Посвящаю детям давней войны 3 страница
Связи не было. Батареи Краузе не оставалось ничего, кроме как открыть огонь вслепую, в цветастые квадраты на измятой карте Отто. Пропитанное морозными иглами пространство заполнилось грохотом боя, который безжалостно растворял в себе все слабые звуки, вроде человеческого голоса. Солдаты уже не слышали своего командира, и каждый наводчик вел стрельбу наугад, лишь бы хоть куда-нибудь отправить очередной слиток железной смерти.
Отто отвернулся от орудий, и с ужасом увидел, как из-за ломающихся елок вылезает могучее рыло русского танка. Рев его дизеля и треск сминаемой древесины безнадежно потонули в огненном грохоте боя, отчего машина двигалась почти бесшумно.
Отто подбежал к блежайшему орудию, и дернул за плечо его командира, повернул его в сторону танка. Тот сразу побелел, точно впитал в себя лежащий под ногами снег, и, с силой обреченного на смерть человека, тряхнул за плечи своих подчиненных. В следующую минуту, пока русский танк буксовал возле особенно толстой, вековой ели, расчет успел повернуть орудие и опустить ствол.
Танк огрызался. Его пулемет безжалостно сек все живое, что оказывалось вблизи. Не успевшие опомниться расчеты второго и третьего орудий кровавыми лужами расползлись по снегу. Отто заметил, что крупповская сталь ствола одной из гаубиц сохранила на себе кровавые отпечатки ладоней кого-то из умирающих артиллеристов. «Вот она какова, та самая русская ярость!» пронеслось в голове обер-лейтенанта.
Орудие, возле которого стоял Краузе, было установлено чуть в стороне, и, надо полагать, русские танкисты сейчас его не видели из-за двух заснеженных кустов, а потому и не стреляли в его сторону. Впрочем, это могло подарить не больше десятка секунд жизни.
Выругавшись широким солярным выхлопом, танк все-таки расправился с елью, и выбрался на поляну. Тут же его башня, как нелюбимая игрушка, полетела в сторону, не выдержав встречи со снарядом, отправленным гаубицей по прямой наводке. Отто с радостью наблюдал, как неприятельский танк превращается в чадливый костер. Он повернулся к своим бойцам, чтобы сказать им что-то ободряющее, и тут же грохот близкого разрыва поглотил их всех. С небес посыпался дождик, состоящий из плотной смеси снега, железа, земли и крови. Кровавый месяц вырос перед глазами Отто, и со всех сторон на мир надвинулись черные шторы.
Когда он очнулся, все тело отвратительно гудело, и было почему-то тяжелым и вялым, как у вымоченного покойника. С большим трудом он поднял правую руку, и выковырял из правого глаза набившуюся в него землю. Потом он повернул голову влево и вправо, увидев вокруг себя лишь красный снег да мерзкие ошметки, бывшие когда-то живыми и бодрыми частями тел его солдат. Отто закрыл глаза, и перед ними засверкало звездное небо, только звезды почему-то были не белые, а красные.
Краузе перевернул себя на другой бок, и увидел лежащего рядом с ним мертвого русского танкиста. Его лица он разглядеть не смог, оно сплошь превратилось в кусок кровавого холодца, а нет лица – нет и человека, уже, вроде, не так и страшно. Впрочем, бояться Отто уже не мог, не было сил.
«Надо в его одежду переодеться», неизвестно почему подумал Отто. Вернее, он даже не подумал, а, как будто, услышал своими отбитыми и обмороженными ушами чью-то подсказку.
С такой тяжкой работой, как переодевание самого себя в этот день, Краузе не встречался никогда в жизни, ни до, ни после. Окровавленные руки подолгу воевали с каждой пуговицей германского мундира, и пуговицы, будто в отместку, стреляли во внутренности Отто гадкой, жгучей болью. Наконец, обер-лейтенанту удалось снять свои шинель, френч, наконец, стащить брюки. Тогда он принялся раздевать русского танкиста, что оказалось еще сложнее, чем раздеться самому. Несколько раз он успел потерять сознание, и снова прийти в себя, пока, наконец, не втиснул свое бесчувственное тело в пропахший соляркой русский комбинезон.
Потом Отто сообразил, что его форму следует надеть на русского. Выплевывая на грязный снег кровавую жижу и куски зубов, он умудрился сделать и это. Будучи уже почти в забытье, Краузе сумел пошарить рукой в кармане комбинезона, вытащить оттуда книжечку, похожую на какое-то удостоверение, и, впившись в нее зубами, отгрызть тот угол, где была приклеена фотография какого-то молодого незнакомца. Следы зубов обильно залила кровь, и стало непонятно, отчего угол этого удостоверения оказался оторван. Фотографию Отто прожевал и проглотил.
Остаток сил испарился из обер-лейтенанта, впитался в русский снег, даже не подтопив его. Он потерял сознание.
Перед ним по леденистому, злому снегу, ползал крошечный младенец. Его крохотное личико перекашивалось от страдания, каждое прикосновение к ледяным крошкам доставляло боль. Эта мука сразу же передавалась Отто, и ему казалось, будто с него живьем содрали кожу, и навечно подвесили над ледяным простором, продуваемым гиперборейским ветром. Вокруг не было ничего, кроме засыпанных снегом ям, горелых бревен, и уродливых, искромсанных пеньков.
Младенец все полз и полз, и Отто все трепыхался и трепыхался в своем мешке, сотканном из нитей беспросветной боли. Краузе понимал, что ползти малышу некуда, ведь во всем мире остались лишь снег, горелые бревна, да изуродованные пеньки. И нет выхода за предел этого мира, и ползти по нему младенец будет вечно, как Отто вечно будет пребывать в своей боли, ведь он сам стал болью.
И было их двое – ползущий голый младенчик и Отто, наблюдающий за ним неизвестно откуда, будто с неба. Но нет, не двое, ведь и у младенца и у Отто были одни и те же чувства, и обоих окутывала одна и та же боль. Значит, Отто – это младенец, а младенец – Отто, их сразу и двое, и один. Времени в этом мире быть не могло, а потому нельзя сказать, сколько продолжалось это ползание, один миг или всю вечность.
Внезапно Отто увидел лицо младенчика близко-близко, но отражения его самого в синем глазу малыша не было. Младенец смотрел понимающе, будто видел сразу и прошлое и будущее.
- Меня породила твоя воля, твое семя. Оно бросило меня в этот жесткий снег. Я не в силах ей противиться. Ты тоже бессилен, ведь и над тобой есть такая воля, которая тебя сильнее. Но за мои муки ты попал в ад, и сейчас ты – там, то есть – здесь.
- Прости, прости меня! – заплакал Отто, и, как ни странно, почувствовал соль своих слез.
- Мне не за что тебя прощать, ведь у меня нет к тебе зла, - ответил младенец, - И в тебе не было злобы, когда из тебя выплеснулась твоя воля, твоя любовь. Но уйти отсюда мы сможем только вместе!
Боль стала потихоньку слабеть, будто с тела Отто кто-то стаскивал большой черный мешок. Очнувшись, он разглядел белый потолок, от которого не шло холода, и Краузе понял, что это – не снег.
- Очнулься, очнулься, дарагой, - услышал он откуда-то, - А тэба, дарагой, уже хоронит собиралис!
5. РУССКИЕ ПРОТИВ НЕМЦЕВ
С большим трудом Отто повернул голову и увидел человека в белом халате. Руки у него были большими и очень волосатыми, лицо человека украшали огромные усищи. «Где я? И кто это?», думал Краузе, путая в своих мыслях русские слова с немецкими.
Болезнь слабела, как зима, подтачиваемая за окнами беспощадной капелью. Когда запели первые весенние птички, Отто уже смог кое-как вставать на ноги, правда, у него сильно болела голова, будто кто-то вбивал в нее большие гвозди.
- Тэбе повезло, - говорил врач, грузин Варлам Вахтангович, - Вес полк погиб, а ты – жывой!
- Да, да, в рубашке родился, - кивал головой Отто, а сам понимал, что ему повезло гораздо больше, чем считал врач. А от того полка, про который говорил он, живых и вправду не осталось.
Еще Краузе повезло, что его лечащим врачом оказался грузин, который сам лишь недавно освоил русский язык, и потому не сильно удивлялся, когда Отто во время своего бредового разговора время от времени переходил на немецкий.
Через несколько дней в палату Краузе пришел строгий человек, одетый в свежую, лишенную пятен земли и грязи, пехотную форму с погонами майора. Этот человек задал Отто несколько вопросов о том, где он воевал и о том, как проходил последний его бой. Отто ничего не ответил, но человек, похоже, и не рассчитывал от него что-то услышать, ведь доктора уже сказали про случившуюся в результате контузии потерю памяти. Под конец беседы незнакомец внимательно посмотрел на Краузе и вручил ему новенькое удостоверение, где значилось, что он – Александр Петрович Прокопенко, старший лейтенант, командир танковой роты.
Когда «пехотинец» ушел, Отто внимательно перечитал удостоверение, не веря, что Александр Петрович Прокопенко, украинец, неженатый, родом из города Винницы – это он, коренной пруссак Отто Краузе. Потом из зыбкой, контуженой памяти выплыло изуродованное тело танкиста, и Краузе подумал, что это был тот самый Прокопенко.
Впрочем, Краузе понял, что сейчас лучше не раздумывать про того погибшего Прокопенко, а скорее становиться им. Он приучил себя к мысли, что его зовут Александр Петрович, и что он – родом из Винницы. В госпитальной библиотеке ему даже удалось раздобыть книгу про Украину, и там прочитать о городе Виннице, в котором он никогда не был, да и не побывает до самого конца жизни. На обращение в его адрес «Александр Петрович», «Саша», или «Прокопенко» Отто еще долго немного вздрагивал, но этого никто не замечал, относя на счет контузии.
Однажды, когда Александр – Отто Прокопенко – Краузе сидел на своей кровати и вслушивался в пение русских птичек, в палату вошел доктор.
- Забил сказат, тэбе тут писма родитэлы писалы, - сказал он, - Ми им тожы писалы, что все хорошо, жив. Но ты почытай.
Отто кивнул головой и взял у врача пригоршню желтых бумажных треугольников. Письма, написанные мертвецу, которого родители по-прежнему считают живым! А что если такая вера в его жизнь и вправду оживит Александра Петровича!
Но тут Отто сообразил, что эти письма и наличие живых «родителей» могут стать для него опасны. Ведь, может случиться, они и в госпиталь приедут, что тогда?!
«Почитать и придумать ответ. Ведь по-русски я писать умею», решил Отто. Но когда он принялся рассматривать желтые письма, то понял, что ни прочитать их, ни написать ответ, он не сумеет. Ведь письма были написаны на языке, хоть и сильно похожим на русский, но все-таки не по-русски. «Так он же, то есть я теперь, украинец!» сообразил Отто. И он почувствовал, что, как будто, стал чужим самому себе, даже кожа перестала ощущать прикосновения собственных пальцев, словно она была кожаной курткой.
Несколько дней Краузе волновался, но потом успокоился. Мысленно пошарив где-то в своем нутре он почувствовал все того же Отто, которого знал с детства, и который теперь дивился диковинной личине, надетой снаружи. Письма он утопил в туалете.
Скоро Отто выздоровел, и ему предложили съездить в отпуск на родину. «Куда же я поеду, ведь не в Винницу же», подумал он, и отказался, попросив отправить его снова в часть. Но так как той части, где служил Прокопенко, больше не было, его отправили во вновь сформированную.
Когда Краузе прибыл в танковый полк, в нем стучал увесистый маятник страха. Ведь ему предстояло встретиться со страшными, яростными русскими, более того – стать их командиром. Не убьет ли он кого-нибудь из сослуживцев за то, что он позволит себе рассказать гадкий, пропитанный ядом ненависти анекдот про народ, из которого происходит он, Отто Краузе. И Отто, в такт ударам своего сердца, не переставал повторять «я - русский!, я – русский, я - русский!», вколачивая свою немецкость в самые потаенные закоулки души, куда не проникнет никакой свет. Закрывая глаза так, что болели веки, он выдавливал из себя призраки прошлого, словно втискивал их в самый дальний ящик старого комода. Туда отправились город с высокими шпилями, старые друзья, беловолосая Брунгильда.
К порядкам Красной армии Отто привык быстро, ибо отличались от германских порядков они не так уж сильно. Правда, сослуживцев немного удивляла его старательность и некоторая дотошность, но эти качества шли ему только в заслугу, и начальство не переставало хвалить вернувшегося из госпиталя старшего лейтенанта. Командовать танковой ротой ему пришлось учиться с нуля, но это никого не удивляло, ведь Прокопенко вернулся на фронт после контузии. За месяц Краузе научился лихо управлять десятью машинами «Т-34», с которыми и был отправлен в корпус генерала Черняховского, к родному Кенигсбергу.
Родной город он увидел окутанным облаками дыма. Дома и древние крепости огрызались огнем, стремясь нанизать на шпаги своих вспышек любого, кто сунется к ним вплотную.
Перед боем Александр Петрович выпил со своими танкистами «наркомовского» спирта. И, когда последние капли пылающей жижи отплясали в нутре, он вдруг почему-то почувствовал, что они – один народ.
- Знаете, - рассказывал механик-водитель Вася, - Когда я еще в селе трактористом был, в меня девица влюбилась, молодая колдунья. У нее и мать ведьма, и бабка. Когда я на войну шел, она меня заговорила от вражьего железа. И вот, полюбуйтесь, ни одной царапины, а воюю с самого начала, почти что с первого дня!
- Ха-ха-ха! Заливаешь ты все! – отвечали ему, - Теперь ведь церкви позакрывали, так нет и колдунов. Откуда им взяться?! Ведь всякий колдун – он как тень от веры, а нет веры, нет и тени. Или ты когда видал, чтоб тень ни от чего на земле лежала?! Набрехала все та девка!
- Хотите верьте, хотите – нет! – обиженно отвечал Вася.
Отто грустно смотрел на родные края из башни командирской «тридцать четверки». Ведь за стенами домов и крепостей сейчас, быть может, стоят друзья его детства и наводят свое оружие на врага, не зная, что среди бесчисленных русских орд затерялся и он, Отто Краузе. Он - их друг, потерявший на войне не руку, не ногу, а имя, потерявший самого себя. И они его, конечно, убьют, не задумываясь и даже не разглядывая, пришлепнут в числе прочих русских. А что если и его отец, уже старенький, поседевший, наверное, после известия о гибели сына, возьмет автомат и гранаты, и пойдет убивать русских, чтобы отомстить им за своего единственного ребенка?! Мстить будет русским, а, в итоге, своего сына и убьет, теперь уже – на совсем.
Может статься, что и Брунгильда схватит фаустпатрон, и, подобно валькирии, пойдет стрелять во врага, чтобы отплатить ему за всех тех, кого так и не дождалась. И убьет опять-таки Отто, которого она тоже ждала…
Взлетела красная ракета, сигнал к атаке. И из облака горелой солярки вылетели десять танков. В одной из этих машин шел в бой Отто. Он возвращался на родину – с чужим именем, в чужом войске.
Танки Александра Прокопенко первыми отпечатали свой гусеничный след на улицах города. Ведь это был его родной город, где он знал каждый домик, каждый закуток, каждый кустик. И, к тому же, город притягивал его, своего блудного сына, подобно прощающему отцу, стремился поглотить своими объятьями.
Рота Прокопенко таяла, как запоздалая сосулька в жаркий апрельский день. Вот в факел обратилась одна машина, вот – другая. Танкисты выскакивали на покрытую брусчаткой мостовую, и тут же застывали, пригвожденные к ней свинцовыми очередями. Наконец, от всей роты остался лишь танк Прокопенко, который почему-то щадили пронзающие болванки и палящие фаустпатроны. «Теперь направо, потом – прямо, там – в переулочек, а за ним – и мой дом! Какой он сейчас?..» размышлял Отто, представив, как он, маленький и невинный, мчится на велосипеде к родным дверям. Но до дома он так и не добрался. Что-то лопнуло, разорвалось под правой гусеницей, и машина в дикой пляске закружилась на одном месте. Тут же небеса озарила вспышка света, пронизавшая Отто сквозь всю плоть, до самых костей, до германских и русских закоулков души. После он вспоминал, будто на фоне той вспышке видел ослепительную, прекрасную валькирию Брунгильду, сжимавшую в своих руках крылатый фаустпатрон.
Малыш продолжал ползти по снегу. Только снег теперь стал другим, рыхлым и вязким, и младенец глубоко проваливался в него. И опять кокон сплошной боли окутал Отто, и снова он обратился в сгусток страдания. Малыш выбрался из сугроба, но лишь для того, чтобы провалиться в новую снежную гору по самую тонкую, нежную шейку. Снаружи осталась лишь его голова, и Отто опять увидел его лицо.
- Выберемся, - сказал малыш, - Любовь – она не может нести зло, она – всегда добро.
Очнулся Отто снова в госпитале. Что уж совсем странно – в том же самом, где был и в тот раз.
- О, старий знакомий, - приветствовал его все тот же врач-грузин, - Ну ничиво, тепер бистрее оклемаешься, рани неглубоки. Прямо в рубашкэ родилься! Тваи-то все погиблы.
Отто вспомнил молодое лицо механика Васи, и ему вдруг сделалось тоскливо. Наивный, добрый паренек погиб, а он, пропитанный грехом не то немец, не то русский, остался жить на этой чужой земле!
Опять потянулись госпитальные дни, и снова ему приносили письма на языке, похожем на русский. Отчего-то Отто жалел людей, писавших эти письма, тем более что на испещренной чернилами бумаге кое-где белела соль от высохших слез. Но что он мог поделать, как он мог помочь тем людям? Поехать после госпиталя к ним и во всем признаться? Но станет ли им легче, если они окончательно, беспросветно узнают, что их сын погиб, и увидят одного из тех, кто без всяких злых мыслей его убил?! Может, им лучше чувствовать своего сына пусть и безнадежно далеким, но все-таки живым, способным когда-нибудь вернуться?!
В таких размышлениях и проходили его госпитальные дни. А еще он вспоминал Ракиту, вернее, она была центром его жизни, впитываясь в каждое мгновение, в каждый миг, пронзая своим бытием все события и предметы. И он решил после окончания войны сразу же отправиться туда, пусть даже там его разоблачат, и потом с позором отвезут в зарешеченном вагоне «куда следует».
К осени раны затянулись, превратились в грубо-мужицкие рубцы и шрамы. Войны уже не было, она осталась только в не погребенных костях, разбросанных по бескрайним просторам России и узким полям Германии, да по ржавому, искалеченному железу, еще лежащему на земле-матушке. Александр Прокопенко получил орден Красной Звезды и увольнение из Вооруженных Сил по ранению.
6. РУССКОЕ В НЕМЕЦКОМ И НЕМЕЦКОЕ В РУССКОМ
С маленьким чемоданчиком, где были лишь смена белья, сухой паек, да немного денег, Александр Петрович Прокопенко, или Отто Краузе, залез в прокуренный вагон поезда. На следующую ночь из-за поворота выплыл до боли знакомый, но почти забытый полустанок.
Выйдя ранним утром из тамбура вагона, Краузе пошел по пропитанной небесными водами осенней дороге. Желтые и красные листья кружились возле его головы, прилипали к волосам. Когда из-за поворота дороги должно было показаться место, где прежде была Ракита, Отто зажмурил глаза. Перед ними выплыло заснеженное поле, полное исковерканных пеньков и углей, на котором не осталось ничего похожего на человеческое жилище. И ползает по тому полю малыш, проваливается в снег, окутывая своей мукой Отто, и сливаясь с ним через общую боль.
Правда, сейчас осень, снега нет. Ему, по всей видимости, печально заглянет в глаза большой выжженный пустырь, где золотистые листья жмутся к черной, обугленной земле.
Но то, что увидел Отто, когда открыл глаза, потрясло его больше, чем снежная поляна в самом начале осени. Перед ним стояла все та же серая деревня Ракита, не лучше, но и не хуже той, прежней. О том, что деревня гибла, говорили лишь груды углей, валявшиеся по обочине дороги-улицы. Не знал Краузе о таинственной живучести русских деревень, перенесших на своем веку и чуму, и голод, и пожары. Такие деревни нельзя убить, но нельзя и изменить, всегда они будут воскресать, но в том же виде, что и прежде.
Краузе зашагал к дому Любушки, который стоял там же, где и прежде. Выглядел он так, будто и не горел – серые бревна с торчащей между ними паклей. Отто постучался, и вскоре из-за двери появилась Любушка, такая же, как и прежде. Следом за ней из избы выскочила крохотная дочка. Так они долго обнимались и целовались, и чувствовали, будто что-то разорванное и разбитое срослось, наконец, обратно, вернуло себе предназначенную самим Богом цельность.
Лишь потом Люба заметила на Отто советскую танковую форму с орденом Красной Звезды на груди. Краузе рассказал о том, что с ним приключилось, и Любушка уже ничему не удивлялась, будто так все и должно было быть. Про дочку он узнал, что Люба назвала ее Светой (тоже русское имя, которого больше нигде не встретишь!), а отчество дала от дурачка-Вовки, Владимировна. Это чтоб кривотолков не было, с дурачка-то какой спрос?!
Разумеется, отчество решили поменять. Но на какое? И Отто согласился, чтобы Света стала Александровной, ведь он уже и сам себя часто называл Александром.
В Раките они прожили до белых мух, а потом Отто узнал, что его родной Кенигсберг стал Россией, а всех прежних жителей из него выселили в обрезанную со всех сторон, разрушенную и разделенную новую Германию. Краузе представил, что пришлось пережить его отцу, уцелевшим в мясорубке войны друзьям его детства, когда необоримая сила вытряхнула их из мира родных улочек, и бросила куда-то на чужбину, обрубив надежду на возвращение, и уронил в русскую землю большую слезу. Но он теперь – русский, а, значит, сможет вернуться на родину, то есть – отправиться туда в качестве поселенца (прямо голова идет кругом)!
И зимой они въехали в родной город Отто Краузе, который теперь назывался Калининград. Прямо с вокзала они направились в родовой домик Краузе, и обнаружили его целым и невредимым, что смотрелось несколько нелепо на фоне подступавших со всех сторон руин. Дверь была заперта. «Неужто кто-то опередил, и теперь живет здесь?!» подумал Отто, и, на всякий случай постучал в дверь.
На пороге вырос поседевший отец, и едва не рухнул на землю. Увидеть мысленно похороненных сыновей и дочерей в ту войну довелось многим, но чтобы пришел сын, воскресший уже в совсем ином виде!
Старого Вильгельма не выслали. Ведь он был единственным, кто мог разобраться в хитроумной железной паутине одного из здешних заводов, к тому же он хорошо говорил по-русски. У него даже не отобрали родного дома, куда и въехала молодая семья.
Так и стали они жить в Калининграде, выучившись на математиков, и смешавшись с массой прочего университетского люда. В память о Раките Отто сделал маленький картонный макет той деревушки, и поставил его на большой круглый дубовый стол в центре комнаты. И теперь дедушка Прокопенко нет-нет, да и поглядывает на изготовленный им образ того места, где произошло таинственное слияние двух кровей, куда выплеснулось семя жизни, пронесенное через море пламени и железа. Правда, его приходится беречь от резвых правнуков, которые так и норовят что-нибудь поломать, что-нибудь отвинтить. Но разве можно на них обижаться, ведь кровушка своя, родная!
КЛАДовщик
(Реквием Наполеону)
Садово-огородная лопата с шарканьем царапает что-то каменно-твердое, спящее в недрах неплодородной землицы. Нагибаешься, разгребаешь руками слой грунта… О, да это – крышка старинного сундука! Ну-ка, посмотрим, что там у него внутри… Ой, от солнечного света, застывшего в монетных кругляшках, заломило в глазах! Это же золото, натуральное, чистое! Тут же мигом меняется отношение и к самому себе и к своему будущему, которое до землекопания казалось таким же тяжким, как земля, за рытье которой ты взялся. А теперь… Теперь оно освещено холодным огнем золота, и потому – столь же светлое!
Во времена, когда ценность человека определяется цифрами его банковского счета, такая находка имеет особенный смысл, который прежде в ней был выражен как-то не так, не в той степени (вспомним, к примеру, знаменитого «Золотого теленка» и его героя Остапа Бендера). Но теперь… Теперь нежданное богатство совершает чудо, мгновенно превращая как будто (по рыночным меркам) недочеловека в сверхчеловека (разумеется, по тем же меркам)!
Конечно, клад можно найти не в одном лишь огороде. Например, можно нечаянно проковырять стенку комнаты какого-нибудь старого дома, например – вворачивая в нее шуруп. А за стенкой – потайной чулан, присутствие которого, быть может, и чувствовалось во все годы обитания в старом доме, но не в одну здравомыслящую голову, конечно, не приходило его искать. В чулане, присутствие которого чудесно и само по себе, разумеется, есть сундучок… Ну а в нем, конечно же, он, клад!
Можно отправится на экстремальную прогулку в пещеру, и споткнуться о заветный сундук. Можно найти его в теле старого парохода, обращающегося в труху на тихом корабельном кладбище. Да мало ли, где его найдешь!
Конечно, ценность клада – это лишь мираж, вспыхивающий перед глазами вместе с золотым пламенем. Кто-нибудь слыхал про человека, который бы сделался богачом, обнаружив клад? Я – нет, как не слышал ни про богатых разбойников, ни про старателей-миллионеров. Скорее всего, богатства клада прольются через пальцы руки, их доставшей, даже не окрасив ее в золотой цвет. Этот закон работает неумолимо, и никому не удалось обойти его, даже тем, кто страстно этого желал. Может, золото кладов (как и девственное золото приисков) – оно иной природы, чем желтый металл банков да ювелирных магазинов? Может, оно не предназначено быть товаром, и всегда будет противиться этому!
Золото приисков противится обращению себя в предмет купли-продажи по своей первозданной чистоте, похожей на чистоту души ребенка. Ну а золото кладов, оно, вероятно, повинуется воле того, кто клад схоронил. Даже в том случае, если того человека даже и нет больше на белом свете (как чаще всего и бывает)…
Когда я узнавал о кладах, то больше всего задумывался о людях, хоронящих их. К чему предавать земле богатство, если его можно хорошо применить и в наземном мире?! Способы его использования столь бесчисленны, что о них может с успехом фантазировать каждый желающий. Ну а если драгоценности и вправду деть некуда, то почему бы не раздать их, например, бедным. Или, в конце концов, если богач органически ненавидит бедняков, не отдать ненужное богатство в один из глупейших фондов, например в «Фонд защиты воздушных шаров от протыкания»? В любом случае на земной поверхности от драгоценностей будет куда больше прока, чем под нею!
Обычно клады хоронят люди убегающие, спешно покидающие ту землю, на которой они некогда были богаты и счастливы. Потому и клады чаще встречаются там, где более всего было спасавшихся да убегавших, например – в Крыму. Его теплая, плодородная земля стала местом, откуда бежали и древние греки, и византийцы, и татары, и русские белогвардейцы, и солдаты 3 Рейха, и… Много кто еще, о ком даже историческая наука либо не помнит, либо – помалкивает. То же самое можно сказать и о Киеве, в котором клады находят едва ли не каждый месяц, и где некогда столь же часто менялась власть, заставляя делать ноги власть предыдущую. Не бедна кладами и Смоленщина, западные ворота Руси, через которые и с возами товара, и с мечами да копьями прошло столько разных людей разных народов… Зачем они хоронят свое богатство? Первая мысль – чтоб когда-нибудь за ним явиться. Но… Неужели кто-то из кладоложителей бывал уверен в своем счастливом возвращении к похороненным богатствам? Нет, все они уверены как раз в обратном. Руки, совершая последнее прикосновение к заветному сундучку, не сомневаются, что больше никогда к нему не прикоснутся. Даже, когда мясо обратится в земной прах, а кости сделаются мертвыми…
Быть может, богатства назначены кому из потомков? Но в суете бегства теряются и потомки. А если кто и остается, то после, спустя многие годы, добраться до сокровищ им чаще всего бывает не легче, чем всем прочим людям, охочим до нечаянного богатства. То же самое касается и единомышленников, и продолжателей дела, и прочих, прочих, прочих…
Иногда кажется, будто клад живет своей жизнью, более не подвластной воле закапывателя. Кто не слыхал про клады, бродящие под землей, совершающие путешествия под целыми континентами? Такие бродячие клады легко превращают в филькину грамоту любую карту, на которой обозначено их залегание.
Кладами правят таинственные, невидимые существа, которых на Руси звали кладниками. Они – вроде леших или домовых, такие же быстрые и шепотливые. Берегут клад, прячут его от алчных жирных пальцев да пронзающих, будто наточенных вилок, глаз. Всякого человека вокруг пальца обведут! Сами орудуют кладовики или по приказу того, кто тяжесть клада в землицу погрузил? Можно сказать, что орудуют они и так и сяк, и по своему умыслу и по чужой воле. Приказ им дан, и они его выполняют, но настолько, насколько сами его поняли. Потому и нет к кладу хода ни детям, ни внукам, ни друзьям, ни соратникам, а то и самому хозяину, если он все же вернулся за схороненным добром…
Каждый в своем детстве играл в кладоискателя, отыскивая запрятанные ящики с бумагой и куски кирпича. Находил, радовался, а после – забыл эту игру навсегда. Миллиарды людей знают о присутствии где-то на Земле кладов, но никогда не задумываются о возможности их искать, а, тем более – посвятить поискам всю жизнь без остатка.
Но бывает и по-другому. Хуже всего приходится тому, кто каким-то образом получил вроде бы достоверную информацию о месте присутствия клада. И, вооружившись лопатой, туда направился, выкопал ямку там, где указывает, к примеру, маленький крестик на карте. Но недра ответили ему пустотой. Вторая ямка, третья, пятая… И во всех – пустота, пустота, пустота… Скомкать бы лживую карту, забыть о том, что когда-то она появлялась в жизни, и жить как прежде. Нет, не получится! Исчезающий клад, который, быть может, кто-то уже откопал, а, может, которого никогда и не было, будет тянуть к себе. Видать, у старика Кладовика руки снабжены крючьями, которыми он хватает человека за самую его душу…
Дед Слава. Он – как раз тот человек, которого Кладовик зацепил своим крюком. Давно, когда тот был еще студентом первого курса какого-то там института. Как это случилось? Где-то попалась ему в руки пожелтевшая от долгих лет бумажка, на которой было начерчено озерцо возле города Смоленска, а на его берегу стоял крест. Еще там было что-то написано на латыни, которую Слава, конечно, не знал. Но при помощи словаря кое-как разобрал каракули, и волосы на его голове бесшумно приняли вертикальное положение. Ведь речь в писульке шла о кладе, запрятанным самим… Наполеоном, когда тот покидал русскую землю! Ясно, что человечище такого масштаба сундучком с монетками ограничиться не мог…