Профессор Штейнберг и актриса Окуневская
Однажды по этапу из Москвы прибыл на наш лагпункт профессор-иранист Штейнберг.
Это был человек очень высокого роста. Ватные штаны второго срока, в которые его нарядили по прибытии в лагерь — хотя на дворе стоял теплый сентябрь, — доходили ему чуть ниже колен, а рукава телогрейки опускались чуть ниже локтей. Эта нескладная фигура, несмотря на то, что доспехи его были ватными, а на голове вместо медного тазика красовалась видавшая виды зимняя зэковская ушанка, чем-то напоминала Дон Кихота. Такому сходству, правда, мешали типично еврейское лицо и довольно густые черные волосы с проседью, вылезавшие из-под сдвинутой на затылок шапки.
Начальство лагпункта, понимая, что ни на лесоповале, ни на лесозаводе пользы от Штейнберга не будет, направило его работать на продовольственную базу. Там ему поручили, казалось бы, нетяжелую работу — заливать воду в противопожарные бочки, стоявшие на крышах продскладов…
Для того чтобы выполнить эту задачу, надо было подняться на крышу по прогибающейся и скрипучей деревянной лестнице. Там предстояло добраться до стоящей на ее гребне бочки по лежащей на крыше доске с набитыми на нее рейками-ступеньками.
Еще до первой попытки Штейнберга совершить такой подъем, да еще с полным ведром в руке, его товарищам по бригаде было ясно, что Штейнберг осуществить это не сможет.
Поглазеть на предстоящий цирковой аттракцион сбежалась целая толпа грузчиков, складских рабочих и других зэков, трудившихся на базе.
Штейнберг поставил ведро с водой возле лестницы слева. Затем, вцепившись двумя руками не то за вторую, не то за третью перекладину лестницы, он не без труда сумел подняться на первую ступеньку. Лестница при этом сердито заскрипела. Штейнберг попросил, чтобы кто-нибудь подал ему в руку ведро. Какой-то парень протянул ведро к руке Штейнберга. Тот, однако, тщетно пытался, преодолевая страх, не дольше, чем на мгновение, оторвать левую руку от перекладины, чтобы взять ведро, но тотчас снова вцеплялся в нее.
Чем дольше продолжалась эта манипуляция, тем громче и громче раздавался хохот наблюдавшей за ней толпы. Какие только советы не выкрикивали из ее рядов…
Наконец Штейнбергу удалось схватить дужку ведра и немножко подтянуть его вверх. При этом сам он во весь свой рост распластался плашмя на перекладинах лестницы. Надо думать, никакое блистательное выступление акробатов на трапециях под куполом цирка не вызвало бы такую бурную реакцию зрителей, как судорожные попытки Штейнберга нормально встать на ступеньку лестницы. Хохот, выкрики, аплодисменты, топот ног, свист слились в дикую какофонию звуков. На шум и крики из конторы выбежали начальник базы — лейтенант — и два надзирателя.
По указанию лейтенанта несколько человек взялись спасать Штейнберга, который самостоятельно не мог даже спуститься с лестницы. Он лежал на перекладинах, словно был к ним приклеен.
Из его руки взяли ведро. Самого его перевернули с живота на спину, снизу подперли его зад, глубоко провалившийся между перекладинами, и наконец спустили его на землю. Все это делалось нарочито медленно, чтобы растянуть для продолжавших весело галдеть зрителей нежданное удовольствие.
— Ну, вот что, Штейнберг, — сказал начальник базы, — раз ты эту работу делать не можешь, пойдешь в грузчики. Или в кбтали — тачку толкать. А начнешь и там циркачить — отправим на лесоповал… — сказал начальник нарядчику и ушел в контору.
И тут выступивший из толпы парень высказал предложение, которое вызвало всеобщее одобрение нерасходившейся толпы и на некоторое время определило трудовую судьбу Штейнберга.
— Ты мне, папаня, сегодня утром в бараке анекдот рассказал. Ву анекдот! — сказал молодой парень. Он поднял большой палец. — Еще анекдоты знаешь?
— Знаю. Знаю. Много их знаю, — поспешил ответить Штейнберг, предчувствуя в этом вопросе что-то для себя спасительное.
— Так вот, предлагаю, — парень обратился к работягам бригады, — он нам анекдот, а мы за него ведро на крышу. Еще анекдот — еще ведро. Так все бочки на всех складах и заполним…
Это анекдотское “трудовое соглашение” вызвало всеобщее одобрение…
С этой же минуты Штейнберг стал, как мог, помогать своим товарищам по бригаде в качестве подсобника в разных мелочах. А в общих перерывах и в отдельных рабочих паузах он садился на первую ступеньку какой-нибудь из пожарных лестниц и рассказывал столпившимся возле него работягам анекдот. Рассказывать анекдоты он умел…
Запас анекдотов у него не иссякал, так как он после работы обходил в лагере своих знакомых, выспрашивая у них и записывая новые и новые анекдоты.
— Попроще, пожалуйста, поскабрёзнее. Чем похабнее, тем лучше, — просил он. — Можно и частушки похабные, и стихи…
Его сказительская деятельность продолжалась довольно долго, месяца два или три. Потом его судьба повернулась так, что он сам, кстати сказать, по собственной вине оказался героем анекдота. Такого анекдота, который едва не закончился для него трагически.
Однажды, если не ошибаюсь, в 1952 году, по нашему 2-му лагпункту разнесся слух, что на соседний 37-й женский лагпункт, находившийся километрах в пяти от нашего, с очередным этапом прибыла новая заключенная — знаменитая актриса Татьяна Окуневская. Окуневскую все хорошо знали по нескольким кинофильмам. Особенно популярной была еще довоенная кинокомедия “Горячие денечки”, в которой она играла вместе с Николаем Черкасовым.
По слухам, позднее подтвердившимся, Окуневская находилась раньше в Тайшетлаге (Иркутская область), где отбывала двадцатипятилетний срок по обвинению в шпионаже и в связях с самим “бандитом Тито” и его “подручным” — знаменитым югославским политическим деятелем Пуповичем. По ее жалобе на необъективность следствия она была этапирована в Москву на пересмотр дела. В результате срок ее заключения в ИТЛ был снижен до десяти лет, после чего ее и отправили в Каргопольлаг.
Появление в нашем лагере, в соседнем 37-м лагпункте знаменитой актрисы — красавицы Татьяны Окуневской — вызвало среди наших интеллигентов оживленные пересуды. Как-никак — сенсация!
Разговор на эту тему происходил в те дни и в нашем 4-м бараке, где жило несколько “пятьдесятвосьмушников”. Там жил и Штейнберг. Там же находился и я.
По вечерам к нам в барак обычно приходили пообщаться — поговорить, в основном насчет очередных слухов — “параш” — о возможном скором освобождении…
На этот раз разговор зашел об Окуневской. В свое время все видели шедший в СССР до разрыва Сталина с Тито фильм “В горах Югославии”, посвященный героической борьбе югославов с немецко-фашистскими захватчиками. Фильм снимался в Югославии, и Окуневская на экране и, несомненно, не только на экране тесно общалась с маршалом Тито, с Пуповичем и с другими югославскими руководителями. Именно эти ее общения и были раздуты следствием в шпионаж… Эти сюжеты и обсуждали мы, сидя, словно в купе, на двух нижних полках “вагонки” в нашем бараке.
Вдруг неожиданно для всех нас Штейнберг заявил:
— Окуневская… Танька… Я же ее хорошо знаю. Она была моей любовницей… Она ничего себе. Вполне, вполне…
Дальше пошли некоторые подробности их встреч. Посыпались и вопросы. С доверием к словам Штейнберга отнеслись наши старшие товарищи — завбаней ленинградец полковник Окунь, завхлеборезкой москвич Лондон, завбиблиотекой и культпросветкабинетом бывший партработник из Чувашии Стемасов, бывший секретарь Октябрьского райкома Ленинграда Шманцарь. Молодежь — московские студенты Слава Стороженко, Юра Макаров и я (в этой компании меня относили к молодежи, несмотря на мои тридцать лет) — мы сразу же заподозрили, что почтенный профессор-иранист лжет.
Позднее наши старшие, которым мы высказали свои сомнения, стали нас всячески упрекать и стыдить за неуважение к солидному человеку.
— И в самом деле, — сказал я, — на кой ей, известной красавице, сдался этот “Дон Кихот”. Да еще после маршала Тито и красавца Пуповича?
Предположить, что Штейнберг снискал любовь Окуневской богатыми подарками, тоже нельзя было. Мы уже успели узнать его как человека скуповатого.
И мы решили наказать Штейнберга за его вранье, как следует его разыграв.
Рядом с 37-м женским лагпунктом, на котором была Окуневская, почти что на его территории находилось еще одно подразделение Каргопольлага — железнодорожное депо. Паровозные машинисты, работники депо и мастерских, трудившиеся там, на 37-м, были бесконвойниками. Они имели пропуска на свободное хождение и жили на нашем лагпункте. Зная это, мы проделали следующее.
Студент Московского военного авиационного института Юра Макаров, обладавший хорошим почерком, написал коллективно сочиненное нами письмо от Окуневской Штейнбергу. Затем мы подговорили одного немолодого машиниста, обещав ему за это дело пол-литра, принести это письмо, якобы переданное ему на 37-м, и вручить Штейнбергу.
На другой день вечером в наш барак, где в этот момент происходила наша вечерняя посиделка, прямо с вахты зашел вернувшийся с 37-го машинист в промасленной робе.
— Кто тут Штейнбйрх? — громко крикнул он от дверей.
— Я! Это я! — встрепенулся удивленный этим нежданным обращением Штейнберг.
— Тебе ксива с тридцать седьмого, — сказал машинист.
Он подошел поближе к нам и протянул Штейнбергу письмо, сложенное фронтовым треугольником, черным и промасленным от рук железнодорожника.
— От кого это? — спросил Штейнберг.
— А мне откудова знать? Передала одна бесконвойница. Верно, от твоей крали какой-то. Если ответ будет — я в двадцать третьем бараке проживаю. Придешь, скажешь, я отнесу. — С этими словами машинист повернулся и ушел.
Штейнберг развернул треугольничек, пробежал его глазами и как-то странно пожал плечами.
— Вот видите, — начал он, — это мне от Окуневской.
— Прочтите, прочтите, что она пишет… Может, какие-нибудь московские новости… — попросил завбаней полковник Окунь.
— Извольте, как говорится. Секретов тут никаких нет, — отвечал Штейнберг и прочитал сочиненное нами “письмецо от Окуневской”. В нем после обращения “Дорогой друг!” содержались слова о том, что она очень обрадовалась, узнав, что он здесь, почти рядом. Затем “Окуневская” писала, что она скоро получит из Москвы от дочери посылку, а пока просит поддержать ее, так как она плохо себя чувствует и даже голодает.
Закончив читать, Штейнберг победоносно произнес:
— Вот видите! Вот видите! А мне стало известно, что кое-кто заподозрил, будто я все сочинил насчет близости с Татьяной.
— Да, были такие фомы неверующие. Нехорошо, нехорошо, молодые люди!.. — и так далее и в таком роде начали нас воспитывать наши старшие товарищи.
Мы, естественно, понуро опустив головы, все это выслушали.
Штейнберг отправился в лагерный ларек, купил там банку ананасов и вручил их нашему машинисту для передачи Окуневской1.
Ананасы мы — заговорщики — съели, а машинисту вручили обещанную поллитровку.
Через пару дней машинист снова появился в назначенное нами время в 4-м бараке и вручил Штейнбергу новое письмо.
Обычная компания была опять в сборе, и Штейнберг, развернув треугольник, прочитал его сам и затем огласил нам его содержание, которое нам — заговорщикам и авторам этого письма — было знакомо заранее.
— “Уважаемый друг!” — прочитал Штейнберг. — Слышите? Уже не “дорогой”, а только “уважаемый”, — повторил он сердито. — А теперь послушайте, что она дальше пишет: “Конечно, спасибо вам за ананасы. Вы бы еще бутылку шампанского к ним прислали! Вы же понимаете — мы в лагере находимся!! Мне в сто раз нужнее — кусок сала, пачка масла… Или деньги, на которые я могла бы здесь прикупить еды. Я бы все это вам при первой возможности вернула бы… Но зачем же эти дурацкие ананасы?!”
— Шантажистка! — зло произнес Штейнберг. — Вымогательница! Деньги ей надо! А где я возьму для нее деньги?!. — Штейнберг еще некоторое время кипятился. Наши старшие стали его осуждать, говоря, что Окуневская права и что надо ей послать что-нибудь существенное.
— Ни за что! — отрезал Штейнберг. — Она неблагодарная вымогательница!
На этом, казалось бы, и закончилась эта история. Мы в своей компании еще долго веселились по поводу того, как здорово обдурили и самого Штейнберга, и наших оппонентов в возникшем вокруг него споре.
Судьбе, однако, было угодно дать этой истории продолжение, которого мы никак не ожидали. Если бы мы знали ее финал — разумеется, не затевали бы своего, как нам казалось, невинного розыгрыша.
Прошло время. Хозяйственный начальник нашего 2-го лагпункта старший лейтенант Кошелев решил избавиться от столь бесполезного, ни на что не годного труженика, каким был Штейнберг, и нашел повод сбагрить его этапом на какую-то дальнюю “командировку”, то есть на один из далеких лесозаготовительных лагпунктов нашего Каргопольлага.
Окуневская тем временем оказалась в общелагерной культбригаде, в которую собирали из числа заключенных профессиональных актеров и музыкантов, а иногда и талантливых любителей — бывших до своего ареста членами музыкальных и драматических кружков. Среди них, надо сказать, было много мастеров игры на различных музыкальных инструментах — на струнных, духовых, на баянах и аккордеонах…
Культбригада разъезжала с концертами и театральными постановками, в основном с опереттами, по всем лагпунктам Каргопольлага. Часто выступала она и на сцене клуба нашего, “столичного”, 2-го лагпункта.
На одном из концертов культбригады мне довелось видеть выступление Окуневской. Она выступала с сольным номером. Пела какие-то песни из кинофильмов. Выступала она в своем присланном ей из Москвы концертном платье. Спереди в нем был довольно большой вырез в виде ромба, открывавшего голый живот актрисы. Посередине этого голого ромба красовался ее пупок.
Сейчас, когда я пишу эти строки, едва ли не все женщины, так сказать, “призы2вного возраста”, а бывает, и постарше, ходят по городу с голыми животами, демонстрируя свои пупки. В то время, о котором идет речь, не только до такой моды, но даже до женских брюк в обтяжку было еще далеко. Голый ромб живота Окуневской с пупком посередине был тогда, тем более у нас, в Каргопольлаге МВД СССР строгого режима, явлением небывалым и, естественно, производил на зрителей сильное впечатление.
Как-то раз культбригада приехала на одну из дальних лесных “командировок” (номер того лагпункта мне не запомнился). В столовую, превращенную, как всегда в таких случаях, в зрительный зал, набилась тьма зэковского народа. Концерт, само собой, шел с большим успехом. Сольный номер известной всем по кинофильмам актрисы Татьяны Окуневской стал его заключительным аккордом. Зэковская публика ликовала. Окуневскую вызывали на бис много раз. Все это, как и то, что произошло дальше, я не могу описать в деталях, так как знаю об этом лишь по рассказам очевидцев, побывавших затем на нашем лагпункте.
По окончании выступления на сцену один за другим стали подниматься поздравители. Прежде всего — представитель “аристократии” — от бригад грузчиков. Их заработки на погрузке леса на железнодорожные платформы были очень большими не только по лагерным меркам и доходили иногда, как приходилось слышать, аж до 700 рублей. Один за другим поднимались на сцену бригадиры грузчиков с подарками актрисе.
— От бригады номер пять, — говорил один и вручал Окуневской небольшой посылочный ящик с плитками шоколада.
— От бригады номер восемь, — объявлял другой и вручал ей пачку денег, перевязанную веревкой.
Так на сцене собралась целая толпа заключенных…
Неожиданно сквозь толпу протолкался к Окуневской высокий, нелепого вида человек — в штанах, едва покрывавших колени, и в телогрейке, рукава которой доходили чуть ниже его локтей. Он тычет в актрису указательным перстом и кричит: “Не давайте ей ничего! Она шантажистка! Вымогательница!”
В установившейся на миг тишине удивленная Окуневская говорит: “Простите, кто вы такой? Я вас не знаю”.
“Ах, вы меня не знаете?! — кричит Штейнберг. — А писать мне письма, чтобы я вам присылал деньги, и сало, и масло — это вы знаете?!”
“Ребята, не верьте ему! Он все врет, я его в первый раз вижу!”
Она не успела закончить, как Штейнберг был брошен на пол мощным ударом. Его стали бить, тяжело бить ногами, топтать… Скорее всего, забили бы насмерть…
“Не надо! Не надо! Не убивайте его! — закричала Окуневская. — Вы же видите, это больной человек!”
Ей удалось как-то утихомирить впавших в азарт расправы грузчиков и блатных. Рассказывали, что она упала на Штейнберга, чтобы прикрыть его от ударов…
Узнав об этой истории, я, как закопёрщик розыгрыша Штейнберга с “письмами от Окуневской”, долго винил себя за это. Без одобрения к этому своему поступку вспоминаю о нем и сейчас. Оправдываю себя и своих “подельников” тем, что мы, естественно, никак не могли предвидеть того оборота, который приняло это дело. И тем еще, что и сам пострадавший Штейнберг от начала до конца сам виноват в этой истории.
Воровской суд
В свое время воровской мир, живущий по определенным законам, был в целом един. Всякого рода отступники — доносчики, предатели, холуи у начальства — конечно, существовали всегда. Но это были единицы, притом старавшиеся скрывать от товарищей свое истинное лицо. Один из священных воровских законов гласил: истинный вор в лагерях и тюрьмах не должен работать. В старые добрые — досталинские — времена начальство с этим так или иначе мирилось. Профессиональная преступность не имела еще столь массового характера, и, главное, система исправительных учреждений не имела еще того огромного удельного веса в экономике страны, какое приобрел сталинский ГУЛАГ. Но настал момент, когда надо было заставить миллионы заключенных воров и воришек работать на построение социализма. Для того чтобы это осуществить, одного лишь надзирательского и охранного персонала лагерей и тюрем было явно недостаточно. Тогда и было принято и вполне удачно проведено в жизнь решение — расколоть воровской мир. Выделить из него путем подкупа и всякого рода льгот добровольных помощников лагерного и тюремного начальства. Из числа этих лиц назначались дневальные в карцерах и БУРах, бригадиры и нарядчики… Руками этих отступников, получивших в воровском мире наименование — “суки”, начальство избивало и нередко убивало наиболее непокорных воров…
Поначалу эта политика наряду с целым комплексом других мер дала нужный эффект. В “закон” было внесено существенное изменение. Вор получал разрешение работать на любых лагерных работах, кроме “режимных”. К числу таких было отнесено: строительство караульных вышек и заборов, натягивание “колючки”, распахивание “запретки” — четырехметровой полосы, шедшей по периметру забора с его внутренней стороны. В заключенного, шагнувшего на запретку, часовые на вышках стреляли без предупреждения.
На режимные работы “вор в законе” не шел ни под каким видом. А если шел — тотчас зачислялся своими бывшими товарищами в разряд “сук”.
С течением времени раскол уголовников на воров в законе и сук стал приносить начальству больше хлопот, чем пользы. Кровавая война между этими двумя категориями блатных приобрела массовый характер. Воры и суки беспощадно и, как правило, зверски уничтожали друг друга на лагпунктах и в пересылках, на госпитальных койках и на местах работы. Война эта приобрела такой размах, что начальство в конечном счете вынуждено было пойти на раздельное содержание “воров” и “сук”. Их запирали в разные камеры в тюрьмах и пересылках. В лагерях для них были созданы разные лагпункты. В одних содержались только “воры”, в других — только “суки”. Разводить представителей враждующих “партий” по различным камерам и лагерям было нетрудно. Для этого достаточно было объявить, как это было сделано на вологодской пересылке по прибытии нашего эшелона: “Суки — направо, воры — налево”. Само собой понятно, что ни один “вор” и ни одна “сука” не ошибется и не останется среди врагов. В противном случае его ожидает немедленная расправа, как только он окажется в камере не со своей “мастью”.
У читателя может возникнуть вопрос: как же и те и другие — “воры” и “суки” — спокойно стояли в одном строю в большом зале пересылки?
Да, здесь они друг друга не трогали, так же как и на пути в пересылку. Здесь, в зале, еще стоял вооруженный дорожный конвой, имеющий право и обязанность стрелять в случае малейших нарушений в строю зэков без предупреждения. Надзиратели же в тюремных коридорах и на территории лагерей оружия не носят, чтобы не подвергнуться разоружению. Да и вообще, подоспеть на место того или иного ЧП в какой-либо из камер или тем более на обширной лагерной территории надзиратели, как правило, своевременно не могут. И, кстати сказать, не всегда и хотят…
Обо всем этом я узнал потом. Между прочим, лагерная жизнь нашего брата, политического заключенного, равно как и всякого другого, не относящегося к блатному миру, во многом определялась тем, на какой он попадал лагпункт — на “воровской” или на “сучий”. На воровских жить было относительно легче и безопасней. На таких лагпунктах так или иначе соблюдался воровской “закон”. Например, по “закону” вор не имеет права воровать у заключенных. Разумеется, кое-что пропадало, но нечасто. А главное, на воровских лагпунктах каждый заключенный мог спокойно получить, принести в свой барак и положить в тумбочку присланную из дома продуктовую посылку. К нему мог подойти кто-либо из воров и сказать: “Угости”. Получив кусок сала или чего-то еще, он благодарил и уходил.
На “сучьих” лагпунктах дело обстояло иначе. Не успевал тот или иной заключенный получить из рук “почтальона” — расконвоированного зэка, ходившего за зону на почту, — свою посылку, как стоявшие вокруг “суки” тотчас вырывали ее у него из рук и тут же делили между собой. Иногда получателя посылки “угощали” кусочком сала или колбасы.
К счастью для меня, случилось так, что весь свой лагерный срок я отбыл на “воровском” лагпункте. Прелестей общения с уголовным контингентом, как читатель увидит дальше, хватало и здесь. Но все же я должен благодарить судьбу за то, что она избавила меня от пребывания на “сучьем” ОЛПе (отдельном лагерном пункте).
Истребительная война между “ворами” и “суками” имела не только стихийные, но и весьма организованные формы. Речь идет о том, что в блатном мире очень четко поставлена информация. Сведения о сколько-нибудь знаменитых в этом мире “ворах” и “суках” — кто в каком лагере сидит, кого откуда и куда отправили на этап — распространялись с необъяснимой быстротой по всем лагерям и весям необозримой гулагерной державы. Где-то на Колыме воры узнавали о прибытии в Каргопольлаг знаменитого “суки” по кличке Санька Бомба. Тамошнее, колымское, воровское толковище принимает решение его прикончить. Назначаются исполнители казни. Всеми правдами и неправдами, с помощью всякого рода ухищрений и подкупов этих “судебных исполнителей” устраивают на очередной этап, идущий на запад. Либо им удается пройти через несколько пересылок и достичь нужного лагпункта, либо они перепоручают по пути свое дело отправляемым туда из числа “своих”. Либо, наконец, если первым посланцам или преемникам их задачи не удается добраться до места назначения, снаряжается новая экспедиция. А если надо — то и третья. И так до тех пор, пока приговор не будет приведен в исполнение. Чаще всего дело обходится без таких экспедиций. Достаточно оповестить своих на соответствующем лагпункте, что такой-то прибывший к ним — “сука”, и его прикончат местными силами. По такой же схеме действуют и “суки”, расправляясь со своими врагами на “сучьих” лагпунктах.
Расскажу здесь о знаменитом на всю страну ГУЛАГ эпизоде войны между ворами и суками, произошедшем в нашем Каргопольлаге.
Было это, если не ошибаюсь, в 1952 году.
На станцию Ерцево Архангельской железной дороги пригнали очередной эшелон с заключенными. Эшелон прибыл с харьковской пересылки. Под названием “харьковский этап” он и вошел в историю. Этап состоял в основном из воров. Верховодила ими большая группа отпетых рецидивистов, во главе которой стоял бывший офицер Советской Армии бандит Белоцерковский. Не могу сказать, каково было в прошлом его настоящее офицерское звание. Надо полагать — не выше капитана. Но выдавал он себя за полковника, носил полковничью папаху и черное кожаное пальто. Погон на пальто, разумеется, не было, но маленькие пуговицы возле воротника и кожаные полоски для крепления погон сохранились. Были на Белоцерковском и все другие форменные одежки: габардиновая гимнастерка, синие бриджи с красным кантом и хромовые сапоги.
Управление Каргопольлага назначило харьковский этап на наш 2-й лагпункт, находившийся здесь же, в Ерцеве. Начальник нашего 2-го ОЛПа старший лейтенант Кошелев отправился на станцию принимать этап. Заглянув в несколько вагонов, Кошелев наметанным глазом сразу разглядел, что за контингент прочат ему в подопечные. Надеяться, что прибывший “рецидив” будет давать высокую производительность труда, лишние “кубики” леса — а именно этим в первую очередь был озабочен Кошелев, — не приходилось. Правдами и неправдами ему удалось отговориться от приема харьковского этапа на наш лагпункт. И тогда из-за какой-то начальственной халатности или неразберихи эшелон с харьковскими ворами загнали на ОЛП Мостовица.
Это была роковая ошибка. Мостовица была “сучьим” лагпунктом. Наряду с политическими заключенными и бытовиками там находилось около 200 блатных — “сук”. Они и “держали” лагпункт, вершили на нем суд и расправу, были там непререкаемой властью. И вот именно туда, в эту “сучью республику”, привезли 400 или даже больше воров.
Белоцерковский и его молодчики хорошо знали, куда их привезли. И заранее, еще в пути, сумели договориться о том, как “с ходу” провести операцию по захвату власти на лагпункте.
Для начала была применена военная хитрость. Белоцерковский и другие известные в блатном мире воры, которых кто-либо из местных “сук” мог узнать в лицо, держались в задних рядах своей колонны, стараясь остаться незамеченными. Те же, что были в первых рядах вновь прибывших в зону, выдали себя за “сук”. Это было вполне правдоподобно. Местные знали, что воров в законе на “сучий” лагпункт не повезут. Когда ворота лагеря закрылись за впущенной в зону колонной, произошел обычный в таких случаях диалог. Вновь прибывшие справились у местных, нет ли здесь недобитых воров. Им радостно сообщили, что таковых нет. Одного, случайно сюда попавшего, на днях разоблачили и прикончили.
Появились местные “сучьи” главари, покровительственно принявшие вновь прибывших “под свою высокую руку”… И вдруг из задних рядов раздался условный свист. Собравшиеся для встречи вновь прибывших местные “суки”, ничего не ожидавшие и растерявшиеся, были мгновенно окружены, избиты, связаны. Заранее сколоченные Белоцерковским “штурмовые группы” рассыпались по зоне — кто в бараки, кто в столовую, кто в баню, кто в хлеборезку. Повсюду шло выявление “сук”. Всех их сволокли к одному из бараков.
Часовые, заметившие с вышки драки, происходившие в зоне, дали несколько выстрелов в воздух. Надзиратели и прибежавший на вахту начальник лагпункта что-то кричали с крыльца вахты, ведшего в зону. Однако спуститься вниз никто из них не решался. Да это было бы и бесполезно. Усмирять бунты заключенных внутри лагерных зон с помощью оружия могли только специальные дивизионы внутренних войск НКВД, численность и огневая мощь которых исключала возможность их разоружения заключенными. Лагерному начальству и надзорсоставу входить в зону с оружием строжайше запрещалось… Короче говоря, лагпункт оказался захваченным ворами из харьковского этапа.
Белоцерковский и его приближенные подробно выспрашивали у заключенных лагпункта о том, как тут “погуляли” “суки”, обо всех случаях расправ и насилия. Допрашивали и самих “сук”, выбивая из каждого признания в преступлениях против воров в законе в течение всей их тюремно-лагерной жизни.
На другой день в одном из бараков состоялся суд над “суками”. Им предлагали покаяться и вновь принять воровской закон. Это снизило бы меру наказания. Четверо “сучьих” главарей гордо отказались каяться. Их приговорили к смерти через отрубание головы. Здесь же, в бараке, были поставлены четыре плахи — чурбаки для колки дров. Четырех приговоренных со связанными за спиной руками кинули на колени перед плахами. Головы легли на плахи, и вверх взлетели четыре остро наточенных топора. Стук ударов и падающих на доски пола голов был заглушен громкой музыкой. Крики ужаса, вырвавшиеся из толпы связанных “сук”, ожидающих наказания, заглушить не удалось. Все они громко каялись, молили о пощаде, клялись загладить свою вину любым способом, каким только им прикажут. “Справедливый суд” смилостивился. Раскаявшимся была сохранена жизнь. Однако в назидание себе и всем другим “сукам” им было велено, чтобы каждый сам или с посторонней помощью — либо своих же товарищей, либо “порядочных людей”, то есть кого-либо из присутствующих воров, — сломал себе правую руку. Делалось это либо умелым ударом палки, либо каким-то образом с помощью двух палок, между которыми зажимали и ломали руку. Дикий крик, плач, стоны изувеченных смешивались с веселым хохотом зрителей…
К великому моему счастью, сам я этого не видел. Зато рассказов о кровавых днях на Мостовице слышал множество. На нашем 2-м, или, как его еще называли, комендантском, лагпункте перебывало много политических, бывших в те дни на Мостовице.
Их рассказы потрясали. Под их впечатлением я написал целую небольшую поэму — “Воровской суд”. Не мне судить о ее поэтических достоинствах. Но то, что она является подлинным документом того времени, — это несомненно.
Воровской суд (Полубыль)1
Как-то в нашу зону
Завели колонну.
— Эй, вы кто? Откуда вас понавезли?
— Мы из мест различных,
Дальних и столичных,
Изо всей России,
Матушки-земли.
С лесопунктов вьюжных
До каналов южных,
От морей восточных
До северных морей
Возят нас бесплатно
Туда и обратно —
Словом, мы блатные
Из разных лагерей.
Слышно, в вашей зоне
Блатные в загоне?
Слух идет, что “суки”
Одолели вас.
Что ж, давайте сразу
Выведем заразу,
Фарш из них нарубим,
Пустим кровь на квас!
Тишина в бараке,
В плотном полумраке
Три свечи на стенах
Тйнями трясут.
Судит двадцать “ссученных”,
Связанных и скрученных,
Наш блатной, суровый,
Справедливый суд.
Отвечайте, “суки”:
Жизнь иль смерть и муки?
Если жизнь — клянитесь
Вновь принять закон.
Для возврата чести
По паре “сук” повесьте…
Ну, а не хотите —
Головы на кон!
Четверо сказали:
— Нет, мы завязали
И навек порвали
Воровскую нить.
Мировой не ждите,
Силы есть — судите.
Ваша нынче сила.
Можете казнить.
Головы на плахе,
Топоры в размахе…
Три гармони разом
Дружно разлились
В громовую пляску,
Чтоб не слышно хряску,
Чтоб с веселым звуком
Жизни порвались.
Вот и совершилось.
Разом отвалилось
С легким стуком на пол
Четыре головы —
“Сук” отныне в мире
Меньше на четыре.
Справедливо судим,
Хоть и без Москвы.
Гул и шум в бараке,
В плотном полумраке
Свечи, догорая,
Тйнями трясут.
Обсуждают воры
Казнь и приговоры,
Хвалят свой кровавый
Справедливый суд.
С лесопунктов вьюжных
До каналов южных,
От морей восточных
До северных морей
Весть единым духом
Разнесется слухом
Меж больших и малых
Наших лагерей.
1952
Русский характер
Прежде чем начать рассказ об одном совершенно невероятном случае, считаю полезным объяснить читателю, почему я выбрал для своего рассказа такое уже использованное большим писателем название.
Много, очень много самых разнообразных рассказов из уже написанных, а также из тех, которые еще будут написаны, можно было бы (и можно будет) с полным основанием озаглавить именно так — “Русский характер”. И это понятно, ибо русский характер весьма многогранен по своей сути и, значит, в своих проявлениях. Вместе с тем рассказы, так названные, должны, на мой взгляд, изображать ту или иную неповторимую черту именно русского характера. В противном случае будет показан какой-то общелюдный, что ли, повсюду возможный характер. К сожалению, случилось так, что слова “русский характер” оказались в заглавии рассказа о поступке, ни с какой стороны не характерном, а, скорее, просто странном для человека любой национальности. Речь идет о рассказе Алексея Николаевича Толстого. Что ж, “и на старуху бывает проруха”. Таковы уж были обстоятельства жизни этого выдающегося писателя. Приходилось ему, и не однажды, выполнять социальный заказ. Иногда “спущенный сверху” в прямой форме (“Иван Грозный”, “Хлеб”), иногда “спущенный” самим временем, подступивший, так сказать, из собственного нутра, по причине вполне естественного желания соответствовать зову времени. И как, в самом деле, можно было писателю не откликнуться не только публицистическими выступлениями, но и в художественной форме на величайшую народную трагедию, сопряженную с величайшим народным подвигом, какой была Великая Отечественная война?! Но великая побудительная причина не принесла в данном случае адекватного результата. Рассказанная А. Н. Толстым история от начала до конца была автором сочинена в худшем значении этого слова, искусственно выстроена, без соотнесения с подлинной жизнью.
…Танкист, лицо которого до неузнаваемости обожжено в сгоревшем танке, решил было не возвращаться в таком виде домой. Так бывало со многими изувеченными на войне. Но дальше начинается нечто странное. Танкист приезжает домой, выдавая себя за другого человека, за товарища того, кого здесь ждут мать, отец, невеста, односельчане. И никто — ни отец, ни невеста, ни даже родная мать — его не узнает. Так и уезжает он обратно на фронт неузнанным. Потом только — не помню кому, то ли невесте, то ли отцу, то ли матери, — как говорится, ударило в голову: а не наш ли это… был здесь?! С помощью укоризненных писем, посланных неоткрывшемуся сыну и жениху, все кончается благополучно. “Отторжения”, которого опасался пострадавший герой, не произошло.
Все тут — сплошная “липа”. Не может мать не узнать в течение нескольких дней родного сына, даже если он предстанет перед ней в надетом на голову черном мешке. Предположим, однако, что такое все же произошло. Исключительных случаев каких только не бывает! Но при чем здесь русский характер? Исключительные случаи могут происходить где угодно и с кем угодно. Но исключительное потому таковым и зовется, что не является характерным, и, следовательно, ни о каком типичном для данного народа складе характера не свидетельствует.
Короче говоря, я считаю, что заглавие “Русский характер”, достойное украшать большой и, если угодно, бескрайний цикл рассказов на эту тему, в данном случае потрачено понапрасну.
Что же касается подлинного случая, о котором я хочу здесь рассказать, он, на мой взгляд, вполне заслуживает названия “Русский характер”. Правда, поначалу читателю может показаться, что случай этот пустяковый. Но не будем спешить с выводами. Не сомневаюсь, что, дойдя до конца этой истории, вы, читатель, сами скажете: “Да, это уж точно русский характер, и никакой другой!”
Лето тогда, в 1952 году, выдалось небывало жаркое для вологодско-архангельских краев. Долго находиться в полдневные часы на солнцепеке было прямо-таки невозможно. Мне как пожарнику1 в зоне надлежало постоянно лазить на крыши бараков и других строений нашего 2-го лагпункта и проверять наличие воды в пожарных бочках, установленных возле дымовых труб. Железные крыши на зданиях конторы, бани, столовой и двух наших двухэтажных бараков были раскалены, точно кухонные плиты. Лазить по ним, перебирая руками, можно было только в зимних ватных рукавицах. Большинство бараков было покрыто дранкой. Находиться на таких крышах было легче. Зато опасность их возгорания от любой случайной искры была велика. Непр<