Из-под генеральского глаза 15 страница

Кирибаев жадно припал, но сейчас же захлебнулся и заперхал. Вонючая жидкость обожгла горло.

— Пейте усе, пейте усе, — настаивает Андрей. Учитель делает еще один большой глоток и окончательно отстраняет кружку.

Андрей с сожалением смотрит на жидкость в «мирском сосуде» и говорит:

— Хана ж первак. Крепка, знать? — Потом разглаживает усы и пробует. Одобрительно крякает и передает остатки попечителю. Тот делает такой же жест и опрокидывает кружку. Кажет на диво ровные белые зубы и ставит пустую кружку на стол.

— Отдыхайте ж теперь. Мы пойдем у байню домыться.

Кирибаева закрывают горячим еще тулупом, и он быстро засыпает. Спит ровно, спокойно, как не спал уже давно. Проснулся к вечеру. Приступов кашля нет. Зуд тоже исчез бесследно. «Байня» сделала свое дело. Вылечила!

Хозяин дома сидит около теплухи, осторожно подсовывает полено. Увидев, что Кирибаев проснулся, приглашает «вечерять».

В хозяйской половине за столом сидит вся семья. Кирибаеву подают отдельно все, начиная с солонки. Ужин сытный, мясной. Хлеб плохой. Низенький, как лепешка, и кислый.

— Такие у нас хлеба родятся, — объясняет хозяин. После ужина пьют горячую чугу. Делают ее из наростов на осине. Их сушат, толкут и употребляют вместо чая. Цвет похожий, но… горько и вязко во рту.

Вскоре после «вечери» начинают подходить женщины-соседки с прялками. Шутливо спрашивают у хозяйских дочерей:

— Уси не тыи? Стары та без вусов!

— Бежите скорейше резье нацепить, — говорит мать.

Обе девицы куда-то исчезают. Приходят нарядные — в бусах, серьгах, с пучками лент в косах.

Они ждут «своих мальцов». Набирается немало таких же нарядных подруг. Детвора густо засела в углах и на полатях.

Старухи жужжат прялками и тянут под нос какую-то душеспасительную песню о пустыне-дубраве и людях молодейших.

Ватагой входят парни. Двое из них с узелками гостинцев для невест. Кривой парень-горбун затренькал на самодельной бандуре. Начались танцы.

Танцуют посменно по четыре пары. Парни, приглашая и усаживая девиц, целуют им руки.

«Польский обычай», — отмечает для себя Кирибаев.

А в песне, которой помогают горбуну-бандуристу, слышится Сибирь и отголосок дикого старообрядческого взгляда на женщину:

Из поганого рему,

Из горькой восины

Чорт бабу городит.

В избе стало жарко и душно. «Вучитель» ушел. Вскоре к нему явились все три бергульских «врача» покурить. Пришел с ними еще один — столяр Мотька.

Разговор идет о бергульских нравах. В избе, видимо, раскрыли настежь дверь. Слышно, как стучат каблуки. Быстрым темпом ведется песня:

Тут бегит собачонка,

Ножки тонки, боки звонки,

Хвост закорючкой.

Зовут вону сучкой.

Распытать «вучителя»

С утра в школу привезли мебель: наклонно поставленные на стойках доски с отдельными скамейками. Некоторые оказались непомерно высоки, другие — низки. Пришлось переделывать, поправлять.

Попечитель школы привел трех своих «мальцов», от четырнадцати до восьми лет, хозяин школьного здания записал девочку-подростка. Андрей тоже пришел с сынишкой. Стали подходить и другие.

Непривычные имена:

— Кумида…

— Парафон…

— Васенда…

— Антарей…

Учитель пытается поправить:

— Нет такого имени.

— Вот уси так говорять, — соглашается белобородый крестьянин с глубокими рубцами на скуле. — У действительной был — говорят: нет Антареев, на германску ходил — то же говорят. А наш поп говорит — есть. И батька за ними. Сам Антарей и малец Антарей. Так и запишите — Антарейко Антарьевич.

Записалось человек двадцать мальчиков и девочек. От сотни дворов, где в каждом есть два-три человека детей школьного возраста, — это очень мало.

Приходит бергульский поп. Толстоносый седой старик с бегающими глазами. Одет в меховое полукафтанье, в руках шапка из бурой лисицы. Речь ласковая, «с подходцем». Начинает издалека.

— Живем в темном месте. Всего боимся.

Расспрашивает о дороге, о квартире. Потом опять:

— Всего боимся. Темные люди. Старину-матку держим, а как по-хорошему ступить, не знаем.

Кирибаев догадался, к чему клонит поп, и навстречу говорит:

— Закону вот велят учить, так я не буду. Тут у вас все старообрядцы.

— Вот, вот! — зачастил поп. — Это самое. Этого и боимся.

— Так я же говорю, не стану учить. Научиться бы хоть грамоте да счету, а закон — дело церковное.

Такое быстрое вероотступничество Кирибаева показалось, видимо, подозрительным попу. Он искоса посмотрел на бритого человека в очках и опять зачастил:

— Вот как сойшлось. У двух словах. Видно хорошего человека. А мы боимся. Благодарны будем. Не беспокойтесь…

(Недели через три секретарь волостной управы передал Кирибаеву «на память» поповский донос о безбожии учителя.)

Поговорив еще минут пять, поп ушел.

Примерно через час-полтора вновь стали приходить родители с детьми. Набралось еще тридцать новых школьников.

«Те без попа, эти с попами», — заключил для себя Кирибаев, проводя жирную линию в книжке, где был список учеников.

Все-таки записалось мало. Возраст разный: от четырнадцати до восьми лет. Пришлось разбить на две группы. Старшим учитель назначил явиться завтра, как станет светло, малышам — к полдню.

Родители, которые присутствуют при разбивке, просят, чтобы по субботам всех отпускал к полдню.

Опять обычай.

Суббота — самый трудный день для бергульских женщин. Надо вымыть в доме, обтереть стены хвощом и обязательно перемыть ребятишек в бане. Все это закончить к «билу», чтобы с первым ударом итти в молельню и отстукивать там бесконечные поклоны.

Вечером опять пришли Омелько и Андрей. Хозяина дома нет. Он со всей семьей ушел «отгащивать» к одному из женихов дочерей. Пришел еще сосед — Ивка Григорьевич. Низенький человек с лохматой бородой и громыхающим голосом. Он мастер на все руки. Починяет замки, делает сани, вьет веревку. Весной за пару яиц холостит жеребят, поросят и прочую мужскую живность.

— В молельне гудит, аж у небе слышно. Попу первый помощник и друг.

Так отрекомендовал вновь пришедшего Омелько, видимо предупреждая Кирибаева.

Ивка смущен. Не знает, с чего начать.

Омелько насмешливо спрашивает:

— Мальцов записать прийшли, Ивка Григорьевич?

— Где же нам. У бедности живем, — пробует тот отвести разговор.

— До Маришки ж бегають. И девки вучаться, — не отстает Омелько.

— Хо-хо! — грохочет Андрей.

Ивка взбудоражен и набрасывается на Андрея:

— Регочете — бесу радость. Еретики проклятые! Что сказано в святом писании?

— Это ж вам с Маришкой да попам знать. Нам где ж. У грехах живем, у смоле кипеть будем. Мальцов нумерам вучим. Хо-хо-хо! — заливается Андрей.

Учитель спрашивает, о какой Маришке говорят. Это еще больше смущает Ивку, и он бормочет:

— Та старица ж она. Святому письму вучит. По малости. А они не любять, — указывает он на Омельку и Андрея.

Те смеются.

Ивке не остается ничего, как уйти. Он это и делает.

Андрей выходит с ним и вскоре возвращается. Слышно, как он зазывает в сени огромного хозяйского Дружка и запирает там.

— На разведку, знать, Ивка приходил, — бросает он Омельке.

— А как же, — равнодушно соглашается тот, — не иначе — поп подослал.

Сидят все, задумавшись, как будто ждут чего-то друг от друга.

Андрей начинает первый.

— Вы, господин вучитель, не таитесь от нас… Вы… товарищ будете?

Для Кирибаева положение давно определилось, и он с улыбкой говорит:

— Кому как…

— Вот хоть бы нам, — подхватывает Омелько, — если нас казаки драли.

— Товарищ, выходит. Меня тоже порядком измяли. Еле жив выбрался.

Андрей вскакивает и возбужденно машет руками:

— Я ж говорил… А! Не вучитель, а товарищ! Надолго открылись сверкающие зубы Омельки.

— Видное ж дело. Образков нет, и вошь, як патрон. Опричь окопа таких не найтить.

Сейчас же переходят к расспросам:

— Как там? Скоро ли прийдут? Где теперь? Есть ли хлеб? Патроны?

Кирибаев рассказывает об уральском фронте. Узнав, что при захвате Перми недавно мобилизованные крестьяне сдавались белым, Андрей рычит:

— Выдерут сучих сынов шомполами, — будут знать, яка сибирска воля. На заду узор напишуть, щоб не забыли.

— Як наши ж дурни. Мериканы… воны устроють! Вот и устроють — без штанов ходить. Дурни! Разве ж можно нам без Расеи. Там усе.

— И правда уся там, — энергично заканчивает Андрей.

Разговор переходит в военное совещание. На вопрос об оружии Андрей отвечает, что у него есть старый запрятанный в урмане бердан и винчестер, который удалось утащить из Омска при демобилизации.

— Патронов только две обоймы, — вздыхает он.

— Так ты ж ими десять казаков снимешь. У Омельки тоже есть трехлинейка и к ней десятка полтора патронов.

Называют еще многих крестьян, у которых припрятано оружие. Спорят, но сходятся на одном: не на всех можно полагаться.

— Не дойшло у их досыть, — кратко поясняет Андрей. Из более надежных перечисляют с десяток. Как раз из тех, которые стоят в кирибаевском списке над жирной чертой.

— Костьке завтра скажу, как за кедрачом поедем, — говорит Омелько.

Андрей берется ввести Мотьку-столяра, с которым пилит плахи, и передать бобылю Панаске.

— Ты не знаешь, где Панаска? — живо интересуется Омелько.

— То у Остяцком живеть, — улыбается Андрей.

— Ой, сучий пес! Его ждуть с вурмана, а он у соседях. Дорогой человек у нашем деле!

На охотника Панаску поп донес как на большевика, давно уже пришел приказ об его аресте, но Панаска вовремя скрылся.

На этой пятерке пока решили остановиться.

— Удумать бы, як уместях собираться. Причинку какую…

Кирибаев предлагает образовать какую-нибудь артеяь и послать в Каинск бумагу о разрешении.

— Верно это, — соглашается Андрей. — Старики не пойдут — нам лучше. Молодшие запишуться — так вонь и дальше пойдуть. До вурману!

— С других мест приехать можно, — добавляет Омелько.

Наиболее подходящей кажется артель по обработке дерева.

Решили действовать без спешки. Выждать недели две-три, потом объявить на сходе и просить уезд о разрешении бергульским кустарям составить артель для получения военных заказов: на ободья, клещи для хомутов и так далее.

— Закружится дело! Клещи Колчаку уделаем. Крепко будет! — смеется Андрей.

В сенях зарычал Дружок. Возвращались хозяева. Время уж давно за полночь. Омелько и Андрей вышли. В сенях гозорят вполголоса с хозяином.

Андрей опять входит в комнату и тревожно спрашивает:

— Вы вучить-то можете… сколько-нибудь?

Кирибаев успокаивает: бывало дело. Не первый раз. Голоса затихают. Некоторое время слышится хлопанье дверью в хозяйской половине. Но вот и там затихло.

Кирибаева все еще не оставляет чувство радости. Недовольство крестьян ему было давно видно, но чтобы в этом глухом старообрядческом углу так сразу и просто переходили к подсчету оружия, этого он не ожидал.

Уж не подвох ли? С чего это такой зажиточный крестьянин, как хозяин школьного здания, будет бороться за советскую власть?.. А Мыльников? Он ведь тоже довольно богатый мужик, а не верит же сибирской власти. Ну, Андрей и Омелько — эти вовсе надежные люди, да и ученые вдобавок. Не продадут!

Сгребая остатки махорки с разостланного на столе листа, Кирибаев начинает разбирать напечатанный на бумаге приказ генерала Баранова о правописании. Читать при неровном свете теплухи трудно, но это почему-то кажется важным. Как будто тут ответ на волнующий вопрос.

В приказе длительно доказывается польза и красота старого правописания. Привычный учительский глаз видит тут не один десяток ошибок против хваленого правописания, но это не мешает безграмотному генералу ставить требование, чтобы вся переписка по его «ведомству» велась по старому письму. И дальше предупреждение, что бумагам не будет даваться «законного хода, если таковые будут изложены без соблюдения правил правописания академика Грота».

— Бывают же идиоты! — говорит Кирибаев и укладывается в постель.

Путаются мысли:

«Ну, вот и хорошо. Своих нашел. „По край света“. Вылечили и к делу. Ловко!..»

«Покойной ночи, генерал! Приятного дам правописания… С ятями!»

«Патронов мало…»

«А поп — паршивец. Уж подсылает…»

«Жизненная необходимость… Кто против нее?»

«Без Расеи нельзя. Там усе:

И правда там.»

«Поняли, значит.»

»Закачало адмирала в сибирских снегах.

«Вучить-то можете?»

«Ах, чудак!»

Урманская артель

В конце марта, по самой последней дороге, пришло разрешение организовать артель кустарей. Привез его Омелько. Он же привез и свежие новости.

— Хозяина постоялого двора Киличева расстреляли. Пятерых солдат — тоже.

Делами на фронте не хвалятся. «С фланку будто обошли красные».

Офицерия вовсе обалдела от пьянства. Двоих нашли мертвыми у городской рощи. Похоже, что убили друг друга… У обоих шашки в руках. Наганов все-таки нет.

— Пора начинать? — спрашивает Кирибаев.

— Не, где ж теперь. Видно, далеко. Подождать до пасхи, — наперебой говорят «артельщики», которых набралось в учительской квартире свыше десятка. Большинство приезжие из других селений: Ичи, Биазы, Межовки, Остяцкого.

Связь налажена хорошо. О приезде Омельки узнали в тот же день и на другой уж явились на собрание.

Недаром бергульцы с «вучителем» разъезжали «по гостям» каждый праздник.

Обыкновенно «вучителя» привозили в школу — к соседу, а возница — Андрей или Омелько — искал квартиру, «где лошадь поставить».

Только в одной школе сидела учительница, которую можно было считать постоянной работницей школы. В остальных набился разноплеменный сброд, в большинстве из уклоняющегося или даже беглого офицерства. Какой-то обрусевший чех Роберт Берзобогатый, поляк Адамович, полуидиот Поркель, белорусс Мацук. Тут же круглая фигура коренного «нижегорода» с круглым же именем — Иван Колобов. Фамилия Кирибаева кстати подошлась, чтобы картина тогдашнего сибирского учительства стала еще пестрее.

Легче всего сошлись с Мацуком. У него в квартире оказались тисы и разные принадлежности паянья и луженья. Учитель чинил замки, лудил самовары. Это уж почти решало дело.

Случайное совпадение его фамилии с фамилией начальника штаба одной из уральских дивизий еще более облегчило сближение. Мацук имел основание думать, что это его старший брат, бывший офицер, оставшийся на «той половине».

Оброненная Кирибаевым фраза о начальнике штаба, видимо, сильно взволновала парня, но, как человек с хитринкой, он сначала захлопотал об угощении. Добыл ханы: «скорее-де проболтается», Кирибаев выпил чашку и охотно «разболтался».

Мацук в свою очередь рассказал о своей рассыпавшейся семье. Старик отец с младшим сыном отстал от беженского поезда где-то под Москвой. Сестер учительниц эвакуация четырнадцатого года застала в Ростове. Старший брат был в армии на Кавказе. Сам он с матерью докатился до Барабинска. Работал там три года в железнодорожных мастерских, а теперь убрался в урман — от мобилизации. Колчаковщину раскусил, но боится и «дикости красных».

Рассказ Кирибаева о брате послужил последним толчком, чтобы окончательно поставить парня на советскую сторону.

Гармонист, балагур и песенник, Мацук оказался незаменимым работником среди молодежи. Был он потом и дельным начальником отряда.

В Останинской школе учительствовал махровый черносотенец Поркель, или, как звали его там, Поркин. Большевиков он ненавидел, но на фронт итти, как видно, боялся. Тешился школьной войной. Делил ребятишек на две группы: красную и белую. Сам предводительствовал белыми и неизбежно побеждал. Потом часами измывался в допросах «красных» и смаковал короткие приговоры: расстрелять, повесить, запороть. Мужиков удивлял тем, что, явившись в церковь к началу службы, стоял каменным болваном до конца, держа наотлете свою офицерскую фуражку на неподвижно согнутой левой руке.

Андрею зато в Останинском среди переселенцев удалось найти не одно место, «где лошадь поставить».

В Остяцком оказалась полная удача у обоих. Население поголовно готово выступить хоть сейчас.

Поселок зовется Остяцким, но население там русское. Занятие только остяцкое: охота, рыбная ловля, сбор черемухи и орехов. Сеют мало.

Положение теперь отчаянное. Сбыта пушнины нет;

Рыбу военное ведомство берет за бесценок. Припасу достать негде. Бердан — в тайнике.

— Хватит такой жизни! — определяет свое положение старик Сарайнов, основатель поселка.

Три его сына, с солдатской выправкой, корят старика:

— А раньше что говорил?

— Прокляну, говорит, ежели к большевикам попадешь.

— Теперь-де наша власть — народная.

— Ну, кто же его знал, — оправдывается старик.

Бергульцев зовут «товарищи-комиссары» и спрашивают «о распоряжении».

Омелько, как военный человек, назначает старшего, указывает, с кем держать связь, и ведет подсчет оружия.

К началу весны берданов и трехлинеек насчитывалось в округе восемьдесят семь штук, но патронов было мало.

В волостном центре Биазе были свои: председатель и секретарь. Они «упреждали» «артельщиков» о всех секретных распоряжениях каинского генерала и замыслах местной милиции. Эти же ребята «работали по спаиванию» начальника милиции.

Всегда пьяный начальник милиции, поручик Гаркуш, все-таки чувствовал что-то неладное и беспокойно метался со своим помощником по району. Но по видимости все было спокойно, и приехавшая милиция неизбежно попадала на какую-нибудь пирушку: то лошадь продали, то дом покупают.

Урвалась дорога. Недели две не было проезду даже верховым. Зашумели Тара и Тартас. Птицы налетело всякой. В перемены между уроками ребятишки бродят по холодным весенним лужам и вытаскивают из кустарника утиные яйца.

Мужика не видно. Числится на сплаве.

В это время и раздались первые выстрелы. На дороге между Межовкой и Биазой прострелили головы начальнику милиции и его помощнику.

Карательный отряд, посланный из Каинска, оказался мал. Его без остатка сняли за сорок верст до Межовки.

Понадобились батальоны, полки, обходные движения.

Веселый медвежатник Андрей погиб в первой же стычке. Случайная пуля пробила ему темя как-то сверху. Сразу свалилось огромное, могучее тело. Не успел даже повторить перед смертью свой постоянный призыв:

— За советскую правду!

Тяжелый отцовский бердан перешел к сынишке-подростку. Винчестером работал лучший стрелок урмана — Панаска.

Урман одевался. Ярко пылал во всех концах веселый «напольник», сжигая остатки прошлогодней травы. Подвижными пятнами передвигались за людьми тучи комаров. Назойливо кружились около намазанных дегтем рук и лица.

Пахаря было не видно. В лесу только группы людей с ружьями.

Начиналась полоса открытой борьбы.

Через межу

I

— Бакенщик! Телята тут ходят?

Круглолицый парень, усердно обстругивавший черемуховый прутик, даже вздрогнул от неожиданности и быстро повернул голову.

На тропинке, по которой он обычно поднимался от реки к лесу, стояла женщина с корзинкой. Женщина была в лаптях, в сарафане неопределенного «старушечьего» цвета и в белом, повязанном уточкой платке. Будничный крестьянский наряд, однако, казался малоподходящим и яркому лицу и всей стройной, ловкой и подвижной фигуре. Парень даже застыдился своей выгоревшей на солнце рубахи и обтрепанных галифе защитного цвета.

— Глухой, что ли? Тебя спрашивают. Телят видишь тут около будки?

— Ходят какие-то. Каждый вечер около будки спят.

— Сколько их?

— Да пять голов. Не прибыло, не убыло. Днем где-то по лесу путаются, а как вечер, так сюда и вылезут. Грудкой тут и спят. Видно, около человека им веселее.

— Один живешь?

— Один.

— Тоскливо, поди?

— Приходи вечерком. Сама увидишь, тоскливо ли.

— Замолол, — строго остановила женщина. — Его добром спрашивают!

— Что больно сердита?! Пошутить нельзя.

— Худые твои шутки. Человека в глаза не видал, а сейчас языком повел куда не надо.

— Ты и познакомься, чем ругаться. Подходи поближе, посидим, поговорим. Ты мне, я тебе расскажу, вот и выйдет знакомство. Не к спеху тебе с ягодами-то.

— Ласкобай ты, гляжу. Научился девок подманивать.

— Не ходят тут. Когда и появятся, так грудкой. Куда мне. Лучше постарше, да одну. Спускайся. Не скажу мужу-то.

— Нет у меня мужика. Вдова я.

— О-о! Тоже невесело живешь? Самая пара мне, горюну. Иди — чайку попьем. Ягоды твои, еда моя. Воды принесу, огонек готовый. Ладно?

— Дешевкой хочешь обойтись…

— Подкину коли. Для молоденькой не жалко. Чай у меня всех сортов. Фамильный… поджаренная морковка из бабкиного огороду, и фруктовый есть — земляничный, брусничный, черничный… Из прошлогоднего сору граблями нагреб. Куча! Густо заварить можно. Сахар есть. Из паренок конфетки вырежем. Не хуже шоколадных. Иди!

— Ну-ну, язык у тебя бойко ходит, — улыбнулась женщина и стала спускаться по песчаной тропинке к будке.

Будка бакенщика ничем не отличалась от сотен других, поставленных вдоль берегов многоводной, но все еще пустынной северной реки. Место выбрано на пригорке, чтобы можно было хорошо видеть все опознавательные знаки участка: два бакена, две вехи и перевальный столб. Ниже к берегу, вправо, на серой широкой полосе гравия блестело водяное окно. От него до воды тянулась мокрая дорожка. Это безыменный ключ. От него и будка называлась — «У ключа».

Водная равнина блестит миллионами маленьких зеркал, будто плавится под горячим июльским солнцем. Глаз отдыхает лишь на кудрявой кайме противоположного низкого берега. На всем огромном просторе, который охватывает глаз, ни одного признака жилья. О человеческой жизни говорят лишь сигнальные знаки на реке и берегу, да внизу маячит дымок.

Не скоро придет этот пароход. Он еще будет приваливать у деревни Котловины, которая скрылась за лесистым мыском. До этой пристани от будки считается шесть километров. Выше по реке, в пяти километрах, целый куст мелких деревушек, домов по двадцать — тридцать каждая. Но ни одной из них тоже не видно из-за леса и прихотливых извивов береговой линии.

Будка пришлась почти в центре пустынного лесного участка, который тянется вдоль берега километров на десять-одиннадцать от Нагорья до Котловины.

Лес этот раньше, до революции, принадлежал «большим барам» Шуваловым и назывался гордым именем охотничьего заповедника. На самом деле это была только громкая марка. У самого берега на высоком песчаном гребне растет действительно великолепный лес, а дальше по «нотным» местам уже начинался мендач, переходивший в корявую болотную растительность. Цепь торфяных болот и сделала этот участок заповедником.

Подойдя к крылечку будки, женщина спокойно протянула руку.

— Здравствуй, балакирь! Звать-то не знаю как.

— Иваном кличут, а батька Савелий. Складывай, коли понадобится. Иные и Ваней зовут. На молоденьких не обижаюсь. По фамилии Кочетков. А ваше имячко как будет? — неожиданно перешел парень на вы и почему-то покраснел.

Женщина заметила этот переход и это смущение. В больших серых глазах промелькнули искорки довольства.

— Фаиной меня зовут… Фая.

— Фая хорошо, а Фаина вроде монашеского.

— Что поделаешь! Поп такое выдумал. Сама не выбирала

— А по отчеству как?

— Никоновна, — быстро сказала женщина и в свою очередь смутилась. Парню показалось, что он понял причину смущения, но он сделал вид, будто ничего не заметил, и опять перешел на тон балагура.

— Вот и познакомились. Анкеты заполнены, только одной фамилии недостает. Иван Савельевич — Фаина Никоновна… Один холостой, другая безмужняя. Чем не пара? Хоть сейчас записывайся. Можно и без записи. Я на это пойду. Себя не пожалею

— Знаешь, давай без баловства, — попросила женщина. — Не за тем пришла, чтобы пустяки слушать. Поговорим по-хорошему. Только напоил бы ты меня сперва. Вода, говорят, тут у тебя хорошая. Жарко…

— Это в момент. Самой холодной принесу. — И парень, ухватив с костерка большой жестяный чайник, захрустел босыми ногами по гравию.

Пока бакенщик ходил к роднику, женщина успела осмотреть все его несложное хозяйство.

Избушка двумя маленькими окошками смотрела вверх и вниз по реке. Прямо против входа, у стены, стол и около него три табуретки. На столе стопка книжек, химический карандаш и какой-то стаканчик. Над столом портрет Ленина «За чтением „Правды“». Справа от входа маленькая печурка. За ней вдоль стены широкая скамья с мешком-сенничком и коричневой подушкой. Над постелью белый шкафик вроде больничного.

— Тут у него, видно, посуда и чаи всех сортов, — улыбнулась женщина.

Вдоль левой стены избушки длинная широкая скамья. Над ней, ближе к окну, два ряда деревянных брусьев с гнездами, в которых размещены разного размера ножи, стамески, шилья и другой инструмент корзиночника. В самом углу на скамье большая корзина с грибами.

Женщина поставила было сюда и свою с ягодами, но поспешно взяла ее опять на руку. Направляясь к выходу, взглянула на развешанную по гвоздям одежду, среди которой центральное место занимал зипун из домотканного сукна. С порога еще раз обвела взглядом покрашенные по бревнам стены, остановилась на плакате «Как крепить канат» и вслух оценила:

— Чисто живет! — Потом улыбнулась: — Иван… Савельич… Кочетков.

С крыльца было видно, что Кочетков шел обратно, заметно прихрамывая на правую ногу. Фаина поставила корзину на широкий брус крыльца, закрыла ягоды головным платком, поправила волосы и подошла к огнищу, который едва дымился. Сгребла угли грудкой, уложила в середину лежавший тут железный прутик-жигало, раздула угли, бросила пучок сухой ивовой коры и, когда весело заиграл огонек, принесла из поленницы от крыльца охапку мелких дровец.

Мимоходом заметила, что между поленницей и стеной будки — в тени — стояло большое деревянное корыто с водой, где замочены ивовые прутья.

— Хозяйство… Ни за избушкой, ни перед избушкой сору большого нет, — одобрила Фаина и села на ступеньки крыльца, где до этого сидел бакенщик. Перебрав разбросанные тут деревяшки, догадалась, что бакенщик делал трубку.

— Чудной он все-таки. Молодой, а живет тут один и трубку вон мастерит. Как старик какой! Может, из-за ноги-то…

Кочетков нес в одной руке чайник, в другой какой-то бесформенный серогрязный кусок.

— Нашлась моя потеря.

— Какая потеря?

— Да так, пустяки. Потом расскажу, — и, поставив чайник на крыльцо, поспешно ушел в избушку, принес чашку с синим ободком, налил и подал гостье с шутливым поклоном: — Кушай на здоровье! Водица первый сорт. Мертвого обмыть — так встанет, а молоденький умоется — плясать пойдет. На Кавказ ездить не надо. Каждый день приходи. Хоть пей, хоть обливайся.

Женщина жадно выпила две чашки, обтерла губы рукой, смахнула с груди крупные капли и только тогда засмеялась.

— Простой ты на воду, а сам звал чай пить!

— За этим дело не станет. Живо вскипит. А какой сорт заваривать, сама выбирай. Женщине в этом деле виднее. — И Кочетков стал устанавливать чайник на рогульках над огнем.

— Где у тебя чай-то твой?

— Там, — указал он на избушку. — На стене шкафик есть. В нем по сортам разложены. Там же сахар, картошка, посуда.

Когда Фаина ушла в избушку, Кочеткова нестерпимо потянуло туда же, но он вспомнил ее серьезную просьбу, строгие глаза при вольных шутках и остался.

Фаина вышла с посудиной и деловито спросила:

— За тенью собрать? По ту сторону будки?

— Как тебе лучше, — поспешил согласиться Кочетков и подумал: «Как жена спрашивает».

Фаина вновь показалась из-за будки и тем же тоном спросила:

— Зипун твой расстелю?

— Хозяйкино дело, как она стол соберет, — пошутил Кочетков.

— Опять ты! Брось, говорю… Не ходи в эту сторону!

— Да я вроде как — всерьез.

— То-то, вроде. Скорый больно. Повременить надо.

— До которой поры? Давно мне жениться время. Надоело в холостых ходить.

— Давно ты холостой? — спросила женщина, и в голосе послышалась необычная нотка.

— Отродясь холостой! По-честному говорю. Этому богу, чтоб жениться да разжениваться, не верую.

— Ой, врешь, Иван Савельевич! Знаем, поди, в каких годах парни по деревням женятся. Ты из той поры вышел. Кто тебе поверит.

— Хоть верь, хоть нет, а так вышло. Недаром тут сижу. Думаешь, весело семь дней дежурить. Кроме матерка с плотов, слова живого не услышишь. Попробуй, посиди… Готово! — вдруг закричал он. — Иди заваривай да команду принимай!

— Сейчас! — крикнула Фаина из-за будки и подошла с блюдцем, на котором лежали две неровные щепотки.

— Морковного для цвету, земляничного для запаху — вот и ладно будет, — проговорила она и «приняла команду».

Теневой треугольник за будкой удивил Кочеткова: так все показалось ему необычным. Даже его собственный зипунишко, раскинутый веером, смотрел привлекательно. Посуду пополнили широкие листья папоротника. На них холодный картофель, соль, ягоды, черный хлеб, откуда-то появившийся белый калач, нарезанный ровными кусками, и пара яиц.

— Садись, хозяин — гостем будешь, — пошутила Фаина. Было заметно, что она довольна произведенным впечатлением.

Наши рекомендации