Посвящаю детям давней войны 26 страница

- А ничего, - ответил прежде молчавший бородатый матрос Роман, который был здесь самый старый и самый авторитетный, - Назад пути нет. Нам не сдобровать. Разбирать, кто прав, а кто виноват, теперь никто не будет. Всем хана…

Роман затих, и матросы тут же приуныли. Если уж такой умный человек говорит, что хана… Но Роман тут же снова открыл рот:

- Потому – бей их!!! Все одно, семь бед – один ответ!

- Ура! – обрадовались матросу неожиданному выходу из безвыходного мешка, - Бей!!!

Полосатая толпа матросов, блестя железяками, ножами и кувалдами тотчас рванула вверх по трапу. Через пару часов снег вокруг него стал красным. Теплая кровь дымилась, но не могла прожечь ледяной толщи, чтобы смешаться с родными водами…

Весть о жуткой гибели Бори Вера приняла спокойно. Родители даже подивились ее холоду и подумали, что она так и не простила его за ожог, нечаянно нанесенный им в детстве. Но на самом деле Верочка просто не поверила в слова о его смерти, она приняла их за чью-то глупую шутку, прошедшую через сотню ртов, и ставшую, как будто, правдой. Не могло такого быть, чтобы матросы ни с того ни с сего убили молодого офицера, который если и сделал им какое зло, то только лишь нечаянно или по чужому приказу! В его смерть она так и не поверила до самой своей смерти…

Но с каждым днем в городке становилось все больше неприкаянных матросов, праздно шатавшихся по улицам и ничем не занятых. Сперва, встречая их, Вера лишь удивлялась. Дивилась она и площадям, набитым матросами, где раздавались крики о прекращении войны и о лучшей жизни. До поры до времени такие перемены казались интересными, даже забавными.

Но однажды ей стало страшно. Это случилось, когда одним из вечеров она брела по темной улице, и перед нею выросла огромная волосатая рука. Не откуда-то высунулась, а именно выросла, словно была сгустком окружавшей темноты. Рука вдавила ее в узкий переулок навстречу двум полосатым телам. Только через секунду Вера сообразила, что это были матросы.

- Одноглазая!!! Смотрел бы, кого хватаешь!!! – криво ухмыльнулся один из них.

- Сойдет, - пробасил кто-то за ее спиной.

- Расслабься, и больно не будет, - прошептал кто-то над ее ухом.

Один матрос двинулся на нее, другой принялся недвусмысленно расстегивать штаны.

- Революция… - сказал он задумчиво и как-то мечтательно. Вера впервые услышала это слово, и потом оно всегда связывалось у нее с этим жутким моментом.

Вера завизжала, рванулась. С треском лопнула ее юбка, но сама Верочка умудрилась-таки выскочить обратно на большую улицу и броситься к дому. Догонять ее никто не стал, скорее всего – из-за лени.

Дома Верочка, конечно, расплакалась. Ее видящий глаз опух и заплыл, и она помимо своей воли видела Алексея на мостике его эсминца.

- Что ты там делаешь?! С кем воюешь?! Дались тебе эти немцы?! Враг ведь здесь, вот он! Возвращайся и бей его! – всхлипывала она.

Она представляла себе, как сейчас у берега появится проворный эсминец. Его орудия откроют огонь, и снаряды, конечно, перебьют здесь всех плохих, всех злых, кто есть в этом городке. Парочка снарядов накроет и ее обидчиков, разнесет их на мелкие кусочки, смешает с льдинками и со снегом…

Но, как не призывала Верочка Алексея и его корабль, никто так и не появился у привычного с детства берега. Город все также сотрясался от пьяных песен, ругани, и выкриков о мире и свободе. Вера теперь сидела дома, опасаясь даже высунуться на улицу. Дома сидел и ее отец – контору закрыли за ненадобностью. Благо, что капусты в том году много насолили, ею и питались, прямо как зайцы. Иногда двери содрогались от ударов могучих рук, и отец шел открывать. «Все одно дверь выломают», говорил он. Появившиеся в проеме матросы обыкновенно успокаивались, получив контрибуцию в виде нескольких стаканов спирта и десятка соленых огурцов.

Слово «Революция» не сходило с уст. Повторял его даже отец. Оказываются, революции бывают разные, и когда свершается одна, это еще не значит, что на подходе не будет другой, уже иного сорта. Но для Веры любая революция представлялась одинаково – темным переулком с несколькими страшными тенями и чувством злобной силы за спиной.

Так прожили весну, лето, потом – осень, в которую проклюнулась еще одна революция. Кто-то кричал, где-то стреляли, но все это уже так прочно вплелось в ткань жизни, что было незаметно, будто так и надо. А кто его знает, может – действительно надо?

Поэтому удивительным был тот день, когда все кончилось. У причала дымил мертвецки-сизый, неказистый на вид пароходик. Отец шептал на ухо, что это прибыла новая власть.

По сходням сошел новый начальник. Вера увидела его только издалека, его голова успела лишь мелькнуть между плечами многочисленных здоровенных людей, сопровождавших его. Но этого хватило, чтобы ощутить величайшее отвращение из всех, какие она чувствовала за всю жизнь. Будто разом она увидела всех дохлых крыс мира с выпущенными наружу внутренностями.

Несуразное, "украшенное" выпирающими вперед челюстями и огромным носом лицо снизу было подчеркнуто маленькой бородкой. Такой, какую она видела у чертей на фреске, изображающей Страшный Суд. Глаза "демона" скрывались за блестящими кругляшками пенсне, что было надето на его нос.

Верочка отшатнулась. Она бросилась домой, боясь той жизни, которая настанет при этом существе, которое будто поднялось из донного ила. Существо уже отряхнулось и ступило на берег, где нет силы, способной столкнуть его обратно в воду. Еще вчера бузливые матросы сегодня притихли, их взгляды сделались тревожны. Тревога мешалась с тем чувством, которое в былые времена именовалось раскаянием. Наверное, из всех человеческих чувств оно - самое мучительное, ибо побуждает человека к тому, чтобы совершить невозможное - повернуть вспять свое время, обратить неумолимо прущую вперед стрелу жизни. Но, конечно, у кающегося ничего не выходит, ему остается лишь ронять слезы в своей душе и отдаваться упрямо идущему вперед времени.

Один огромный матрос, небритое лицо которого Верочка увидела первый раз, неожиданно сказал ей "Прости". Голос показался ей до того знакомым, что Вера невольно вздрогнула, будто уколотая длинной иголкой. Она тут же вспомнила, что ей надо прощать. А матрос шел дальше, погруженный в свои невеселые мысли. Вскоре он исчез, растворившись в каком-то переулке.

Бывших унтер-офицер засел дома, не расставаясь со своей знаменитой трубкой. Скоро жилище потонуло в клубах дыма. Вере оставалось только вдыхать этот дым, уже не раздумывая о своем будущем. Так, среди дешевого табака, она и узнала, что новым командующим флотом назначен... ее Алексей. Причем, назначение пришло от того самого, от "демона", больше командовать теперь не мог никто. Верочка представила себе светлого Алексея и черного "беса", который, как будто - сам мрак, завернутый в уродливую человекоподобную плоть. Тьма теперь управляет светом, и не может быть сомнений, что распорядится она им только так, чтобы его изничтожить!

"Алексей, придумай... Придумай что-нибудь! Освободи нас! Спаси!", призывала она в своих мыслях.

- Ничего, все еще наладится, - успокаивал себя и домочадцев отец, выпуская из ноздрей струйки дыма, - Флот еще остался, а он - сила. Вот вернется, сразу порядок будет!

Не находя себе дела, Верочка заперлась в своей комнате и прикрыла свой видящий глаз. Опять, как и прежде, появился Алексей. Он стоял на палубе большого корабля, а вокруг стояли серые горы тех самых грозных кораблей, что когда-то были здесь. Линкоры.

Встреча

Алексей был растерян. Он рассматривал бумагу, которую держал в своих руках. Вокруг него толпились матросы, те самые, что совсем недавно красили лед офицерской кровью. Но теперь их лица были тихи и смиренны, их кожу будто стягивало что-то сильное, что пробудилось в их нутре.

- Затопить флот, невыполнение - расстрел, - говорил он, окидывая взглядом обреченный корабль, словно прощаясь с ним.

Матросы переглядывались и о чем-то говорили. Было видно, что все они готовы отправиться на дно вместе со своим кораблем, впитавшим в себя самые буйные, самые лихие годы их жизни. Корабельное железо впитало в себя многие их мечты, и многие грехи, совершенные здесь. Как бы то ни было, каждый матрос частью самого себя будто прирос к линкору, и не мог и помыслить, чтобы наблюдать с берега угрюмую воронку, разверзшуюся на том месте, где когда-то стоял его корабль.

- Братцы! - неожиданно просто обратился Алексей к матросам, - Наши корабли выросли плотью и кровью нашего же, русского народа. Мы - часть народа, ставшая живительной силой этих кораблей, их душой. И судьбу кораблей решать не ИМ, но НАМ!

Со стороны матросов раздались одобрительные возгласы.

Алексей спустился в каюту, и его лицо перекосилось неожиданной злобой. Таким злым Вера никогда прежде его не видела.

- Командующий - это отец! Так меня учили, нас всех так учили! Я - отец, а флот сын, корабли и их люди мне - дети. И надо же додуматься, чтобы приказать отцу убить собственных детей, принести их в жертву божеству, известному только ИМ! Столь злая мысль не вошла бы в голову даже самого яростного из русских разбойников! Чтобы породить ее, надо содержать в своем нутре столько зла, сколько в человеке быть не может! Для нее надо быть НЕ ЧЕЛОВЕКОМ!

В каюту вошел какой-то капитан второго ранга.

- Что будем делать?

- Идем в Кронштадт. Здесь оставаться нельзя, немцы уже под боком.

- А как же приказ?!

- Не согласны, можете покинуть эскадру! - резко ответил Алексей, и его ответ скорее выплеснулся не словами, но взглядом.

- Есть! - ответил подчиненный, - Готовить эскадру к выходу!

Целые реки дыма потекли к небесам, словно взывая к их помощи. Застонали турбины. Алексей поднялся на мостик, и окинул пространство, расстилающееся за бортом. Кое-где плескалась веселая вешняя вода, блики которой одаривали взгляд, словно улыбки освобождения из холодного плена. Но со всех сторон радостную воду стискивали куски седого, заматеревшего от долгой зимы, льда. "Пойдем сквозь лед. Если и понесем потери, то уж лучше от родного моря, чем от своих рук", сквозь зубы выдавил командующий.

К вечеру корабли выстроились в колонну и двинулись в путь. Привычная дрожь железа, смешанная с шипением пара, наполняло сердце уверенностью. Командующий был спокоен, он занимался привычным делом - выслушивал доклады командиров кораблей и отдавал указания. Флот опять стал грозной силой, подобной большой руке большого народа, сжатой в кулак.

В каюту постучали. Появился матрос Степан, тот самый, который когда-то воткнул нож в спину Бориса.

- Может, не станем идти в Кронштадт? Кто нас там ждет? ОНИ?

Алексей задумался, и тут же почувствовал, будто сам проваливается в бездонную воронку вроде той, которая остается на месте затонувшего корабля. Кто его и где ждет? Жена, должно быть, о нем уже забыла, нашла себе нового мужа, соплеменника. Лишь иногда, во снах, она, быть может, вспоминает русского моряка, который когда-то вошел в ее жизнь и тут же из нее вышел. В России - две могилки на далеком кладбище, до которого он тогда так и не добрался, и теперь вряд ли когда-нибудь доберется. Друзья давно потеряны, разметали их войны и революции, развеяли, как солому над степью. Лишь в морском городке его ждут, но ждут - недруги. Явно они его ожидают совсем не с добрыми помыслами.

- Вы учились, академию заканчивали, - продолжал говорить матрос, - Неужто в мире какого-нибудь островка нет вовсе без людей или с дикими людьми? Лучше, конечно, с таким народом, где девок побольше. Мы на них женимся, и народ наш расплодится. Туда и пойдем, там пришвартуемся, и построим свою страну, пусть даже и маленькую. Будем жить, как братья, и к нам никто не сунется. Вас правителем сделаем, ведь Вы хоть и благородный, но с нами - заодно. Потому - все равно нам - брат. Церковку обязательно там построим, и молиться станем, грехи замаливать. У меня тоже есть грех, я офицера ни за что ни про что зарезал. Каюсь в нем! А в России теперь и помолиться негде, церкви, говорят, все позакрывали да разграбили, ироды!

Алексей ничего не ответил. Он задумался. Алексей хорошо помнил свой поход на другую сторону света, и знал там великое множество островов с разными народами. Топлива, конечно, не хватит, но можно будет найти, где заправиться. Хотя бы в Англии. Англичане, поди, обрадуются, что флот из России уходит, даже неважно куда, лишь бы его не было. Они и помогут. А можно и в Англии остаться, а оттуда добраться до Японии. Быть может, там еще проливают слезы о нем, и ждут?

Но вместе с этими мыслями Алексей чуял, словно какая-то сила тянет его туда, где простираются просторы Родины. Сила эта - сильнее смерти, она - созвучна любви. В эту секунду моряк ощутил свою любовь, увидел ее, как трепетный лучик, прорывающий темноту спустившейся на море ночи. Да, есть кто-то, кого он в России любит, эта любовь лишена всех оболочек, ее нельзя обнять и прижать к груди, она способна лишь на одно - вести к себе. На пути к ней могут появляться разные преграды, и даже смерть, через которую тоже придется пройти...

- Пройти... - пробормотал командующий созвучно со своими мыслями.

- Что? - не понял Степан.

- Нет в мире таких островов, - печально сказал Алексей, - Все они уже давно заняты разными странами. Не то сейчас время, как двести или даже сто лет назад. Нигде мы не найдем себе места, нигде не нужны, кроме как дома... Два пути есть отсюда, либо - за кордон, к чужим народам и чужому солнцу, либо - к своим берегам, где ждут опять-таки чужие люди. Кто хочет идти первой дорогой - могу высадить в шлюпки. Немного пройти - и будет край прибрежного льда, а там по льду - и к немчикам. Пожалуйста! Но в наших краях время чужаков когда-нибудь кончится, не удержатся они на большом русском народе. И тогда станут нужны и наши корабли, и мы, кто останется в живых. Потому идем мы туда!

Матрос посмотрел на командующего пронзительными глазами, раскрывающими плоть до самой души. После этого он повернулся и вышел, не сказав больше ни одного слова.

Разрезая весенний лед, эскадра шла туда, где властвовали чужие, где оставалась лишь надежда вместе с зыбкой, лишенной тела, любовью. Ледяное поле прорезала глубокая дымящаяся рана чистой воды. Все длиннее делалась эта рана, приближаясь к родным берегам, на которых вскоре появится единственный в России дом Алексея - могильный холм.

Серые точки кораблей показались на пропитанном весенним туманом горизонте. Они росли, становясь все ближе и ближе. Вера смотрела на них своими заплаканными глазами, не веря в собственное счастье. Пройдет еще чуть-чуть времени, и корабли застынут у берега серыми громадами, и она увидит ЕГО. Своей легкой походкой он сойдет на берег, и объятия заменят все слова. Такая долгая любовь-разлука, несомненно, уже давно стерла все внимание к наружному виду, и моряк, конечно, даже не заметит отсутствующего у нее глаза. Когда две вечно разлученные души наконец находят друг друга и сплавляются в одно большое сердце, ничто уже не в силах помешать им...

Резкий морской ветер больно резал лицо, спутывал пряди волос. Но Верочка не чувствовала боли, она уже ничего не чувствовала, будто без остатка перетекла в любовь. Порывы ветра доносили далекие гудки и шум машин, приближающих свидание, которого она ожидала почти всю жизнь. В это мгновение было уже не до раздумий ни о грозной эпохе, в которую, помимо желания, оказались втиснуты их жизни, ни о черном демоне, захватившем власть над светом.

В середине дня корабли снова, как в былые времена, заслонили своими громадами полоску другого берега мелкого залива. К причалу опять пошли катера, и трепещущее сердце теперь уже взрослой Верочки не сомневалось, что на первом из них - оно, второе сердце.

Несмотря на прожитые годы, Алексей так же легко спрыгнул с катера, и тут же утонул в Верочкиных объятиях. Это были те объятия, не нуждающиеся в каких-то словах или в движениях глаз. Любовь сама все расставила на свои места, мигом заставив вспомнить забытое и додумать неявное. Эти три минуты разрослись до целой жизни и поглотили ее, как солнечный свет поглощает и великую и малую тень.

Казалось, будто весь мир разом сделался таким, каким надо, каким он должен быть навсегда. Совершенство достигнуто, и нет больше нужды трясти мир все новыми и новыми войнами, пытаясь выбить из него хоть малые улучшения. А раз так – не надо никуда двигать военный флот, пусть он навсегда останется рядом с городом-островом как символ вечного возвращения Алексея! На корабли можно пустить новое поколение ребятишек, пусть они там играют, балуются, только пушки следует наглухо заварить, чтобы, не дай Бог, не пальнули. Их дети тоже станут играть на линкорах, а детей у них будет много…

Из как будто успокоенного мира высунулась рука, завернутая в кожаный рукав, и тронула Алексея за плечо:

- Пройдемте!

Вера вздрогнула. Потом завыла пронзительно-тонким голосом, и что, было сил, вцепилась в Алексея.

- Не-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-ет!

Она вжалась в него, желая смешаться с его кровью, раствориться в ней, а там – будь что будет. Все одно судьбу от крови уже не отцедишь, а ведь она, Вера, и была всю жизнь его судьбой!

За ее спиной опять появились две сильные руки. На этот раз они были в скрипящей коже, пахшей новой властью. Руки отодвинули ее в сторону, оторвали от Алексея. Неужели человечьи ручищи могут оказаться сильнее морей и боев, через которые пришлось идти к этой встрече?..

Уже через минуту Верочка, падая и сдирая с ног кожу, неслась по булыжной мостовой вслед за автомобилем, увозившем его Алексея. Их свидание было оборвано скрежетом ржавых тюремных ворот, об которые Вера обломала все ногти. Кровавые полосы на них не отмывались еще лет двадцать, до тех пор, пока ворота не сдали в переплавку. Где-то теперь частицы Верочкиной кровушки?

А за неприступной стеной начался скорый суд. Судья, бывший рабочий, сам трясся при виде грозного свидетеля, которым был никто иной, как новый начальник, черный демон. Каждый отблеск его пенсне вызывал в нутре судьи трепет, и он лишь послушно кивал головой. Суд был недолгим, его решение сразу же было продиктовано «свидетелем» - приказ не выполнен – виновный должен быть расстрелян…

- У меня дела. Заканчивайте, - прикрикнул он на судью, и отправился восвояси, вытирая рукой несуразную черепушку, для которой в далекой заморской стране уже изготовлялся ледоруб.

Бывший командующий был спокоен. Он чувствовал свой путь законченным, и впервые за всю жизнь испытывал глубочайшее успокоение. Он встретился с Той, Которая его вела, обозрел и облобызал ее плоть, и сейчас чуял Ее близость. Что еще надо для конца жизни?! Ведь в ней уже не останется той недосказанности и недоделанности, что осталась после Бориса, убитого непутевым матросом Степаном!

Расстрельная команда, как всегда, была пьяной, и как при каждой казни невиновного, стреляла мимо. С трех раз не смогли попасть в цель, стоявшую в десяти шагах от них. Положение исправило неожиданное появление недавнего «свидетеля», у которого вовсе не оказалось никаких срочных дел. Когда один из расстрельщиков сам был расстрелян из нагана, двое других быстро завершили исполнение приговора.

Вера тем временем металась по дому, словно искала какой-то путь в другой мир, где все – как у нас, но, в то же время, иначе. На второй день она успокоилась и обмякла. Три дня она лежала неподвижной, не роняя слез и не издавая стонов. Ее стеклянный глаз вывалился, и она страшно смотрела перед собой черной, пустой глазницей. В те же самые дни от тяжелой болезни умирал ее отец, и мать с ужасом носилась между двумя обреченными телами. Иногда она выбегала в город, стараясь отыскать хоть кого-нибудь, кто мог бы чем-то помочь. Но в городке не осталось ни докторов, ни священников. Страх одиночества сквозил из всех щелей, темной рябью заползал в пустеющие комнаты.

Все они умерли, и первой умерла Вера. На девятый день после гибели Алексея. На ее лице, лишенном глаз, застыла удивительно красивая улыбка. Ожидание закончилось.

Посвящаю детям давней войны 26 страница - student2.ru

В оптическом прицеле

На войне у каждого солдата имеется свой друг. У кого-то это – машина, у кого-то – винтовка, у кого-то – пулемет. А мне с моей специальностью страшно повезло, ибо друзей у меня – двое. Первый друг, несомненно, винтовка, да не простая, а пронзительно точная, я бы даже сказал – утонченная, своего рода аристократка среди разнообразных средств убийства. От обычной, пехотной винтовочки моя подруга отличается так же, как дама высшего общества от средней торговки Сенного рынка.

Конечно, как и у каждой женщины, у моей стальной подруги имеется множество прихотей и капризов, даже сталь не способна скрыть ее дикого, необузданного норова. Как хорошо я их изучил, как глубоко вобрал в свое сердце! И теперь я уже умею переплавлять огненные всполохи своего нутра в огненные брызги ствола своей любимой, а собственную волю обращать в свинцовую стрелу смерти, окончательно и бесповоротно впивающуюся в обреченную плоть.

Другой мой друг – вполне живой, и даже, зеленый. Это – шуршащий зелеными пальцами кустик, но не какое-нибудь конкретное деревце, а куст вообще, можно сказать – идея куста. Сочащийся жизненными соками, он делится своей жизнью и со мной, укрывая от ледяного блеска чуждых глаз. А я с ним делюсь смыслом жизни, превращая ранее бессмысленный клочок зелени в настоящего вершителя чьих-то судеб. Как бы то ни было, а извергаем пламя мы всегда втроем – я, винтовка и куст.

Вот и сейчас моя душа впитала малейшие колебания, малейшие шорохи моего зеленого друга, передала их телу, которое стало трепыхаться аккуратно в такт волнению листочков и набухающих почек. Я сумел даже почувствовать, как одна из почек с влажным хлопком лопнула, и моя плоть сама собой повторила это движение, передав их и моей блестящей подруге.

Винтовка пока еще пассивно лежит в моих руках, и своим трепетом в точности повторяет движения моей же души, а также – и души нашего зеленого товарища. Грозная сила свинцовой стрелы пока еще никак не проявила себя, она дремлет в холодном чреве, но она ощущается столь остро, что даже будоражит спокойные пальцы.

Как хочется закурить! Но нельзя! Тщедушный дымный огонек будет заметен на расстоянии в пять километров и неизбежно станет крохотным маячком, притягивающим к себе не имеющую размеров смерть…

А вот когда вернусь с задания, обязательно раскурю свою трубку. Трубка у меня не простая – она тщательно покрыта точками и крестиками. Точки – убитые неприятельские солдаты, крестики – офицеры, есть даже крестики, помещенные в кружочки, но их всего два – то офицеры СС. Конечно, эти знаки свидетельствуют лишь о принесенном врагу ущербе, а сами выпущенные мной души уже никоим образом не зависят от чинов или званий, они – безразмерны, и каждая пометка – это чье-то бездыханное тело и куда-то исчезнувшая душа. Порой кажется, будто и не я делал острым ножичком эти пометки, а сами погибшие враги перед тем, как вознестись туда, откуда нет уже возврата, прилагались к моей трубочке, дорогой мне так же, как Тарасу Бульбе была дорога его казацкая люлька.

Но на этот раз я и сам не знаю, какую пометку мне ставить на твердой древесине. Ведь тот, кого я сейчас собираюсь освободить от бренного существования – не солдат и не офицер вражеского полчища, его и врагом-то назвать очень тяжело, но своим – и подавно. Мне даже кажется, что немцы, по сравнению с ним – скорее свои. Они ведь они сейчас тоже, как и мы, воплощают в себе обретшую плоть волю нации, и сознание каждого из них слито с сознанием других в одно могучее целое до такой степени, что время от времени солдат забывает, где кончается он и начинается другой. Положим, их воля зла, а наша – добра, но главное в том, что и у нас и у них она есть, чего нельзя сказать про фигуру, шатающуюся в крестике моего оптического прицела. Крест тут не случаен, ведь я сам никого не сужу и даже не убиваю. Убивает их воля моего народа, продолжением, как бы рукой которой становлюсь я со своей винтовкой. Судить же их будет сам Господь, а наше дело – маленькое, мы лишь отправляем подсудимых на его суд, а когда-нибудь и сами окажемся на нем в том же качестве...

Фигура чужака пошатываясь бредет в оптическом прицеле, как будто ей ничего и не страшно. Там, где она разгуливает, судя по карте – большая деревня, но деревней она осталась только лишь для карты да для чей-то памяти. Вместо избушек, сарайчиков, кудахчущих хлевов да кукарекающих курятников сейчас там лишь обугленные бревна, скелеты грузовиков и танков, да догнивающие куски мертвой человеческой плоти. Совсем недавно здесь шли свирепые бои, и имя этой деревушки колокольным звоном гремело во многих ушах и сердцах. Русская и германская воли столкнулись здесь в смертельном поединке, вспыхнули в беспощадном взрыве, разбросав вокруг себя груды костей и обожженного железа. Каждому атакующему бойцу упорно казалось, что его враг – покрыт черной шерстью от пят до головы, на которой уверенно торчат острые рожки. Уничтожить, вогнать в землю эту нелюдь для солдата было важнее его собственной жизни, и он уверенно шел прямо на вражеские огневые точки с единственной мыслью: «Если не я – так другие!»

Но выдохлись силы и наши, и наших врагов. Замерла линия фронта, закостенела окопами, обросла шерстью минных полей. И теперь мы здесь держим оборону, но немцы – делают то же самое, и мы смотрим на них, а они – на нас. Их здесь так мало, что мы в них опять созерцаем всего-навсего людей, которых против их же воли забросила сюда какая-то свирепая, дикая волна. Теперь, оставшись в одиночестве, они потеряли с ней связь, и потому, так же как и мы, играют на гармошках и едят кашу. И все-таки, каждый из нас отлично осознает, что стоит подкатиться очередной волне, и у них снова вырастут шерсть и рога, и опять они перестанут походить на людей.

Но не они сейчас стали моей целью. Тот, в висок которому смотрит черное, как небытие, дуло моей подруги – это вовсе не немец, это – чужак. Его нелепую на фоне разрушенной, так и оставшейся ничейной, деревни, пару дней назад заприметил наш комиссар. Незнакомец, как ни в чем не бывало, ходил среди развалин, присаживался на поверженную технику, с тоской озирался по сторонам, и всем своим видом высказывал полнейшую непричастность ко всему происходящему. Каждая его черта, каждый элемент его тела представлял в этой обстановке тотальную, абсолютную несуразицу – на нем был одет длинный «городской» плащ и легкие ботиночки, из-за чего он не походил ни на солдата какого-либо войска, ни на сошедшего с ума от горя местного жителя. Его лицо почти полностью скрывалось под смолисто-черной бородой, но борода эта была какая-то не наша, не русская (а немцы, так те вообще бород не носили, брились подчистую). Единственно нормальным желанием по отношению к этому субъекту могла быть только острая жажда убрать его долой с глаз, выдавить, как осточертевшую занозу.

Потому комиссар и объявил чужака сошедшим с ума дезертиром, а командир отдал единственный возможный в таком случае приказ – расстрелять. Но как расстреливать, если лишний шум может обернуться переполохом среди немцев, которые могут принять его за начавшееся наступление?! А наше командование приказало соблюдать на этом участке фронта полнейшую тишину, которая нужна для каких-то серьезных стратегических замыслов!

И приказ о скрытной ликвидации чужака был дан снайперу, то есть мне. Эта работа для меня, сказать честно, проще пареной репы, ведь мне требуется убрать объект, который не озирается по сторонам, не прячется, а бредет, широко раздвинув плечи, как будто сам под пулю просится, да и его черный плащ виден аж за версту. Правда, эта простота создает и определенную внутреннюю сложность, связанную с проскальзывающей, подобно мыши, нелюбви к самому себе. Ведь все-таки я солдат, а не палач какой-то, и мое призвание – убивать врага в честном бою, когда он хотя бы имеет возможность убить и меня, а у незнакомца нет даже оружия в руках, даже палки какой-нибудь, и то нет!

Но приказ есть приказ, его не обсуждают… Можно только подумать о том, что же привело этого несуразного человека сюда, на передовую, и как он вообще стал таким, каким я его сейчас созерцаю.

Наверное, раньше он где-то скрывался – в заброшенной шахте, на чердаке нежилого дома или еще в каком-нибудь подходящем месте. Кто-то, очень сердобольный, носил ему еду и воду, а у него тряслись жилы и сердце уходило в пятки, одновременно извергая ненависть к самому себе. Но чего же он, в сущности, боялся? За свою жизнь? Так ведь выжить в такой мясорубке у него все равно было не больше шансов, чем у нас – солдат на передовой. Все равно бы его рано или поздно поймали, и, безусловно, расстреляли, или сердобольный человек перестал бы его кормить и поить, и он бы умер ужасной смертью от жажды. Конечно, превращение остатка жизни в непрерывные мучения вовсе не спасло бы его жизни, а такое ее продление едва бы было ему в радость!

Нет, он на самом деле панически боялся потерять свою индивидуальность, казавшуюся ему величайшей ценностью, которая и придавала смысл его существованию, как бриллиантовая серьга придает значение неказистой коробке, в которой она хранится. И этой драгоценности он бы лишился сразу, едва только он бы встал в наши ряды, превратившись из индивидуума в частичку единого, могучего тела, имя которому – сражающийся народ. Его предчувствия упорно твердили, что такая потеря самого себя – это не просто возможный риск собственной жизнью, это – сама смерть…

Так он и заключил самого себя в замок собственной индивидуальности, очень скоро обратившийся в тюрьму со всеми полагающимися ей атрибутами – непролазными решетками и брутальными овчарками. А то самое «свое я», ради спасения которого он столь отчаянно боролся, упорно считая его собственной душой, неожиданно обернулось палаческим инструментом, калеными клещами. И это каленое железо жгло его, не переставая, и днем и ночью, и не было конца его мучениям, и, в конце концов, он понял, что уж лучше принять смерть там, где бурлит и плавится сталь, где сходятся в смертельном поединке миллионосердечные надлюди…

Наши рекомендации