандал. Обычным наказанием изменницы в таких случаях было такое: разгневанный “муж” подбегал во время танца к танцующей паре и надевал на голову изменившей ему “супруги” ведро с фекалиями.
Кстати сказать, сразу отличить в толпе женщин подобную “семейную” пару можно было по внешнему виду. Женщина-кобёл была коротко пострижена под мужчину, ходила в брюках (в те времена нормальные женщины брюк еще не носили), туго обматывала себе грудь полотенцем, стараясь создать впечатление отсутствия у нее грудей. Ковырялка отличала себя более простым способом. Ее обязательной униформой был бант на левой стороне головы. Во время танцев такие супруги танцевали друг с другом.
Надо сказать, что в нашем коллективе во время пребывания на женском лагпункте соблюдалась строжайшая дисциплина. Обеспечивалась она не только страхом перед неизбежным наказанием — лишиться возможности приехать сюда еще раз. Пожалуй, еще сильнее воздействовало на наших артистов чувство взаимной товарищеской выручки. Для того, чтобы одни могли во время концерта на малое время отлучиться без ущерба для программы концерта — чтобы не задержался и не сорвался ни один номер, — другие должны были их на это время подменять. Разумеется, не в том плане, чтобы плясуны подменяли певцов, а клоун пианиста. Просто все делалось со строгим расчетом. Во-первых, ни на минуту никуда не отлучались бесконвойники. Кроме собственных выступлений, они выполняли все технические и подсобные работы, чтобы предоставить остальным достаточное время для отлучки со сцены. Длительность каждого номера и специально предусмотренные два антракта были строго прохронометрированы на репетициях. Соответственно, каждый участник представления знал точно, когда и на какое время он имеет право отлучиться со сцены. Чтобы он точно знал, когда, не просрочив ни одной минуты, он обязан возвратиться на сцену для того, чтобы выступить, если его номер еще предстоял, или, если сам он уже выступал раньше, для того, чтобы отпустить со сцены своего товарища, ожидающего своего “очередного отпуска”.
Женщины хорошо понимали, что прибегавшие к ним в гости артисты были крайне ограничены во времени, и лишними разговорами не затягивали встречи. Так или иначе, ни одного случая срыва какого-либо номера по причине опоздания исполнителей не бывало. Разумеется, на всякий случай у нас всегда была подстраховка. Можно было, например, повторить предыдущее выступление на бис. Можно было выпустить на сцену тех, кто по программе должен был выходить после задерживавшегося номера. Наш неутомимый Михаил Бадиков мог затянуть конферанс. Оркестр всегда мог, что-нибудь сыграть… Словом, приемов подстраховки хватало. Но все проходило гладко.
Интересно отметить, что сама внешняя картина танцев, происходивших в зале после концерта, была для нас, заключенных, как теперь говорят, очень волнительна. Мы впервые за много лет видели зал, заполненный празднично одетыми людьми. Женщины были в красивых “вольных” платьях, взятых по сегодняшнему случаю из камеры хранения. Мужчины тоже в нормальной одежде — не в лагерных куртках из “чертовой кожи”, не в рабочих штанах, а в брюках и в пиджаках. Многие, прежде всего наши артисты, в рубашках с галстуком. И никого или почти никого в ватниках, в кордовых чунях… Сам эта картина создавала иллюзию, будто мы не в зоне, а на Большой земле, на свободе.
Иллюзии быстро приходит конец. Настают минуты прощания. Кто-то на улице перед вахтой целуется на прощание, кто-то записывает, быть может, домашние координаты своей только что обретенной любимой, кто-то пожимает друг другу руки… Стоит общий довольно громкий гомон… Но вот начинаются поторапливающие окрики надзирателей. Бесконвойники выходят через вахту. Остальные наши артисты — через ворота, за которыми их ждут конвойные, собаки и грузовики…
Пусть тот, у кого при чтении этого описания наших поездок на женский лагпункт возникнет чувство осуждения этих мероприятий за то, что они сопровождались нарушением обычных норм нравственного поведения, знает, что у него были предшественники.
Начальник КВЧ нашего лагпункта капитан Носова ни в первый, ни следующие разы наших поездок на женский лагпункт не ездила с нами. Видимо, по разным соображениям, которые можно понять, не хотела во время наших приездов там присутствовать.
После первой же нашей туда поездки она была вызвана к начальнику политотдела лагеря полковнику Мелькину для объяснений. На столе у полковника, разумеется, уже лежали написанные оперуполномоченными нашего и женского лагпунктов описания всей картины нашего пребывания на 15-м. Скорее всего, еще и приукрашенные.
— Как вы могли допустить такую поездку?! — напустился на Маму Сашу полковник.
— С вашего разрешения.
— Я разрешил провести там концерт с политико-воспитательной целью, по случаю Международного женского дня 8 марта. А там что происходило?!
— Там и был концерт — подарок женщинам к их празднику. Концерт был хороший, женщины были очень благодарны…
— Знаю я, как они благодарили ваших артистов.
— Наверное, по-всякому.
— Вот именно по-всякому! Вам самой надо было там присутствовать и не допускать отлучек заключенных мужского пола из здания столовой, где происходил концерт.
— У меня бы это плохо получалось. Надежнее было бы окружить здание сторожевыми собаками. Это, вероятно, украсило бы картину праздника. В следующий раз так и сделаем…
— Следующего раза не будет! — отрезал полковник Мелькин.
Содержание этого диалога стало вскоре широко известно благодаря тому, что и сам полковник Мелькин, и капитан Носова со всеми подробностями, хотя и с различным отношением к сути дела, широко пересказывали его сотрудникам Управления лагеря и нашего лагпункта. Вскоре содержание этого диалога стало секретом полишинеля и для участников нашей клубной работы.
Будущее показало, что начальнице КВЧ удалось переубедить тех, кто возражал против наших поездок на женский лагпункт. Мы еще несколько раз выезжали туда с праздничными концертами. Собак вокруг здания столовой, где они происходили, не ставили.
Новый год — пятьдесят пятый
После смерти Сталина, в марте 1953 года, в лагерной жизни все перевернулось. Почти все. Забор, увенчанный колючкой, “запретка” по его внутреннему периметру, немецкие овчарки, бегающие вдоль забора с внешней его стороны. Их называют “собачий троллейбус”, потому что они бегают на цепочках-поводках, скользящих с помощью кольца по проводу, протянутому вдоль забора. Вышки по углам лагерного квадрата… Это все сохранилось. Но отношения между заключенными и начальством изменились. Особенно после расстрела Берия.
Лагеря передали в ведение Министерства юстиции. За МВД осталась только их внешняя охрана. В апреле 53 года произошла так называемая “воровская амнистия”. И хотя политзаключенные остались в лагерях, в их судьбах наметились некоторые перемены. Постепенно начали освобождать и их. Кому-то сокращали срок до фактически отбытого… Так, например, был освобожден из нашего Каргопольлага известный драматург и литературный критик, автор известной пьесы о кавалеристе-девице “Давным-давно” Александр Гладков, отсидевший к тому времени шесть лет из “своих” десяти. Кому-то из политзэков сокращали срок до пяти лет, что позволяло применить к нему амнистию. Таким образом был освобожден из нашего лагеря Илья Николаевич Киселев — будущий директор “Ленфильма”. И, наконец, была и полная реабилитация. Ее получали те, кто на следствии не оговорил ни себя, ни своих “подельников”. 3 января 1955 года был реабилитирован и автор этих строк…
В этой обстановке многие лагерные начальники, особенно те, кто знал за собой грех жестокого обращения с “врагами народа”, попавшими в их руки, засуетились. Они явно “подобрели”. И, более того, стали заискивать перед политзэками, заводить покаянные разговоры, жаловаться на приказы сверху, которые они якобы через силу выполняли, — словом, всячески старались повлиять на своих подопечных, чтобы те после освобождения не писали на них жалобы.
Режим лагерной жизни переменился до неузнаваемости. Каждый день, около пяти вечера, возле вахты провожали нескольких освободившихся… Объятия, рукопожатия… Каждый раз в эти минуты возле вахты выстраивается и играет наш клубный духовой оркестр. Звучат мелодии песен и маршей, исполненные значением: “Прощание славянки”, “Интернационал”, “Марсельеза”… То и дело собравшиеся хором запевают:
А если гром великий грянет
Над сворой псов и палачей…
Пришедшие на провожание начальники тоже подпевают эти слова, делая вид, будто не понимают, что под “сворой псов и палачей” в данном случае имеют в виду именно их…
Затем оркестр обязательно исполняет что-нибудь по заказу покидающего “родной” лагпункт…
Так проходит весь пятьдесят четвертый год.
Пора домой и мне!
Между тем лагерная жизнь продолжалась. С передачей лагерей под юрисдикцию Министерства юстиции в лагерном режиме и распорядке произошло мало изменений. Надзор за заключенными бесконвойниками во время их нахождения за зоной несколько ослаб. Но для зоны оставался прежний режим… Надзиратели, поверки — счет по головам, отбой, подъем, развод, конвоиры с автоматами и собаками для сопровождения бригад на работу и с работы. Не был уволен ни один начальник или вертухай… Сохранялась та же норма отправления из лагеря писем — не больше трех в месяц. Оставалось прежнее наказание (если попадешься) за нарушение этой нормы с помощью тех же бесконвойников или приезжавших к кому-то на свидание. Виновного лишали права переписки на срок от одного до трех месяцев. Именно на такой срок лишения почтовой связи был лишен и я после отъезда отца, приезжавшего ко мне на свидание. В результате о том, что отец умер, я узнал только через три месяца после его смерти, получив письма, пролежавшие все это время совсем близко от меня, на ерцевской почте… И все же некоторые изменения имели место.
Новый хозяин лагерей — Министерство юстиции — посчитал, что заключенных в лагерях надо учить. Главным образом, конечно, производственным специальностям по профилю данного лагеря, но также умению писать и считать. Техкабинет на нашем лагпункте был ликвидирован. Вместо него была создана общая для всего Каргопольлага учебная база. Под нее был отдан барак давно ликвидированной женской зоны, отделявшейся от мужской зоны высоким забором с колючей проволокой. Теперь забор был снесен, а бывший жилой барак переоборудован под учебное заведение. Там имелись учебная часть — она же кабинет заведующего базой — и учебный класс с грифельной доской и плакатами из бывшего техкабинета. Была в этом помещении и жилая комната, в которой стояли стол и две койки для заведующего базой и его помощника.
Приезжавших на учебу с других лагпунктов размещали на жительство по баракам.
По решению капитана Тюгина я был освобожден от должности заведующего клубом, который после отъезда многих наших артистов и музыкантов начал явно увядать, и назначен заведующим учебной базой. Она и стала последним местом моего обитания в Каргопольлаге.
Моими помощниками становились по очереди два интересных и приятных человека, прибывшие из других лагпунктов. Первым был ученый-философ, если мне не изменяет память, замдиректора какого-то московского научного института — Генрих Миронович Эмдин. Мы с ним быстро нашли общий язык и подружились.
В будущем, на воле, мы переписывались, и я всегда бывал у него дома, на Верхней Масловке, когда приезжал в Москву. Он посещал премьеры моих пьес, шедших в Москве, и насылал в театры, где они шли, своих друзей-гуманитариев…
К моему счастливому огорчению, вскоре после нашего знакомства Генрих Миронович получил из Московской прокуратуры извещение об освобождении по амнистии. Как и многим другим, насколько я помню, ему затем пришлось долго хлопотать о реабилитации.
После Эмдина моим помощником стал Владимир Кабо, московский студент-восточник, в будущем известный ученый. Разговаривать с ним было тоже очень интересно и приятно. Володя Кабо — небольшого роста, умный, интеллигентный молодой человек, по характеру доброжелательный и общительный…
Читатель, вероятно, заметил, что я постоянно подчеркиваю хорошие черты в характерах многих людей, с которыми общался в разные периоды и в разных обстоятельствах моей жизни. Да, это так. В моей памяти сохраняются в основном именно хорошие люди.
В предисловиях к моим книгам фронтовых повестей и рассказов я постоянно подчеркиваю свое глубокое убеждение в том, что истинным победителем в Отечественной войне был хороший, бескорыстный человек. Готовый пожертвовать даже собственной жизнью ради свободы Родины, ради своих близких, ради товарища, а то и незнакомого солдата.
В условиях тюрьмы и лагеря характеры людей раскрываются даже вернее, чем на фронте, где немалую роль в их поведении зачастую играет хорошо известный фактор: “На людях и смерть красна”. В условиях заключения этот фактор не работает. Невозможно “красно умирать” годами подряд. Невозможно также годами играть, даже если очень захочется, роль человека, каким ты в действительности не являешься. Лагерная жизнь обязательно проявит твой характер и твою душу, подобно тому как раствор проявителя показывает изображенное на пленке.
Были, конечно, в лагере разные люди. Об этом уже не раз было сказано на страницах моих воспоминаний. Среди политических, как правило, интеллигентных людей, таких негодяев и мерзавцев (“отморозков”), которые водились среди уголовников, мне встречать не приходилось. Но люди, мягко говоря, неприятные, державшиеся отчужденно от других, были. В том числе человека два-три и на нашем лагпункте. Бывали люди насквозь прозлобленные. Понятно, что сам факт заключения, тем более несправедливого, давал все основания для злобы и ненависти в отношении виновников твоей тяжкой беды. Политический террор, систематическое развязывание в стране всяких гнусных кампаний, превращение невинных и, как правило, полезных членов общества в париев, обездоливание заодно их семей не могли не вызывать в нормальных людях таких чувств. Были, однако, среди политзаключенных и такие, которые как бы окучивали себя злобой. На всех. В том числе на своих товарищей по несчастью. Они полностью замыкались в себе, почти ни с кем не общались.
Мне всегда было жаль этих людей, становившихся “буками”, лишавших себя той радости, которую все-таки можно было иметь или, лучше сказать, от которой ни в коем случае не следовало отказываться в заключении, — радости человеческого общения. В том числе радости помогать по возможности другим людям, приносить им какое-нибудь душевное облегчение, скрашивать их унизительное, бесправное существование в окружении заборов, часовых и собак снаружи, воров, убийц и прочей уголовной публики рядом. Люди такого склада, дополнительно к реальному своему тяжелому положению, еще и сами вгоняли себя в постоянное самоощущение страдальца. Они не оставляли в себе места для других чувств, переставали быть сами собой, то есть людьми, наделенными страстями и другими свойствами человеческого характера. Тем более, для спасительного в тяжелых обстоятельствах юмора. Таких “бук” нет в моих воспоминаниях, прежде всего потому, что мне нечего про них вспомнить. Да и им самим, кроме как о своих страданиях, не о чем вспоминать. Мемуары таких людей обычно лишены главной правды жизни — полноты ее изображения, ее многосторонности, ее многоцветия. Такие воспоминания неизбежно оказываются однотипными схемами, отличающимися одна от другой в основном именами, географическими названиями или датами однотипных событий.
По вечерам, когда надзиратели отдыхали на своей работе: либо дремали по очереди на вахте, либо резались там в домино, у меня, в кабинете учебной базы, собиралось несколько моих друзей из числа “придурков”, то есть тех, кто работал в зоне и кому не надо было утром рано подниматься на развод. Бывало, отмечали там день рождения кого-то из нашей компании. И тем более получение кем-нибудь из наших друзей извещения об освобождении.
Ждал такого извещения и я. Можно сказать, заждался. Ведь очень многие мои товарищи уже освободились. Некоторые уже год назад. Я, разумеется, понимал, в чем причина задержки. Дело в том, что я послал в различные инстанции не заявления с просьбой о сокращении срока и тем более не просьбы об амнистии, а жалобы на незаконный арест и незаконное содержание в лагерях без решения суда. В каждом своем заявлении я настаивал на полном пересмотре моего дела.
В ответ я каждый раз получал стандартные ответы: “Ваша жалоба рассмотрена. Оснований для пересмотра вашего дела не найдено”. Такой же ответ я получил и после смерти Сталина и расстрела Берия, то есть уже в период массового освобождения политических заключенных. Теперь я ожидал ответа на два своих заявления с просьбой об освобождении на имя Н. С. Хрущева.
Зная, что заявления от заключенных на его имя, иногда очень подробные, идут едва ли не целыми вагонами и что в лучшем случае ему докладывают лишь краткие выжимки из этих обращений к нему, я написал свое заявление в телеграфном стиле, с тем чтобы его нельзя было сократить. Поскольку оно было столь коротким и притом, скорее всего, единственным в своем роде, приведу здесь его содержание полностью:
“Мне, как и всем необоснованно респрессированным, предстоит освобождение. Соответственно просьба не об этом, а исключительно об освобождении в надлежащей форме, то есть в форме полной реабилитации…”
До этого я написал еще одно обращение к Хрущеву. Тоже в необычной для таких случаев форме. Но так как оно не отличается краткостью, процитирую его не полностью. Тем более что оно уже публиковалось в разных подборках моих “гулагерных” стихотворений.
“Первому секретарю ЦК Коммунистической партии Советского Союза Никите Сергеевичу Хрущеву
от заключенного по решению ОСО по обвинению в преступлениях, предусмотренных ст. 58-10, ч. 1 УК РСФСР на срок 10 лет ИТЛ
Глубокоуважаемый Никита Сергеевич!
Обращаюсь к Вам в просьбой, написанной в стихотворной форме. Я избрал эту форму, потому что в стихотворении можно кратко и убедительно сказать то, на что иначе нужно много места.
На папке следственной — “хранить вечно”.
Историки будущих поколений
Прочтут и смеяться будут, конечно,
Над пошлой нелепостью обвинений…
В ОСО штабеля недоказанных дел
Валяли быстрее котлет:
— Ага, агитация? — в ИТЛ! —
— На сколько? — На десять лет!
Да, я агитатор. На фактах истории
Оружием лекций, книг и статей
Я агитировал в студенческой аудитории,
Учил рабочих, учил и детей.
Как агитатор я очень был счастлив.
В окопной землянке, при фитильках,
Увидев бойцов наступающей части,
Сидевших с книжкой моей в руках.
Значит, страну от фашистских ударов
Я защищал не одним автоматом,
А ютился в ста тысячах экземпляров
Книжки моей, выпущенной Воениздатом…
………
Пора на свободу. Но мне не по нраву
Быть на воле, а в главном урезанным.
Свобода, по-моему, — это право
Быть в полную меру полезным.
Для воли мой план нерушимый и четкий:
Стремлюсь к ней не благ обывательских ради.
Хочу одного: назад, за решетки
Отдела рукописей в Ленинграде.
И я бы, покуда хватило сил,
В сегодняшний день из архивных трущоб
Истории жемчуг носил и носил…
Ваша помощь нужна, гражданин Хрущев!
Мне не известно, какое именно из этих двух моих обращений к Хрущеву дало делаемый результат. Допускаю, что одно из них заинтересовало кого-то из его помощников и было доложено патрону. Тот велел разобраться. Скорее всего, так и было…
В начале января 1955 года я вдруг заболел ангиной. Заболел в первый раз за все годы пребывания в лагере. Я несколько дней провалялся на койке в своей комнате в помещении учебной базы. Мой помощник и сосед Володя Кабо приносил мне из столовой еду и из амбулатории лекарства. Я честно полоскал горло и мерил температуру. Не забывали меня навещать остававшиеся еще в лагпункте друзья. Правда, я несколько удивился, когда среди бела дня в самое горячее для него рабочее время ко мне в комнату толчком распахнул дверь, влетел один из активных участников нашей клубной самодеятельности и мой добрый приятель — закарпатский украинец Василий Яцукла. Он был известен как хороший фотограф и в последнее время не покладая рук трудился в спецотделе Управления лагеря, делая фотографии на документы освобождающихся заключенных.
— Даниил Натаныч, пляши! — закричал он с порога.
— Ты что, с ума сошел?! — Не видишь — человек болен. У него температура тридцать восемь!
— Все равно он сейчас запляшет! А не сможет, мы с тобой за него спляшем!
— Ну говори, говори же, Вася! — попросил я, приподнимаясь. Надо ли говорить, что я догадывался, в чем дело.
— Мама Саша меня прислала, — сказал Яцула. — Беги, говорит, на второй лагпункт. Обрадуй Даниила Натановича. В спецотдел пришло извещение из Генеральной прокуратуры о его освобождении. И не просто об освобождении, а о полной реабилитации.
Я искренне поблагодарил доброго вестника и стал одеваться.
— Куда это вы собрались? — с тревогой в голосе спросил Володя Кабо.
— То есть как — куда? На почту, дать телеграмму домой.
— Пишите телеграмму, я добегу до почты, отправлю,— сказал Яцула.
— Нет, нет. Я сам…
И я действительно, несмотря на протесты обоих друзей, оделся и пошел на поселковую почту. Правда, Володя Кабо заставил меня измерить температуру. Произошло медицинское чудо: температура оказалась нормальной. И вообще мою болезнь словно рукой сняло. Больше я о ней и не вспоминал.
Потом я узнал, что постановление о моей реабилитации датировано 3 января. Документы об освобождении я получил на руки только 15-го. Билет на проходящий через Ерцево поезд на Вологду, где предстояла пересадка на ленинградский поезд, удалось достать только на 18-е число.
Невозможно, да и не интересно это было бы для читателя, описать свои переживания этих дней ожидания выхода на свободу, возвращения домой к жене и сыну, к любимой работе… Тем более что описывать свои переживания я не мастер.
Невозможно также описать эпопею (не нахожу здесь другого слова) моих прощаний с друзьями на лагпункте и в Ерцеве. Расскажу только о самых последних минутах моего пребывания на ерцевской земле. Под влиянием нелепого предположения: “А вдруг мне не повезет, и поезд придет раньше, чем нужно по расписанию”, я на всякий случай пришел на вокзал за час до прихода поезда. На вокзале не было ни души. Даже касса была закрыта.
Держа в руке чемодан, я вышел на пустынную платформу и стал вглядываться вдаль — не идет ли поезд. Буквально через минуту я увидел приближающийся паровоз. “Как хорошо, что пришел раньше!”— успело “сообразить мое нацеленное в одну точку сознание. Тут я понял то, что прекрасно знал и должен был понять сразу. Приближался не пассажирский поезд, а очередной товарняк. Я же сам и не раз подсчитывал, что грузовые поезда по архангельской дороге проходили мимо Ерцева примерно через каждые пятнадцать минут. Лес, уголь, руда, нефть, лес, уголь, руда, нефть… Товарные вагоны, платформы, цистерны мчали все это необходимое для промышленности добро из лагерей Воркуты, Ухты… Ну и из нашего Каргополя, разумеется. Как я сам написал еще три года назад:
А вот и платформы. Уложены ровно
Стройматериалы — к доске доска:
Шахтовка, опалубка, рейки, бревна…
Лес рубят, и пилят, и грузят ЗК.
На это раз, однако, мимо меня прогремел состав с другим грузом:
Железных колбас прогремела связка,—
Катят цистерны, раздув бока.
Бензин, лигроин, керосин, смазка…
Нефть добыват они же — ЗК.
Так простоял я довольно долго. Мороз не чувствовал. Правда, одет я был тепло. На мне зэковская шапка-ушанка, ватник. Под ним свитер, переданный мне женой еще в тюрьму. Штаны заправлены в валенки… Осеннее пальто и синюю фетровую шляпу, в которых я приехал в лагерь и которые все четыре года моего здесь пребывания хранились в лагерной каптерке, я везу в чемодане… В п