Небывалый доклад о международном положении
Среди лагерного начальства было немало бывших сотрудников МГБ и МВД, “высланных” на работу в лагеря за какие-либо провинности.
В 1952 году появился на нашем лагпункте новый начальник КВЧ — лейтенант Зайцев, изгнанный из Ленинградского управления МГБ за пьянство.
Это был человек еще молодой, лет двадцати шести, щуплый и добродушный. Заключенным он весьма понравился. Лейтенант Зайцев приходил по утрам в зону уже пьяным, никогда ни к кому не придирался, приветливо здоровался с каждым встречным и тихо отсиживал пару часов в помещении КВЧ. Иногда он возвращался в зону в состоянии уже полного опьянения. Бывали случаи, когда он валялся в зоне возле дороги в полной форме, на потеху заключенным. Но чаще он засыпал на деревянном диване у себя в культурно-воспитательной части. Надо заметить, что пьяницы среди начальства встречались нередко. Но такого, как лейтенант Зайцев, еще не бывало.
Довольно скоро он установил определенное “культурное общение” с заключенными — на их деньги закупал и приносил в зону водку и, само собой, участвовал в ее распитии.
Над лейтенантом Зайцевым стали сгущаться тучи начальственного гнева. Ему искали замену. Но пока ее не было, он продолжал “работать” в прежнем духе.
В числе его обязанностей были такие, обойти которые было невозможно.
Накануне празднования 7 ноября на наш лагпункт приехала общелагерная культбригада. На этот раз в ее программе была оперетта “Свадьба в Малиновке”.
Зал, как всегда в таких случаях, забит, точно этапный вагон: сидят друг на друге, сидят вплотную перед сценой… Только в двух первых рядах нормально сидят начальники, их жены и взрослые дети… Начальство здесь — значит, скоро начало.
Это чувствуется и по другим признакам. Все больше уплотняется воздух. Со сцены из-за бархатного занавеса слышатся все более нервные удары молотков установщиков декораций. Перед сценой сидит оркестр, пиликают настраивающиеся скрипки… Совсем как в Большом театре. Кстати, первую скрипку играет скрипач Большого театра Беня Шклярский. На контрабасе — Ефимов, в будущем он был в составе Государственного оркестра СССР под руководством Кирилла Кондрашина.
Раздаются нетерпеливые хлопки. Зрители знают, что перед опереттой, ради которой они пришли, им придется выслушать доклад начальника КВЧ о международном положении. То и дело раздаются возгласы:
— Давай начинай, начальничек!
— Толкай доклад быстрей!..
— Доклад! Доклад давай!!
Наконец бархат закачался, стало тихо, и перед рампой появился лейтенант Зайцев. Зал зааплодировал. Трудно сказать, чего больше было в этих аплодисментах — насмешки ли, как над клоуном, или, напротив, выражения симпатии к хорошему начальнику, или, наконец, просто привычки, привезенной с воли, — встречать докладчиков аплодисментами…
Лейтенант Зайцев молча покачивался на фоне занавеса. Сапоги его, освещенные рампой, сверкали. Аплодисменты нарастали, становясь бурными и продолжительными.
— Товарищи! — торжественно произнес лейтенант Зайцев. Непривычное обращение вызвало новый взрыв аплодисментов.
— Мы живем в окружении международного положения… — продолжал докладчик. (Снова бурные, продолжительные аплодисменты.)
— …А поскольку мы живем в окружении…
— В оцеплении! — несется из зала.
— В оцеплении, — соглашается оратор. (Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в долгую овацию.)
— Они, гады, нас не уважают! — Докладчик угрожающе помахал рукой. Он, надо полагать, имел в виду западных и прочих империалистов, но показывал явно в сторону сидевших в первом ряду начальников. — Но мы все добьемся освобождения! — воскликнул оратор.
— Добьемся! Добьемся! — понеслось из зала.
Доклад становился все интереснее. К сожалению, он оборвался самым неожиданным образом.
Пережив овацию, Зайцев открыл рот… Но вместо членораздельной речи послышался характерный звук, докладчик странно перегнулся над рампой, и струя рвоты хлынула на оркестрантов и на зрителей, сидевших на полу перед оркестром…
Тут сотворилось нечто неописуемое. Поэтому взамен описания придется ограничиться лишь перечнем основных звуков и “кадров” этой картины.
Рев, свист, хохот всего зала как общий фон.
Нестройный хор начальственных кликов.
Грохот опрокинутых скамеек и стульев.
Звон разбитого стекла.
Крики и возня на сцене…
Пострадавшие вскочили с пола, как ошпаренные. Вскакивая, они опрокинули пюпитры с нотами. На этой почве взметнулась пара блиц-драк с музыкантами. С криками: “Бей его!.. Бей гада!” — пострадавшие ринулись на сцену, за занавес, куда сразу же скрылся докладчик. Из-за занавеса раздались крики, громыхнула упавшая декорация. Возня переместилась к самому занавесу. К всеобщему удовольствию, занавес оборвался и упал.
По сцене, щедро поливая березки и хатки декоративной Малиновки, метался лейтенант Зайцев. За ним, настигая его то пинком ноги, то ударом кулака, носились “оборванные”, то есть облитые рвотой зрители. При этом никто из них не пытался схватить и остановить Зайцева, так как важнее всего для них было продлить “спектакль” на радость неистовствующему залу. Тут же бегали два надзирателя, старавшиеся схватить заключенных, осмелившихся поднять руку на начальника.
Наконец на сцену выбежали два инструктора политотдела и оперуполномоченный. Они пытались схватить Зайцева. Но так как они не хотели при этом запачкаться, у них ничего не получалось…
Зал ревел, стонал, топал, хлопал, свистел… На сцене истошно вопили актеры культбригады. Они в конце концов и решили исход происшествия. Премьер нашей лагерной сцены — будущий директор “Ленфильма” Илья Киселев — накинул на лейтенанта Зайцева плотный тюлевый задник, в котором тот запутался. Тогда начальники и надзиратели унесли его со сцены через выход во двор.
На авансцену вышел начальник политотдела и объявил:
— Международное положение отменяется!..
Пока налаживали занавес и очищали декорации, прошло немало времени. Зал постепенно успокоился. Мало кто обратил внимание на то, что оперуполномоченный вернулся в зал, сменив форму на гражданский костюм. Позднее стало известно, что лейтенанта Зайцева так плотно завернули в тюль, что едва не задушили. Пришлось делать ему искусственное дыхание. Тут-то он и завершил свой доклад на гимнастерку откачивавшего его оперуполномоченного. Больше лейтенанта Зайцева в нашем лагере не видели.
“Обыкновенный” концерт
Не раз случалось мне видеть в Ленинграде на афишных стендах и тумбах афиши, извещавшие о концертах в филармонии и других залах известного исполнителя еврейских песен, заслуженного артиста РСФСР Эппельбаума… И вот он приехал на наш лагпункт. В качестве заключенного, естественно. Доставили его к нам по этапу с какого-то другого лагпункта Каргопольлага.
Это был высокий, статный мужчина лет пятидесяти, с изрядно просвечивающей лысиной. Одет он был по-лагерному — в телогрейку и серую куртку.
Я познакомился с ним в кабинке милейшего нашего завбаней — полковника Окуня. Лазарь Львович Окунь, на редкость общительный и доброжелательный человек, обязательно приглашал к себе в баню каждого вновь прибывшего интеллигента и знакомил его с нами — аборигенами 2-го ОЛПа. Мне, скажу откровенно, знаменитый артист сразу же не понравился. Он держался с явным высокомерием, стараясь не выходить из образа большого артиста, избалованного почитанием и аплодисментами.
Мне показалось, что Эппельбаум к тому же и глуповат. Я плохо умею скрывать свое неприязненное отношение к тем людям, которые его у меня вызывают. Не удержался я и здесь от насмешливого отношения к разглагольствованиям Эппельбаума, за что позднее получил “втык” от Лазаря Львовича.
— Как вы могли! — кипятился Окунь. — К нам прибыл такой человек! Его знает весь мир!
— Ну, сбавьте хоть одно полушарие! — отвечал я. — И то много будет…
Будущее вскоре показало и полковнику Окуню, да и всем прочим, что носиться с Эппельбаумом как с писаной торбой не стоит.
Вслед за ним с других ОЛПов, на которых он побывал, пришли некоторые отзывы о его поведении. Стало известно, что, оставаясь ночевать у радостно принимавших его заведующих столовыми, банями, клубами, то есть у тех, кто по своей должности жил не в общих бараках, а в отдельных кабинках при этих учреждениях, Эппельбаум постоянно обворовывал гостеприимных хозяев. Во время его пребывания у них из их тумбочек пропадала всякая снедь, присланная родственниками в посылках или купленная в лагерном ларьке. А бывало, из карманов телогреек исчезала и какая-нибудь пятирублевка или десятка…
Пожалуй, учитывая все это, можно было бы и вообще не говорить про Эппельбаума. Однако с ним связан один весьма яркий эпизод из нашей лагерной жизни, о котором рассказать стоит.
День Победы 9 мая отмечался в те годы в лагерях с особым чувством, которого и не могло быть у тех, кто отмечал этот день на свободе.
Большинство, по крайней мере больше половины, сидевших тогда в лагерях были вчерашние (после Победы прошло всего 5–7 лет) участники Великой Отечественной войны: сидели рядовые и офицеры, бывшие командиры взводов, рот, полков, дивизий, корпусов и армий — словом, от рядовых до маршала, как, например, маршал авиации Ворожейкин, побывавший на нашем лагпункте, — бывшие военнопленные и в плену не бывавшие… Здесь в качестве “врагов народа” тянули свои сроки защитники Ленинграда и Москвы, герои Севастополя и Сталинграда, герои, форсировавшие Днепр и Одер, герои, штурмовавшие рейхстаг. Сидели освободители от фашистов Польши, Болгарии, Венгрии, Чехословакии, тысяч городов, поселков, деревень нашей страны — пехотинцы, артиллеристы, летчики, моряки… А если прибавить к ним жителей оккупированных земель, мужчин и женщин, трудившихся в тылу, получалось, что почти все сто процентов сидящих в лагерях были вчерашними участниками Великой Отечественной.
До написания слов известной теперь песни: “Это праздник со слезами на глазах…” — было тогда еще очень далеко. Притом ее авторы имели в виду вовсе не слезы лагерников, их жен, матерей, детей. А между тем эти слова относились бы к ним раньше, чем к кому-либо другому.
Слез на глазах зэков, поздравлявших в этот день друг друга с Днем Победы, не было. Но формула “праздник со слезами на глазах” — дикая несправедливость, обрушившаяся на тех, кто не хуже, а порой и лучше многих других воевал за празднуемую победу, а оказался к тому же, как правило, без всякой вины за колючей проволокой, да еще с клеймом “враг народа” или “изменник Родины”, — в этот день особенно остро давала о себе знать в душе каждого, кого эта несправедливость постигла.
В клубе лагпункта задолго до 9 мая готовили праздничный концерт. Вполне естественно, что завклубом — Григорий Иванович Ситкин — включил в него и Эппельбаума, прибывшего незадолго до того на наш лагпункт.
Разумеется, не могло быть и речи об исполнении им чего-либо из его обычного репертуара — из еврейских песен. Во-первых, содержание всего концерта определялось единой темой — День Победы. И кроме того, исполнение еврейских песен, хотя в лагерях антисемитизма не наблюдалось, было не очень уместно после недавно отгремевшей кампании по борьбе с космополитизмом, имевшей выраженный антисемитский характер и накануне “дела врачей-евреев”, увенчавшего через пару лет антисемитские подвиги тогдашней партийной и государственной номенклатуры. Эппельбаум поэтому охотно согласился спеть песню о Великой Отечественной.
Вечером 9 мая, после того, как отужинали вернувшиеся с работы бригады (9 мая в те годы было по всей стране рабочим днем), наша столовая, как всегда в таких случаях, была превращена в зрительный зал.
На этот раз зал был особенно плотно заполнен заключенными. В первых двух рядах, тоже как обычно, разместились начальники из Управления Каргопольлага и наши оэлповские начальники. Многие из них пришли на концерт с женами. Некоторые привели и своих детей-подростков.
После короткого слова о Победе, произнесенного перед занавесом начальницей КВЧ — капитаном внутренней службы и по совместительству супругой начальника особого отдела Каргопольлага Александрой Семеновной Носовой, зал по традиции разразился бурными аплодисментами. В этом и в подобных случаях аплодисменты выражали благодарность публики за то, что доклад был кратким.
Оркестр грянул мотив песни “Идет война народная”. Медленно пошел в стороны черный бархатный занавес, и взорам зрителей открылся задник, сделанный художником Володей Сазоновым. На фоне огромного, почти во всю стену, ярко раскрашенного ордена Победы красовалась голова генералиссимуса Сталина. Вождь смотрел в зал. Его усы художник нарисовал заметно длиннее их реальной пропорции…
Зал понял намек и снова разразился бурной овацией. К ней присоединились и начальники. Понравился им портрет или нет, но не аплодировать Сталину они не смели. Однако различный смысл, вкладываемый в эти общие — начальственные и зэковские — аплодисменты, тут же проявился с достаточной ясностью. Захлопав в ладоши, начальники и пришедшие с ними жены в едином порыве вскочили на ноги и продолжали аплодировать стоя. За первыми двумя начальственными рядами в зале не поднялся ни один человек…
Но вот овация стихла. Начальство уселось на свои места. На середину сцены, к рампе вышел ведущий и торжественно объявил первый номер:
— Заслуженный артист Российской Советской Федеративной Социалистической Республики Эппельбаум.
Зал встретил Эппельбаума аплодисментами. Стало тихо. Вероятно, столь торжественно оглашенное высокое звание артиста произвело впечатление.
Однако сам Эппельбаум, полагаю — по глупости, это впечатление тут же снизил. Вместо того чтобы запеть своим безусловно красивым, хорошо поставленным баритоном, он решил подыграть залу дешевым эстрадным хохмачеством.
Картинно поклонившись на аплодисменты, он, разведя поочередно в стороны руки, продекламировал:
— Выступал я тут и там,
А теперь приехал к вам.
Тут из середины зала раздался громкий возглас:
— Вот поц!
Слова эти выкрикнул Ян Рокотов — человек, ставший впоследствии очень знаменитым благодаря первому в СССР валютному делу. Ян Рокотов был тогда расстрелян по личному указанию Хрущева, в нарушение действующего законодательства. А у нас он сидел по знаменитой “разговорной” статье 58-10 и был в 1954 году освобожден с помощью того же Хрущева. Стоит отметить, что Ян Рокотов был сыном известного старого большевика Тимофея Рокотова, умершего, если не ошибаюсь, своей смертью и в полном почете…
После выкрика “Вот поц!” в зале раздался всеобщий хохот. Послышались новые выкрики:
— Ву дурак!
— Других по этапу привозят, а он сам приехал!
— Знать, на воле остался заслуженный артист без публики — вот и приехал!
Вышедший на сцену ведущий понемногу успокоил зал. Аккомпаниатор Геннадий Бузаев дал несколько вступительных аккордов, и Эппельбаум, принявший торжественную осанку, запел:
— Майскими короткими ночами
Отгремев, закончились бои…
Где же вы теперь, друзья-однополчане…
— Все здесь! — раздалось из зала.
— Здесь мы! Здесь! — подхватили уже несколько голосов.
Зал снова разбушевался. Снова раздались аккорды, и Эппельбаум снова запел.
Первые две строчки зал выслушал тихо, как бы нарочно затаясь перед бурной реакцией. И как только Эппельбаум пропел:
— Где же вы теперь, друзья-однополчане…
Зал взорвался криками:
— Здесь! Здесь!
Отчетливо прозвучал возглас:
— Спасибо великому Сталину за нашу счастливую жизнь!.. — Хохот, аплодисменты.
— Спасибо великому Сталину… — прозвучало из разных концов зала.
В первом ряду встал и повернулся к залу сам начальник политотдела Каргопольлага полковник Мелькин.
— Прекратить! Прекратить безобразие! — прокричал он грозным голосом. Но вдруг, не дожидаясь результата своего окрика, поспешно сел на место и как-то ссутулился. Похоже, спохватился, что обозвал безобразием здравицы в честь Сталина.
Оркестр снова заиграл: “Идет война народная”. Половинки черного бархатного занавеса с необычной скоростью пошли навстречу одна другой… Когда они снова распахнулись, Эппельбаума на сцене уже не было. Ведущий объявил следующий номер концерта.
Вскоре Эппельбаум сам напросился на этап и был отправлен из Каргопольлага в какой-то другой лагерь.
Ни я, ни, надо полагать, прочие наши “пятьдесятвосьмушники” расставанием с ним опечалены не были.
Общелагерная культбригада — театр, в котором было немало профессиональных актеров и музыкантов,— проживала и репетировала не на нашем лагпункте. Главным отличием ее постановок и концертов от тех, что ставились у нас, было то , что женские роли в них исполняли всамделишные женщины. Уже по одной этой причине приезд культбригады на тот или иной лагпункт вызывал там особый интерес у зрителей-мужчин, заполнявших клубные залы. Большинство из них по многу лет не выходили за зону и в глаза не видели женщин, кроме нескольких начальниц в военной форме или врачих в белых халатах.
В культбригаде были и талантливые непрофессионалы.
Назову здесь имена несколько знаменитых и запомнившихся участников культбригадного театра.
Наиболее яркой фигурой в нем был, несомненно, Илья Николаевич Киселев — в прошлом артист ТРАМа (Театр рабочей молодежи), а в будущем —директор Театра имени Комиссаржевской (при нем это имя и было присвоено бывшему Пассажному театру), многолетний директор киностудии “Ленфильм”, а затем Театра имени Пушкина (Александринского театра).
Ленфильмовцы, деятели театров и общественные деятели Ленинграда хорошо знали Киселева — полноватого, можно сказать, грузного человека, с тяжелой походкой, с черными, вьющимся волосами, припудренными проседью. При этом он отличался необычной, тем более для начальства, в том числе и для “культурного”, напористостью и экспрессивностью речи.
Он с одинаковым напором давал советы — указания сценаристам, режиссерам — и произносил застольные тосты, даже в домашней обстановке. Ходили слухи, будто Илья Николаевич Киселев по одному из своих родителей — цыган. Так ли это, не знаю. Не интересовался.
В наши лагерные годы Киселев был по характеру таким же, а по фигуре совсем другим — стройным и легким. Так, например, нацепив шаржированно увеличенную фуражку с непомерно большим козырьком и полувоенную форму, он лихо отплясывал вприсядку, изображая “бандита Тито”. Киселев исполнял премьерные роли героев — любовников в опереттах, которые привозила к нам культбригада, хорошо пел и танцевал…
Другим хорошо известным человеком в лагерной культбригаде был драматург и литературный критик Александр Гладков. Он был известен еще до своего ареста как автор пьесы “Давным-давно”, посвященной героине Отечественной войны 1812 года, кавалерист-девице Надежде Дуровой. В культбригаде он исполнял должность завлита и, надо полагать, так или иначе помогал в выборе репертуара и в написании различных текстов. При этом он отличался, по крайней мере там, в лагере, необычайной леностью и даже неподвижностью. Его невозможно вспомнить в каком-либо движении и вообще в какой-либо иной позе, чем возлежащим на койке с трубкой во рту. Он оставался на койке, в бараке, где размещали приехавшую культбригаду, даже тогда, когда его товарищи выступали на сцене. Разумеется, Гладков много читал. Я не раз приносил ему книги из нашей лагерной библиотеки и, если было время, присаживался к нему на койку, чтобы поговорить о новостях литературной жизни, за которой он старался по возможности следить.
После лагеря мы с ним встречались крайне редко. И только на “Ленфильме” у Киселева. Последний много помогал Гладкову в его киноделах.
Однажды осенним солнечным днем мы с Гладковым шли вместе от “Ленфильма” в сторону Невского. Он — к себе в “Европейскую”, где остановился, а я — к себе на работу в Публичку. Когда спустились с Кировского моста к Марсову полю, я предложил Гладкову присесть на скамейку покурить. Он охотно согласился.
— А не прилечь ли вам по старой доброй традиции? — спросил я.
Гладков, то ли поддерживая мою шутку, то ли и в самом деле будучи не прочь полежать, растянулся на скамейке. Правда, быстро поднялся и сел. Вероятно, ему было неуютно лежать на узкой и жесткой скамейке. Тем более при его солидном весе.
На похороны своего старого друга Киселева Гладков из Москвы не приехал.
В культбригаде было еще несколько ярких, запомнившихся людей. Великолепный скрипач из оркестра Большого театра — Бениамин Шклярский. Замечательный ударник — Лев Шанин. По моим сведениям, он живет сейчас в Саратове.
Из женщин культбригады самой яркой актрисой была “красючка” (так блатные именовали красивых женщин) Верка Карташова. Я назвал ее Верка, потому что никогда не слышал, чтобы кто-нибудь назвал ее полным именем. Это была действительно красивая девчонка, небольшого роста, со светлой косой, обмотанной вокруг головы, с хорошим голосом и несомненным комедийным талантом. Она исполняла главные женские роли во всех опереттах, поставленных культбригадой. До лагеря Карташова была студенткой. Сидела за разговоры.
К рассказанному здесь о культбригаде следует добавить, что возили ее для выступлений по двум десяткам ОЛПов Каргопольлага под конвоем автоматчиков и собак, что жили ее артисты только в зонах, без права выхода за пределы лагерных заборов. Когда бригада приезжала на наш лагпункт, артистов под конвоем водили в “вольный клуб”, находившийся в поселке Ерцево рядом с Управлением Каргопольлага. Там они давали концерты или ставили для начальства те же оперетты и пьесы, которые показывали заключенным. Прогулка под окрики вологодского конвоя и под лай овчарок не очень располагала к выполнению предстоящей работы — веселить “гражданинов начальников” и их супруг. Я написал тогда стихотворение, посвященное подконвойным артистам.
Прежде чем привести его здесь, хочу сказать то, что всегда говорю по поводу своих стихов, особенно тюремных и лагерных. Я не поэт и никогда не считал себя таковым. Но как историк я оцениваю свои тогдашние стихи как документы, как исторические источники, полезные для изучения отразившегося в них времени. Они сохранили детали, которых нет в других источниках. Прежде всего некоторые нюансы душевного настроя тогдашних людей, их видение событий своей эпохи.
Смех
Горит огнями клуб поселка.
Внутри — парад последних мод.
И дама каждая, как елка,
Украсилась на Новый год.
Сверкают серьги, кольца, блестки,
Глаза горят светлее свеч,
И черно-бурые треххвостки
Кой у кого свисают с плеч.
Мужчины — в форме преотличной…
Полно погон и портупей.
Вид что у публики столичной.
Вот разве лица потупей.
Утихли свары, слухи, сплетни —
Все дрязги кучного жилья,
И лица светятся приветней
Всем хорошо, и все друзья.
Над снежной улицей поселка
Раздался лай и злобный вой.
Два пса, два прирученных волка
Сопровождают спецконвой.
Ссутулившись от воя волчья,
Угрюмо вглядываясь в снег,
Голов не подымая, молча
Бредут двенадцать человек.
Кругом белеет снег искристый,
Белеет кожа полушуб…
Кого ведут? Ведут артистов.
Ведут на сцену. В вольный клуб.
Несут под снежною порошей
Пожитков тягостную грузь,
Несут в сердцах тяжелой ношей
Неизбываемую грусть.
Раздался окрик: — Эй! Народный!
Чего плетешься? Иль уснул?!
Качнулся штык, и пес голодный
Сильнее повод натянул…
Но вот и рампа. В зал притихший
Крадется шепот, словно вор:
— Ты погляди. Народный бывший.
За что сидит? — За разговор.
И вот все стихли. Очень скоро
Пришел заслуженный успех,
И смеху мастера-актера
Раскатом вторит зала смех.
Ха-ха-ха-ха! И зал хохочет,
В ладони яростно стучит.
То будто громом прогрохочет,
То пулеметом прострочит…
Но постепенно в хохот дикий
Актера смех перерастал.
Смеялся зал дубоволикий
И вдруг смеяться перестал.
Как будто кто-то грозный свыше
Своим холопам подал знак.
Чей-то голос был услышан:
“Над кем смеется этот враг?”
Рядами кресел зал захлопал,
И все пошло своей канвой:
Кто к дому, кто в буфет затопал,
А кто — обратно под конвой.
Театральная, концертная и вообще творческая жизнь нашего собственного лагпунктовского клуба была очень насыщенной. На лагпункте было много одаренных и талантливых людей. Наши концерты по своему содержанию и художественному уровню порой превосходили выступления культбригады. Я говорю только о концертах потому, что ставить полноценные пьесы или оперетты мы не могли из-за отсутствия женщин для исполнения женских ролей. Правда, отдельные веселые сценки и скетчи, в которых были женские роли, мы ставили с большим успехом благодаря талантливому комику Михаилу Бадикову — профессиональному актеру из Кишинева. В нашей зоне он работал парикмахером: стриг и брил целые бригады работяг, приходившие в баню, стриг и брил нас, своих друзей, и, разумеется, блатных авторитетов, а иногда и начальников. По характеру этот человек небольшого роста был очень говорлив, постоянно рассказывал какие-нибудь истории, передавал различные лагерные слухи и “параши”. Всего этого он вдоволь набирался от своих разнообразных клиентов. При этом Миша Бадиков обладал хорошим чувством юмора. Когда он выходил на сцену в женском наряде, с подложенными грудями и задом, с ярко накрашенными губами, зрители всех интеллектуальных и статусных уровней каждый раз буквально валились со стульев от хохота. Хватало у нас и других талантливых исполнителей. Назову хотя бы одного из них — прославленного своим искусством хирурга, доктора Леонида Фотиевича Брусенцева. В годы войны он служил в воздушно-десантных войсках. Будучи заброшен в тыл противника и попав в плен, доктор Брусенцев совершил “тяжкую измену” Родине: находясь в лагере, оказывал медицинскую помощь не только своим — советским военнопленным, но и раненым немцам в ближайшем госпитале. За эту “ужасную измену” доктор Брусенцев получил ужасный (уже без всяких кавычек) срок — 25 лет лагерей строгого режима. Но при этом, несмотря на, казалось бы, беспросветные перспективы своей судьбы, Фотич (его обычно так называли) был исключительно добрым, жизнерадостным человеком…
Однажды с этапом из Харькова прибыл к нам в Ерцево небольшого роста молодой украинец Василий Хирный. Он, как оказалось, обладал замечательным — говорю без преувеличения — баритоном. Вася Хирный стал непременным участником всех наших концертов. Многие заключенные нашего лагпункта и нередко разные начальники специально приходили на наши репетиции, чтобы послушать Хирного. Василий не был профессиональным музыкантом, но где-то явно учился пению. Он хорошо разбирался в партитурах опер. Репертуар его был разнообразен. Он с одинаковым успехом исполнял оперные арии, народные и современные массовые песни. И нам стоило больших трудов отстоять его от притязаний культбригады.
Отдельно надо сказать о наших музыкантах. И прежде всего о двух выдающихся композиторах и пианистах — Геннадии Бузаеве и Борисе Магалифе. С обоими я поддерживаю самые теплые отношения до сих пор. Мы постоянно переписываемся. Бузаев и Магалиф не раз приезжали в Ленинград. Я съездил в гости к Бузаеву в Волгоград. Каждый из них прожил после заключения долгую музыкально-педагогическую и композиторскую жизнь. Бузаев — в Волгограде, Магалиф — в Белоруссии. В лагере оба работали учетчиками. Бузаев — в подсобных сапожно-пошивочных мастерских. Магалиф — в какой-то из лесозаводских бригад. Оба они прекрасно аккомпанировали концертным номерам и солистам, выступали с отдельными фортепианными номерами и сочиняли отличную музыку. В основном на слова песен, сочиненных для нашего концертного репертуара. В том числе и автором этих строк.
Весной 1953 года на наш лагпункт был назначен новый начальник КВЧ. Им оказалась женщина — жена начальника особого отдела Каргопольлага полковника Носова, капитан внутренней службы Александра Семеновна Носова. Ничего хорошего от такого назначения никто из заключенных не ждал. Думали, что под ее началом культурная жизнь в лагере замрет. Все понимали, что ее супруг является главным блюстителем политического, а значит, и культурно-воспитательного режима в лагере, начальником всего оперсостава и, соответственно, всех стукачей на всех лагпунктах и во всех подразделениях.
По своей должностной силе начальник особого отдела стоял даже выше всемогущего Коробицына, поскольку мог и даже был обязан доносить на него в Москву, в случае если бы тот дал на это повод. Ну, а в том, что жена будет капать на ухо своему начальнику-мужу обо всем, что покажется ей на лагпункте неладным, — в этом сомневаться не приходилось.
К счастью, эти опасения оказались напрасными. Вскоре после своего назначения капитан внутренней службы Александра Семеновна Носова превратилась в Маму Сашу. За глаза мы ее иначе обычно и не называли, хотя официальным обращением, естественно, оставалось — гражданин капитан.
Ко времени появления на нашем лагпункте Александре Семеновне было лет тридцать пять. Ходила она всегда в форме: синий берет или армейская ушанка с красной звездочкой, шинель с синими петлицами. Под шинелью — гимнастерка и синяя юбка. На ногах — зимой аккуратные валеночки, в теплое время — туфельки на высоких каблуках. У нее были длинные черные волосы, собранные на затылке, и карие глаза. На ее лице обычно сохранялась доброжелательная улыбка.
До замужества и поступления на службу в МВД Александра Семеновна была у себя на родине, в Нижнем Новгороде, преподавателем химии в школе. И в ней, видимо, многое оставалось от педагога, хорошо относившегося к своим воспитуемым. Говорю так потому, что Мама Саша привнесла много доброго в нашу недобрую подневольную жизнь.
Поскольку была она женой самого Носова, начальство лагпункта не только прислушивалось к ее советам, но старалось выполнять ее просьбы. И Мама Саша постоянно пользовалась этим. Многих зэков нашего лагпункта спасла она от отправки на этапы. Многих избавляла от заключения в БУР. Многим помогла получить пропуск на бесконвойный выход за зону. Однако главное, что сделала для нас капитан Носова, связано с нашим клубом. Она вдохнула в его работу новую жизнь. Ей удалось сделать то, о чем никто из нас прежде не мог и подумать, то, чего бы не мог организовать ни один другой начальник, даже если бы очень захотел. Она добилась через руководство управления лагерем и конкретно через политотдел разрешения на поездки нашего клуба с концертами на женские лагпункты. Перспектива таких поездок вызвала небывалый энтузиазм, и не только у постоянных участников наших репетиций и представлений. К заведующему клубом потянулись заключенные, готовые ради участия в будущих поездках к женщинам выучиться искусству, которым прежде никогда не занимались: попробовать себя в качестве певца, усовершенствовать свое умение играть на мандолине, балалайке или гармони, попытаться стать клоуном…
К очередному концерту, который должен быть отрепетирован и готов к очередной красной дате — к 7 Ноября, ко Дню Победы, к 8 Марта, к следующему съезду партии… — готовились по нескольку месяцев. Репетиции шли каждый вечер. И на сцене, по окончании работы столовой, и в музыкальной комнате, и в самом зале, где столы и скамейки были сдвинуты к стенам. Однажды, в мою бытность заведующим клубом, ко мне пришли четверо молодых людей из РММ.
— Возьмите нас в акробаты, — попросили они.
— А что вы умеете?
— Пока что ничего не умеем. Но если дадите нам мат, мы будем по вечерам заниматься в конце зала. Мешать репетициям на сцене не будем. А потом, через пару месяцев, вы посмотрите, может быть, у нас и получится.
Два или три месяца они колдовали на своем мате в полутьме, в конце зала. А когда мы посмотрели на сцене, что у них получилось, — присутствующие не поверили своим глазам, увидев вполне профессиональный, можно сказать, красивый номер коверной акробатики. Мы включили их в программу концерта, и выступления новоявленных акробатов пользовались затем неизменным успехом…
Да уж! На многое способны люди, вдохновленные желанной целью!
До моего назначения заведующим клубом эту должность занимал профессиональный актер из драмтеатра города Саранска — Григорий Иванович Ситкин. Это был человек лет тридцати, очень доброжелательный и симпатичный. Его неизменным обращением к любому собеседнику (кроме начальников, естественно), было ласковое “голуба”. Имел, правда, Григорий Иванович два довольно существенных для его работы недостатка. Первый из них: в силу мягкости своего характера он был слабым организатором и поэтому постоянно попадал под влияние того или иного “голубы”, самонадеянно предлагавшего себя в исполнители концертного номера или постановку отрывка из какой-нибудь пьесы по своему не всегда хорошему вкусу. Менее всего Григорий Иванович был способен противостоять вкусам представителей начальства из политотдела лагеря. В результате постановочный репертуар нашего клуба бывал эклектичен, а порой и весьма странен. Другим недостатком милейшего Григория Ивановича было пристрастие к выпивке. Запершись днем, то есть не в клубное время, в своей кабинке за сценой с очередным “голубой”, сумевшим пронести в зону водку, он выпивал с ним, а то и самолично свою поллитровку. Необходимо, однако, оговорить, что профессиональный актер Ситкин на сцену нетрезвым не выходил никогда. В крайних случаях, чувствуя себя “не в форме”, он либо снимал свой номер, либо находил себе замену.
Ситкин, участник Великой Отечественной войны, находился в наших войсках, вступивших в Германию. Запомнились слова из частушки, высмеивавшей так называемых “трофейщиков”. Из числа рядовых солдат, разумеется. Самым популярным и массовым трофеем были, как известно, “загормоничные” радиоприемники невиданного у нас качества. Ситкин исполнял, вероятно, эту частушку еще во фронтовой бригаде артистов:
Я в деревне Дунькино
Поставлю “Телефунькина”,
И пусть играет радиво
На весь район!
Григорий Иванович отсидел в лагере по 58-й статье весь свой срок, кажется, восьмилетний. По установившейся традиции, я по просьбе Ситкина написал на день его освобождения стишок. Он сохранился в моей тогдашней лагерной тетрадке:
Григорь Иваныч! В день счастливый —
Желаем счастья, дорогой!
Не забывай, пиши нам “ксивы”,
Но сам обратно — ни ногой!
Звонок в звонок, без актировок
Ты беззачетно пробыл тут.
Зато как много поллитровок
Тебе друзья твои зачтут!..
А ты, попав опять на запад
Иль в жарких южных поясах,
Припомни местной водки запах
И нас, живущих здесь, в лесах.
Настанет — поздно или рано —
Такая мудрая пора,
Чтоб водку дома, из-под крана,
Ты, сколько сможешь, пил с утра.
Чтоб алкогольные напитки
Из каждой капали дыры…
Уж ты, Григорь Иваныч Ситкин,
Будь добр, — живи до той поры!
Григорию Ивановичу стихотворение понравилось. На гротескное преувеличение его алкогольных подвигов он нисколько не обиделся и увез на волю текст этого стишка вместе с моим ленинградским адресом. Через несколько лет после возвращения домой я получил от Григория Ивановича очень теплое письмо, из которого узнал, что он живет в родном Саранске и снова играет в своем театре.
Став начальником КВЧ нашего лагпункта, капитан Носова начала подбирать из числа заключенных нового заведующего клубом. Ее выбор довольно скоро пал на меня. Во-первых, работая пожарным, я одновременно уже выполнял работу в КВЧ: “заведовал” библиотекой лагпункта, составил каталог находившихся в ней книг. Было их, надо сказать, совсем немало. Каждый заключенный, получавший книги из дома по почте или на свиданиях с родными обычно по прочтении отдавал их в библиотеку. Каждый день в определенное время я выдавал книги читателям. Библиотека помещалась в культпросветкабинете, расположенном в помещении 4-го барака, что стоял напротив конторы лагпункта. Там же на столах лежали подшивки газет. По