В лабиринте пророчеств. Социальное прогнозирование и идеологическая борьба
Эдвард Араб-Оглы
В лабиринте пророчеств. Социальное прогнозирование и идеологическая борьба
Эдвард Араб-Оглы
В ЛАБИРИНТЕ ПРОРОЧЕСТВ
Социальное прогнозирование и идеологическая борьба
ПОЛИТИКА, ОПРОКИНУТАЯ В БУДУЩЕЕ
У меня не выходит из головы одна фраза из старой исландской саги: «Снорри был самым мудрым человеком в Исландии, только он был лишен дара предвидения».
Мудрец, лишенный дара предвидения. Чем больше я приглядываюсь к западному обществу, тем больше эта мысль приходит мне на ум. Она не оставляла меня в покое ни в Соединенных Штатах, ни в Западной Европе. Наша самоуверенность огромна; мы знаем как свои пять пальцев, что и как следует делать. Только этого мало. Вот почему мне кажется желательным, чтобы деятели науки приняли участие в наших делах. Будет горько и обидно, если самой лучшей для нас эпитафией, когда пронесутся исторические бури, будут слова: «Это были самые мудрые люди, но беда их состояла в том, что они лишены были дара предвидения».
Чарлз Сноу
Гордиев узел и дамоклов меч
— У нас, — сказала Алиса, с трудом переводя дух, — когда долго бежишь со всех ног, непременно попадешь в другое место.
— Какая отсталая страна! — воскликнула Королева. — Ну, а здесь, знаешь ли, приходится бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте! Ну а если хочешь попасть в другое место, тогда нужно бежать, по крайней мере, вдвое быстрее!
— Ах нет, я никуда не хочу попасть!
Этот диалог, заимствованный из сказки Кэррола «Алиса в Зазеркалье», вполне мог бы быть предпослан в качестве эпиграфа к книге Олвина Тоффлера «Столкновение с будущим».[60]Выдающиеся произведения литературы, когда бы они ни были написаны, обладают непреходящей духовной ценностью, в частности, и потому, что из поколения в поколение не только воскрешают перед нами художественно запечатленное в них прошлое, но и вызывают новые злободневные ассоциации. Путешествие Гулливера в Лапуту, вероятно, даже во времена Свифта не воспринималось столь актуально, как сейчас, а Сэмюэля Батлера в наши дни цитируют несравненно чаще, чем при его жизни. Подобно этому и сказочная повесть Кэррола помогает понять книгу Тоффлера лучше, чем любой толковый или энциклопедический словарь. Ибо там, где стандартная логика здравого смысла отказывается воспринять и осмыслить стремительное и ошеломляющее вторжение будущего в нашу повседневную жизнь, на помощь приходит парадоксальная логика поучительной и для взрослых детской сказки.
В самом деле, разве мы ведем себя по отношению к невозобновимым естественным ресурсам планеты сколько-нибудь предусмотрительнее, чем Мартовский Заяц и сумасшедший Шляпочник во время безумного чаепития: как только очередная порция чая и печенья была съедена, они просто передвигались к следующей порции и не желали слушать ни о том, что будет, когда исчезнет последняя порция, ни о том, кто будет мыть посуду. И не заставляют ли нас рассуждения Тоффлера о «преждевременном наступлении будущего», которое воздействует на настоящее, вспомнить, что и в Зазеркалье следствия предшествовали во времени причине. Ошеломленные будущим, многие американцы сейчас оказываются в положении Королевского гонца, про которого рассказывали Алисе: «Он сейчас в тюрьме отбывает наказание, а суд начнется только в будущую среду. Ну а про преступление он еще и не думал!» Однако наиболее болезненным испытанием для десятков и сотен миллионов простых людей на Западе, несомненно, служит знаменитый «бег на месте», на который их обрекают ускоряющиеся темпы жизни в условиях научно-технической революции.
Экономически отставшие страны, находящиеся в орбите мировой капиталистической системы, прилагают лихорадочные усилия, чтобы нагнать передовые индустриальные державы. Их темпам роста производства в прошлом веке могли бы только позавидовать, но почти столь же быстро возрастает их население, увеличиваются ножницы цен в мировой торговле и т. д., так что в итоге контраст между бедностью и богатством в международном масштабе скорее усиливается, чем смягчается.
В развитых капиталистических странах из года в год растет производительность и интенсивность труда, растет зарплата, растут налоги, растут цены, потребности, стоимость жизни, и опять-таки до идеала обеспеченной жизни и уверенности в будущем многим миллионам семей столь же далеко, как и прежде.
Сотни тысяч и миллионы молодых людей устремляются в университеты в погоне за дипломами, призванными принести их обладателям прочное и солидное положение в обществе, а затем спустя несколько лет они обнаруживают, что все это ничуть не продвинуло их в социальной иерархии. Ведь далеко не каждая пешка может, как Алиса в Зазеркалье, стать королевой; для большинства из них, попавших в жизненный переплет, будущее выглядит как в сказке: чем дальше, тем страшнее.
Жертвой этой гонки со временем становятся и сами ученые. Пытаясь как-то совладать с нарастающей лавиной знаний, они максимально ограничивают объект своих исследований, предельно суживают круг своих научных интересов, но все равно не успевают следить за всей новой литературой, выходящей по их специальности, так что призыв «знать все больше и больше о все меньшем и меньшем» для массы специалистов превращается на практике в унылую констатацию «просто знать все меньше и меньше».
Возрастание темпов поступательного хода истории стало теперь уже очевидной истиной. Доказывать ее — все равно что ломиться в открытые двери, и ученые ныне состязаются лишь в том, как наиболее ярко и впечатляюще изобразить эту истину и преподнести ее общественности.
Одним из первых это попытался сделать швейцарский инженер и философ Г. Эйхельберг в книге «Человек и техника».
«Полагают, что возраст человечества равен примерно 800 000 лет. Представим себе движение человечества в виде марафонского бега на 60 километров, который, где-то начинаясь, идет по направлению к центру одного из наших городов, как к финишу. Большая часть 60-километрового расстояния пролегает по весьма трудному пути — через рощи и девственные леса, — мы об этом ничего не знаем, ибо только в самом конце, на 58—59-м километре бега, мы находим наряду с первым орудием пещерные рисунки как первые признаки культуры, и только на последнем километре пути появляется все больше признаков земледелия. За двести метров до финиша дорога, покрытая каменными плитами, ведет мимо римских укреплений. За сто метров наших бегунов обступают средневековые городские строения. До финиша остается еще пятьдесят метров, там стоит человек, умными и понимающими глазами следящий за бегом, — это Леонардо да Винчи. Осталось только десять метров! Они начинаются при свете факелов и скудном освещении масляных ламп. Но при броске на последних пяти метрах происходит ошеломляющее чудо: свет заливает ночную дорогу, повозки без тяглового скота мчатся мимо, машины шумят в воздухе, и пораженный бегун ослеплен светом прожекторов фото- и телекорреспондентов…»[61]
Ослеплен, но не утомлен и, не собираясь переводить дух, готов бежать дальше.
Еще более красноречивое сравнение предлагает Дж. Льюис Пауэлл, сопоставляющий 50 тысяч лет истории человечества (со времени появления кроманьонца) с 50 годами жизни одного человека. Если мы воспользуемся данным масштабом, то окажется, что всего лишь десять лет назад этот человек переселился из пещеры в первое, сделанное своими руками жилище; пять лет назад овладел грамотой; два с половиной года прошло с тех пор, как он познакомился с законами логики и механики; полгода назад он изобрел книгопечатание и узнал, что Земля, на которой он живет, — это шар, вращающийся вокруг Солнца; два месяца истекло с тех пор, как он построил паровую машину, а вскоре затем открыл электричество; три недели назад построил первый самолет, изобрел радио и задумался над теорией относительности; на прошлой неделе изобрел телевизор, атомный реактор и электронную вычислительную машину; три дня назад облетел вокруг Земли на космической ракете, а вчера уже впервые побывал на Луне.[62]
Теперь Тоффлер предлагает нам другой масштаб — измерить те же пятьдесят тысяч лет числом поколений, сменивших друг друга на Земле, приравняв каждое из них к шестидесяти двум годам средней продолжительности жизни человека в XX веке. (Не станем упрекать его в произвольности этого масштаба с точки зрения демографии, согласно которой интервал между поколениями колеблется около тридцати лет, а в далеком прошлом был, несомненно, короче: в конце концов, в данном случае речь идет об иллюстрации — не больше.) И в этой иллюстрации Тоффлера умещается 800 поколений, а «подавляющая масса всех материальных продуктов, которыми мы сегодня пользуемся в повседневной жизни, впервые появилась на протяжении последнего, 800-го поколения»; именно это поколение, по его выражению, «знаменует собой резкий разрыв со всем предшествующим опытом человечества».[63]
В наш век не только неизмеримо возросли темпы истории, но одновременно удвоилась также по сравнению с предшествовавшими эпохами средняя продолжительность жизни человека, которая достигла в наиболее развитых странах 70–75 лет. А это означает, что сейчас на протяжении жизни человека в мире совершается больше исторических событий, социальных преобразований и научно-технических открытий, чем прежде за долгие столетия и даже тысячелетия. Поколение людей, родившихся на рубеже XIX и XX веков, бывшее свидетелем первого полета братьев Райт на самолете и первых опытов передачи сигналов по радио Попова и Маркони, сейчас созерцает на экранах цветного телевидения прогулку космонавтов по Луне.
В наш век Ускорение стало символом веры в прогресс, а бесконечная Спешка превращается в привычный ритм жизни. Говорят, что ни одно поколение не располагало таким количеством свободного времени, как наше. Но, наверное, никогда прежде не приходилось так часто слышать выражения «мне некогда», «я очень спешу», «у меня совсем нет времени». Неудивительно, что все больше людей скептически воспринимает посулы «свободного времени» и возросшего досуга в будущем. Социологи скрупулезно подсчитали, что сейчас «средний человек» в экономически развитых странах в течение года совершает поездки на большие расстояния, посещает больше мест, встречается с большим количеством людей, получает больше информации и всякого рода впечатлений, чем у него их было в начале века на протяжении всей жизни. А поскольку количество ученых, научных публикаций, открытий и прочих нововведений имеет тенденцию удваиваться каждые 10–15 лет, то нам вряд ли удастся перевести дух в обозримом будущем: еще до конца столетия наш насыщенный переменами год сожмется до месяца…
«Будет ли этому конец!» — все чаще восклицают на Западе. Разве не превращается подобная бессмысленная погоня во многих случаях в призрачный прогресс: благодушные футурологи, например, соблазняют трудящихся 4-часовым рабочим днем к концу нашего столетия, но «забывают» предостеречь, что к тому времени в условиях кризиса городского транспорта им придется, возможно, затрачивать еще 4 часа на дорогу в свое учреждение и обратно домой. С введением сверхзвукового авиатранспорта перелет из Европы в США сократится с 7 до 3 часов, но не возрастет ли с 3 часов до 7 время, затрачиваемое на то, чтобы попасть из города в аэропорт и из аэропорта в место назначения, — об этом деликатно умалчивают. И такие парадоксы встречаются на каждом шагу: сейчас, например, почти в любую точку земного шара можно попасть в течение суток, однако иногда приходится ждать визы дольше, чем Филеасу Фоггу понадобилось в прошлом веке для того, чтобы совершить кругосветное путешествие. И когда глашатаи «общества изобилия» сулят, что в недалеком будущем многие товары массового потребления, еще недавно считавшиеся роскошью, станут столь же дешевы и доступны, как вода и воздух, в душу простого человека, терроризованного инфляцией и экологическим кризисом, закрадывается веское подозрение, а не окажутся ли в скором времени для него и питьевая вода, и чистый воздух почти недоступной роскошью.
Некоторые социологи утешают нас тем, что ускорение темпов жизни — временное явление, что научно-технический прогресс неизбежно захлебнется в собственных противоречиях. Выступая летом 1971 года на VIII Международном конгрессе истории науки в Москве, известный американский социолог Дерек де Сола Прайс, общепризнанный авторитет в данном вопросе, заверял, что удвоение знаний каждые десять лет не может продолжаться бесконечно, ибо тогда уже спустя несколько поколений количество ученых должно было бы превзойти численность населения земного шара, включая грудных младенцев.
С тревогой глядя в будущее, Юджин Рабинович в статье «Вздымающийся вал неразумия» предостерегал: «Число людей, активно занятых в науке, стало удваиваться каждые десять лет, тогда как население передовых промышленных стран удваивается каждые 40–50 лет. С потоком научных публикаций уже невозможно справиться. Ясно, что так не может продолжаться до бесконечности. Неизбежно должна выровняться доля населения и ресурсов страны, вовлеченных в науку и технику. Но вместо постепенной стабилизации на горизонте появилось нечто более тревожное — волна антирационализма, бунт эмоциональных натур против дисциплины рационального, научного мышления».[64]
Однако подобные предсказания независимо от того, вызывают ли они вздох облегчения или же раздражение, следует воспринимать скептически. Очень много из того, что происходит сейчас, определенно вызвало бы недоверие у наших далеких предков. Представим себе на минуту, что в середине XVIII века какому-нибудь американцу заявили, что его потомки через двести лет будут ежегодно в среднем путешествовать по 10 тысяч миль в год. С тем же основанием, что и Прайс, он мог бы сказать, что это физически невозможно, ибо тогда всем американцам пришлось бы путешествовать 365 дней в году по 50 километров в день и у них не оставалось бы времени на заботы о хлебе насущном. Вряд ли стоит уподобляться этому недоверчивому американцу и полагать вообще невозможным все то, что выглядит для нас невозможным сейчас.
Ускорение поступательного развития общества не скоропреходящее явление, которое, как утешают себя некоторые, надо лишь пережить, переждать. Это характерная черта современной эпохи, вызванная к жизни не только и даже не столько научно-техническим прогрессом, сколько возрастающим вовлечением в активную историческую деятельность самых широких масс населения. От ускорения так же нельзя укрыться, как и от тяготения, с помощью какого-нибудь волшебного «кейворита», изобретенного Гербертом Уэллсом. Человек, решившийся бросить вызов научно-технической революции, вероятно, смог бы прожить жизнь, демонстративно не пользуясь никакими товарами, средствами сообщения и информации, изобретенными после его совершеннолетия, но ему бы не удалось укрыться от всеобщего ускорения темпов жизни. И ему не понадобилось бы прожить в отшельниках даже десяти лет, чтобы мир стал для него еще более чужим, чем для Рип ван Винкля, а он сам для него ненужным.
Наглядное представление о том, как уплотнилось «историческое время» в наш век, дает следующее сопоставление нашей революционной эпохи с предшествовавшим переходом от средневековья к новому времени, сопровождавшимся Возрождением в культуре (конец XV — начало XVII в.), Великими географическими открытиями (конец XV–XVIII вв.), Реформацией (XIV–XVII вв.), промышленной революцией (конец XVIII — начало XIX в.), буржуазно-демократическими революциями XVII–XIX веков. Сейчас аналогичный исторический переворот в технологии производства и освоении пространства, в социальных отношениях и мировоззрении людей, прежде растянувшийся на четыре долгих столетия и расчлененный во времени, укладывается в стремительные десятилетия одного XX столетия. После разгрома Великой армады и временной утраты самостоятельности Португалии понадобилось почти 250 лет, чтобы испанские и португальские колонии в Латинской Америке освободились от своих метрополий и обрели политическую независимость. От Британской же и других колониальных империй почти не осталось следа на карте уже 25 лет спустя после второй мировой войны.
Жизнь непрерывно вносит свои коррективы в самые изощренные футурологические прогнозы. И наученный чужим, в частности Германа Кана, опытом, Олвин Тоффлер не только предусмотрительно ограничивается в своей книге анализом тенденций, воздерживаясь от количественных прогнозов, но считает нужным специально оговорить: «Ни один серьезный футуролог не занимается „предсказаниями“. Это занятие для телевизионных оракулов и газетных астрологов. Ни один человек, сколько-нибудь знакомый со сложностями прогнозирования, не претендует на абсолютное знание будущего… Каждое заявление в отношении будущего должно по справедливости сопровождаться квалифицированными оговорками „если“, „но“ и „с другой стороны“».
Его предусмотрительность, как подтвердили события, не была излишней. Не прошло и года после выхода книги Тоффлера, как многие из описанных им социальных явлений приобрели несколько иную окраску. «Экономический спад, например, уже задержал или обратил вспять некоторые из тенденций будущего, о которых столь красочно писал Тоффлер, — иронически констатирует Роберт Склар в журнале „Рэмпартс“. — Он придавал большое значение конкуренции между авиационными компаниями, стремящимися соблазнить своих клиентов оформлением полета с помощью фильмов и изысканной кухни, иначе говоря, предлагающих им скорее „приключение“, чем простой перелет. Но сокращение доходов и огромные затраты на капиталовложения в аэробусы заставили авиакомпании урезать расходы на еду и прочий лоск. Подобным же образом нарисованная Тоффлером радужная картина жизни инженера, наслаждающегося „футуристическим стилем жизни“, была радикально изменена сокращением занятости в аэрокосмической промышленности. Экономические условия могут отложить и даже отменить пришествие нового мира, описанного Тоффлером, и шок от столкновения с настоящим занять место шока от столкновения с будущим».[65]
Хотя Тоффлер и не всегда прямо называет своих оппонентов по имени, тем не менее даже беглое знакомство с футурологической литературой позволяет легко понять, с кем он полемизирует. Ибо речь идет о двух широко распространенных на Западе идейных течениях, придерживающихся весьма далеких, если не диаметрально противоположных, взглядов насчет грядущих последствий научно-технической революции. С одной стороны, это пессимистические концепции Жака Эллюля и Льюиса Мэмфорда, предрекающие человечеству порабощение техникой и утрату свободы в мире тоталитарной рациональности; с другой — концепция так называемой «социальной технологии», представители которой восторженно усматривают в современной науке и технике всемогущее средство избавления от социального зла и несправедливости. При всем различии в исходных посылках, в доводах и в выводах и тем и другим, однако, присущ своеобразный технологический фатализм, о котором французский социолог Бертран де Жувенель писал: «Жизнь в западном обществе проходит под знаком нового фатализма, убеждения в том, что наше будущее предопределено независимым от нас действием сверхчеловеческой силы, чья почти божественная природа подтверждается преклонением перед ней капитала, а именно — Технологией. Она низвергает на нас блага по своему собственному усмотрению и предъявляет нам требования, от которых мы не смеем уклониться. Подобно мифической колеснице Джаггернаута, она прокладывает путь будущему, попирая нас, если мы оказываемся на ее пути, и вознося нас от успеха к успеху, если мы следуем за ней. Таким образом, технология олицетворяет собою идола, который щедро одаряет своих поклонников, не подвергающих сомнению ее поступательное движение».[66]
Как это ни парадоксально, восклицает де Жувенель, но наша приверженность к науке, наш рационализм, кажется, ничуть не подорвал унаследованную от прошлого склонность к суеверию, к предрассудкам. Мы выглядим, пожалуй, даже большими идолопоклонниками, чем наши далекие предки, наивно обожествлявшие силы природы, ибо последние все же были вне их контроля, тогда как технология является творением наших рук и ее развитие зависит от наших намерений и решений. Она, в конце концов, всего лишь средство для достижения определенных социальных целей. Именно этой точки зрения придерживается в своей книге и Олвин Тоффлер, хотя ему часто недостает последовательности во взглядах и изменяет политический реализм.
Прежде всего он решительно отвергает попытки возложить на науку и технику ответственность за социальные противоречия и конфликты современного западного общества. Ему нельзя отказать в убедительности, когда он отмечает, что однажды сделанное изобретение уже невозможно «разизобрести» и, следовательно, надо не только считаться с ним, но по возможности извлечь из него всю пользу. Так или иначе, убежденно заявляет он: «Мы можем влиять на ход изменений. Мы можем предпочесть одно будущее другому. Мы, однако, не можем удержать прошлое». Поступательный ход научно-технического прогресса не только исторически неизбежен, но и потенциально благотворен для человечества, если оно сможет разумно им распорядиться в своих интересах. Благодаря достижениям науки и ее технологическому применению отныне не для ограниченного меньшинства, а практически для всех людей наконец возникла вполне обоснованная надежда на избавление от нужды и лишений, на жизнь в материальном достатке и свободный доступ к духовным ценностям и научным знаниям, накопленным цивилизацией.
Современный мир, как справедливо считает Тоффлер, страдает отнюдь не от избытка технологии, а от ее вопиющего недостатка: десятки миллионов людей страдают от наследственных заболеваний и умирают преждевременной смертью потому, что еще не открыты эффективные средства их излечения; сотни миллионов людей в мире недоедают, бедствуют, остаются неграмотными не только вследствие эксплуатации, но и из-за крайне низкой производительности труда. Возвращение к патриархальным условиям, как бы их ни идеализировали, означало бы возвращение к периодическим голодовкам, к массовым эпидемиям, к изнуряющему физическому труду, к огромной детской смертности и т. д. «Итак, — заключает Тоффлер, — вопреки всей антитехнологической риторике Эллюлей и Фроммов, Мэмфордов и Маркузе как раз сверхиндустриальное общество, наиболее развитое технологическое общество из когда-либо существовавших, расширяет пределы свободы. Люди будущего будут пользоваться большими возможностями для раскрытия своих способностей, чем какая-либо группа людей в прошлой истории».[67]Социальная критика существующих недостатков приобретает прогрессивный смысл только тогда, когда она ведется с позиций лучшего будущего, а не сопровождается вздохами по идеализируемому прошлому. В противном случае она превращает обличителя социальных пороков цивилизации в честертоновского нового Дон-Кихота, воюющего против… компьютеров.
Главным объектом критики Тоффлера, однако, является концепция «социальной технологии», претендующая на роль провозвестницы будущего. Наиболее последовательно и недвусмысленно она изложена в книге видного американского футуролога Олафа Хелмера «Социальная технология», а также в статьях и выступлениях Олвина Вейнберга, который в речи по случаю присуждения ему премии в Чикагском университете следующим образом сформулировал свое кредо: коль скоро социальные проблемы не поддаются непосредственному воздействию путем изменения поведения людей, технология призвана стать тем мечом, который разрубит гордиев узел социальных противоречий. Смысл «социальной технологии» в изложении Вейнберга состоит в том, чтобы найти «обходные пути» решения различных противоречий в обществе, не прибегая к глубоким социальным преобразованиям и не затрагивая интересы и предрассудки сколько-нибудь значительных слоев населения. Зачем, вопрошает он, преследовать пьяных водителей автомашин, не проще ли вмонтировать специальные технические устройства, предотвращающие ее запуск, когда за руль садится пьяный? Стоит ли биться над решением расовой проблемы в США, демагогически восклицает Герман Кан, ведь легче и дешевле изобрести средство для депигментации негров? Нужны ли международные соглашения для предотвращения случайного возникновения термоядерной войны, если, как убеждают эксперты Пентагона, можно изобрести техническую систему, исключающую заведомо подобные случайности?
Концепция «социальной технологии», пользующаяся растущей популярностью в США, пришла в конце 60-х годов на смену концепции «социальной инженерии», которая доминировала в американской социологии на протяжении нескольких десятилетий, в частности, под вывеской «человеческих отношений». Многочисленные сторонники последней ставили своей Целью непосредственное влияние на сознание и поведение человека в угодном для правящего класса направлении, чтобы предотвращать нежелательные отклонения от «нормы», принятой в обществе, как в процессе производства, так и в повседневной жизни. Объектом «социальной инженерии» был непосредственно человек, а главным средством воздействия — манипуляция его сознанием с помощью психологического внушения. Эта концепция была практически прикладным воплощением буржуазного либерализма и умеренного социального реформаторства. В отличие от нее «социальная технология» выражает технократические устремления представителей современного государственно-монополистического капитала, в значительной мере разочаровавшихся в реформизме, изверившихся в возможности внушить массам такое поведение, которое не вытекало бы непосредственно из их интересов. Вот почему основная установка «социальной технологии» состоит в том, чтобы заставить людей косвенно, с помощью тщательно разработанной системы технических средств, вести себя определенным образом, независимо от их непосредственных желаний. Конечно, в практических условиях эта концепция еще не означает отказа от «социальной инженерии» и выступает в качестве ее все более широкого дополнения.
Вот почему, ополчаясь на «социальную инженерию», поборники «социальной технологии» сейчас передергивают карты и демагогически утверждают, что имеют в виду не робкие реформистские начинания в рамках капиталистического общества, с которыми они благополучно уживаются, а социальные преобразования вообще и в первую очередь теорию научного коммунизма, представляющую в их глазах наиболее радикальную форму «социальной инженерии». Тем самым теоретическое содержание концепции «социальной технологии» приобретает совершенно явное антимарксистское содержание, и научно-техническая революция недвусмысленно противопоставляется социалистической революции, освободительному движению трудящихся. Об этом прямо пишет в статье «Может ли технология заменить „социальную инженерию“?» Олвин Вейнберг: «Технические достижения обеспечили массовое производство товаров, которое позволило нашему капиталистическому обществу достичь многих целей марксистской социальной инженерии без прохождения через социальную революцию, которая согласно Марксу была неизбежна».[68]
Концепция «социальной технологии» исходит, следовательно, из увековечения существующих антагонистических отношений, из незыблемости социального статус-кво. Для ее поборников общественные противоречия свидетельствуют лишь о недостатке научного знания об обществе, а конфликты и потрясения бросают вызов не социальной системе, а нашему интеллекту. Любая социальная проблема, уверяют они, может быть преобразована в технологическую и для нее затем со временем может быть найдено техническое решение.
Тоффлер, надо воздать ему должное, подвергает подобные представления резкой критике. Он не только отклоняет несостоятельные претензии технократов вершить судьбами общества, но и подчеркивает вместе с тем, что проблемы, с которыми столкнулись Соединенные Штаты в процессе научно-технической революции, являются социально-политическими и не могут быть сведены к технологическим. «Вот почему, — заявляет он, — технологические проблемы отныне не могут быть втиснуты в технологические рамки. Это политические проблемы. В самом деле, они затрагивают нас глубже, чем большинство из поверхностных политических вопросов, занимающих нас сегодня. Вот почему мы не можем продолжать принимать технологические решения, как это мы делали раньше… Мы не можем позволить, чтобы они диктовались одними лишь текущими экономическими соображениями. Мы не можем позволить, чтобы их осуществляли в политическом вакууме. И мы не можем от случая к случаю возлагать ответственность за подобные решения на бизнесменов, ученых, инженеров или администраторов, которые не отдают себе отчета в глубоких последствиях своих действий».[69]
Научно-техническая революция, продолжает он, не может уместиться в рамках существующей социальной системы. Наивно полагать, будто все наши беды вызваны тем, что «технология вышла из-под контроля»; из-под контроля вышло общество в целом, так что речь идет отныне не об «укрощении технологии», но о необходимости глубоких социальных преобразований. «Если мы не осознаем этого, мы разрушим себя в попытках справиться с будущим», — заявляет Тоффлер. Обращаясь к читателям, он призывает их перестать цепляться за отжившие взгляды, за традиционные социальные институты и привычный образ жизни: «Мы создаем новое общество. Не измененное общество. Не расширенный и увеличенный вариант нашего нынешнего общества. Нет, новое общество». Это общество будет не только сверхиндустриальным; оно вместе с тем будет и «послекапиталистическим», ибо в нем утратит смысл само понятие частной собственности, а производство ради прибыли будет выглядеть анахронизмом. «Что произойдет с экономикой, — вопрошает он, — когда, похоже, вся концепция собственности будет сведена к бессмыслице?»
Тоффлер, несомненно, усвоил и отразил многие элементы радикальной, антикапиталистической критики существующей социальной системы в США со стороны «новых левых». Однако эта критика при всей ее остроте носит просветительский характер, который становится очевидным, как только он переходит к изложению своей позитивной программы. Отсутствие политического реализма он пытается восполнить социологическим воображением, а иногда и просто словотворчеством. И хотя он не ограничивается лишь мечтами о лучшем, предпочитаемом для масс будущем в качестве альтернативы «уготованному будущему», которое пытаются создать для них технократы, тем не менее его политическая программа исчерпывается, в сущности, призывом «пойти в народ» и положить начало «непрекращающемуся плебисциту» об альтернативных путях общественного развития. Он отчасти и сам отдает себе отчет в наивности и утопичности многих своих предложений, и ему не остается ничего другого, как возлагать надежды на демократические традиции и учреждения американского народа.
Конечно, эти традиции и соответствующие им социальные институты, включая принцип разделения властей и представительную систему, далеко не исчерпали свои исторические возможности и перспективы, связанные с социальными преобразованиями. Однако их потенциальная роль в предстоящей борьбе американского народа за лучшее будущее сама зависит от перипетий массового демократического движения в стране, от хода и исхода предстоящих социальных конфликтов. Без глубокого анализа соотношения классовых сил в стране предлагаемые Тоффлером варианты будущего утрачивают характер социальных альтернатив; вместо выбора между принципиально различными «образами жизни» читателю приходится довольствоваться сомнительным выбором между многочисленными конкурирующими «стилями жизни», которые, как он справедливо подозревает, рискуют все оказаться эфемерными.
Даже в странах Западной Европы, не говоря уже о Японии, многие социальные проблемы, сопровождающие научно-техническую революцию, преломляются сквозь иную конкретно-историческую призму экономических, социальных, политических и культурных отношений. И это обстоятельство объясняется далеко не одним лишь различием в уровне технологического развития. Сам Тоффлер, как автор предисловия к недавно вышедшей книге «Социальные ценности и будущее», в которой приняли участие ведущие западные футурологи, хорошо понимает, что различия между викторианской Англией и современной Японией, между предвоенной Швецией и Испанией наших дней никак не могут быть сведены к уровню достигнутого ими экономического и технического развития. Социальные проблемы, с которыми в недалеком будущем столкнутся остальные развитые капиталистические страны, могут быть аналогичными текущим противоречиям и конфликтам в Соединенных Штатах, но они заведомо не будут идентичными.
Но если это справедливо по отношению даже к странам, принадлежащим к одной социальной системе, то тем большее недоумение вызывают попытки Тоффлера отождествить социальные последствия научно-технической революции в условиях разных социальных систем — капитализма и социализма. Быть может, эти попытки и не заслуживали бы внимания: в конце концов, речь идет о нескольких фразах, брошенных вскользь на трех-четырех страницах о том, что различия между индустриальным и сверхиндустриальным обществом затмевают различия между капитализмом и коммунизмом. И мы могли бы рассматривать подобные высказывания просто как словесную дань модной ныне на Западе теории конвергенции, если бы буржуазная пресса не акцентировала на них внимание. Вот почему вполне уместно напомнить о том, что воздействие научно-технической революции на общество зависит от господствующих в нем социальных отношений.
Современная научно-техническая революция — неотъемлемая составная часть глубокого социального переворота нашей эпохи, который завершится переходом всего человечества от антагонистического общества к социальной справедливости. Ее историческая роль состоит в создании материально-технической базы и объективных предпосылок для изобилия жизненных благ и всестороннего развития личности. Однако этот процесс происходит в своеобразных конкретно-исторических условиях сосуществования и соревнования различных социально-экономических систем.
Хотя это прямо и не входило в намерения Тоффлера, его выводы подтверждают марксистский тезис о том, что научно-техническая революция в конечном счете не сможет уместиться в исторических рамках капитализма. Приведенные им конкретные факты и примеры подтверждают, что она чем дальше, тем больше ускользает из-под контроля общества, становится стихийным, неуправляемым социальным процессом, который грозит бедствиями населению, увеличивает неуверенность в будущем, чревата неразрешимыми конфликтами и катастрофическими потрясениями. «Можно ли жить в обществе, вышедшем из-под контроля? — вопрошает он. — Таков вопрос, поставленный перед нами концепцией шока от столкновения с будущим. Ибо такова ситуация, в которой мы обнаруживаем себя. Благо бы еще одна технология вырвалась на свободу, и тогда наши проблемы были бы достаточно серьезны. Неумолимый факт, однако, состоит в том, что многие другие социальные процессы также пришли в неуправляемое движение, сопротивляясь всем нашим усилиям справиться с ними».[70]
Известное «технологическое сходство» капитализма и социализма в наши дни порождено отнюдь не предстоящим «схождением» этих различных социальных систем, как уверяют сторонники теории конвергенции, а исторически преходящим стечением обстоятельств. Дело в том, что социализм, идущий на смену изжившему себя капитализму, первоначально победил не в передовых, а в экономически сравнительно отсталых странах и в ходе своего развития был вынужден испытать самые опустошительные войны в истории. Вследствие этого социалистические страны только сейчас нагоняют передовые капиталистические страны в экономическом отношении, и этот процесс совпал во времени с начавшей<