Из-под генеральского глаза 3 страница
На приисках и россыпях было занято немало постоянных рабочих из заводского населения.
Работы велись преимущественно самим заводоуправлением, но часть золота и камней добывалась старателями, которые занимались главным образом разведкой. Особенно много таких старателей было в Полевском и Северском заводах. Там по Чусовой и ее мелким притокам отдельным счастливцам удавалось не раз нападать на «верховую жилу». Одно время золотая зараза захватила чуть не поголовно население Полевского завода. Даже «исконвешные углежоги», и те бросили курень и занялись «богатым делом». Рыли где попало. Проедали последнее, а все не хотели «попуститься счастью».
При удаче картина была однообразная: пьянство и дикая трата денег вроде засыпания пряниками и орехами ухабов на выбитой дороге во время масленичного катания.
Помню, один из таких приисковых людей – Стаканчик – любил подробно рассказывать, как ему удалось найти на казенных (заводских) приисках самородок невиданного размера. Сдать заводоуправлению было нельзя – боялся, что просто отберут, объявят находку казенной. Пошел к местному торговцу Барышеву, который, между прочим, промышлял скупкой и сбытом «мелкого товару». Взвесили. Оказалось восемнадцать фунтов. У торговца нехватило денег. Тогда разрубили самородок и «честно» – рука об руку – произвели сделку.
О дальнейшей судьбе своего счастья Стаканчик говорил коротко: «Два года из кабака не выходил». И только… Остальное золото перешло к тому же Барышеву, который предусмотрительно держал лучший в Полевском заводе кабак. Больше Стаканчику в жизни не «пофартило», и два года безвыходного кабацкого гулянья оказались единственным «светлым пятном» в его тяжелой приисковой жизни.
На старости Стаканчик «усчастливился» – попал сторожем к заводским магазинам, в людное место, где можно было всегда знать новости о «земляном богатстве», думать о котором старик никогда не переставал.
Приблизительно такова же была участь и других «счастливцев».
В лучшем случае начиналась постройка домов. Обязательно каменных, необыкновенно толстостенных, двухэтажных. Но редко эта постройка доводилась до конца. Обыкновенно «счастливец» успевал безнадежно прожиться и потерять «счастливую жилу». Такие недостроенные дома служили чем-то вроде памятников об «удаче на золото». Полевские старожилы, показывая на недостроенные, порой уже разваливающиеся здания, говорили:
– Это когда на Шароглазке песок нашли.
– На кразелите фартить стало.
– Зюзевский этта. Около Бревера нашел.
Удачливая добыча была редкостью. На вопрос: «Как блестит?» – одни начинали уныло рассказывать, что уже не первый раз докапываются до той земли, где прежде люди жили, а все не фартит, другие жаловались на заводское начальство, которое захватило площадь, как только началась удача. Последнее было делом самым обыкновенным. Заводское начальство, видимо, следило за старателями, и чуть только им удастся найти россыпное золото в значительном количестве, сейчас же окажется, что кругом назначена разработка от заводов. Это для старателя значило:
«Иди ищи в другом месте, а здесь уж мы возьмем сами».
Такая политика заводоуправления заставляла старателей «сторожиться» и «не оказывать богатства». Иногда попавшие на богатую россыпь специально начинали вести разработку в разных местах, чтобы сбить с толку заводоуправление. Сделать это можно было только при сравнительно большой компании. Но уж, видно, таково свойство золота, что около него всегда люди дерутся. Так было и с этими старательскими компаниями. Начинались перекоры, взаимное недоверие, и в результате выплывало место «хорошей жилы».
Положение рабочих на казенных (заводских) приисках отличалось от положения фабричных мастеровых только тем, что было гораздо хуже: помимо скудного заработка, тяжелой работы и обжуливания со стороны начальства, им приходилось ночевать в плохо приспособленных для жилья бараках и жить в отрыве от семьи.
Иногда, впрочем, удавалось «замыть золотничок», о чем обыкновенно узнавалось в ближайший праздник в одном из заводских кабаков[10].
Работа старателя, несмотря на неопределенность заработка, была все же много интереснее и тянула рабочих с заводских приисков.
Многие работали на заводских только для того, чтобы «сколотить копейку на свою работу». Иной целый год «хлещется в забое», скверно питается и даже удерживается от водки, и все для того, чтобы летом «порыться на чусовских покосах».
– Вон на Шароглазке, сказывают, нашли богатимое золото под первым пластом.
– Ну, а под Косым-то Бродом, помнишь?
Вспоминались несколько счастливых мест, которые всегда держались в памяти старателей.
И как будто нарочно для того, чтобы не прекращалась золотая лихорадка, обыкновенно кто-нибудь находил золото в самом неожиданном месте. Не только старатели, но и многие рабочие с казенных приисков бросались тогда на поиски золота в местах, близких к «счастливой жиле».
Даже фабричные рабочие и заводские служащие втягивались в эту погоню за золотом.
В Полевском заводе, например, некоторые рабочие и мелкие служащие, если лично не участвовали в старательских работах, то вносили свою долю деньгами в компания старателей. Из-за этих компанейских взносов некоторым приходилось совсем туго. Жили впроголодь, а все-таки не хотели отказаться от мысли: «Только бы фартнуло – не слуга я больше Сысертским заводам».
Спичечники и кустари
Вблизи Сьгсерти был небольшой спичечный завод, принадлежавший Белоносовой, или, как звали ее, Белоносихе. Завод что называется, – стрень-брень, а дела вел большие. Вырабатываемая здесь спичка-серянка шла главным образом в Сибирь.
Соседство спичечного завода сказывалось на каждом шагу. Чуть не во всех заводских сторожках строгали спичечную соломку, и во многих семьях, особенно в «Рыму» и в заречной части, с утра до вечера вертели из толстой грязнорозовой бумаги круглые пакетики для спичек, наляпывая на них в места соединений особый состав для зажигания. Накладывался он, впрочем, так экономно, что им нельзя было пользоваться. Спички зажигали о стену, об одежду, о сапог.
Эти работы на дому оплачивались так низко, что за них брались только при крайней нужде.
На самом заводе занимались резкой соломки, изготовлением головки, сушкой и укупоркой.
Головки готовились примитивным способом. В плоские четыреугольные сосуды наливался тонким слоем раствор фосфора, и «макальщики», сунув в этот раствор приготовленную соломку, несли пучки в сушило.
Главный состав рабочих в макальном и сушильном были женщины и дети. Работа считалась такой «легкой», что на нее принимали иногда детей школьного возраста. Однако эта «легкая» работа чрезвычайно разрушительно действовала на организм. Дети, проработав в макальщиках с год, начинали терять зубы. Для тех же рабочих, которым приходилось возиться с составлением и наливанием раствора, дело на этом не кончалось. Разрушались не только зубы, но и челюсти, которые приходилось удалять путем операции.
Изуродованные на спичечном заводе люди казались прямо страшными. В двадцать пять – тридцать лет они были уже стариками, с глубоко провалившимися ртами, неясным шамканьем вместо речи.
Вид инвалидов Белоносовского завода, однако, не удерживал от поступления туда все новых и новых обреченных. Хозяйка, румяная, зазвонная баба Настасья, могла быть спокойна за свои барыши. Неудачники фабрики, дети и женщины валом валили в это опасное место, хотя все знали, как дорого обходятся белоносихины заработки.
Отношение фабричных к «спичечным» было дружелюбное. Им сочувствовали, как находившимся в самом тяжелом положении.
«Работа у них хуже „огневой“. Без нужды не пойдешь. Гнилая работа».
В заводских селениях было немало и кустарей. Больше было развито кузнечное производство. Готовили главным образом подкову. Не редкостью были и слесарно-токарные мастерские по железу и меди.
Кузнецы в большинстве работали мелкими группами – своей семьей.
Совсем иное представляли содержатели мастерских.
Выделывалась в этих мастерских разная мелочь вроде подсвечников, металлических частей письменных приборов, сахароколок. Эти изделия кустарных мастерских могли конкурировать на рынке с такими же изделиями больших фабрик только при условии крайне дешевой оплаты труда. И содержатели мастерских действительно не стеснялись. Пользовались они главным образом трудом «заводских стариков» и тех подростков, которые не попали на фабрику. Те и другие находились в таком положении, что вынуждены были работать за бесценок.
По отношению к подросткам, кроме того, широко практиковался институт ученичества. Подросток, принятый в кустарную мастерскую, целыми годами работал бесплатно. Да и потом, когда он работал чуть не лучше мастера, расценка его труда понижалась – за выучку. Хорошо еще, что такому выучившемуся в мастерской рабочему можно было уйти в другую мастерскую. Взаимное соперничество предпринимателей делало такой выход, пожалуй, самым распространенным.
«Чертознаи»
Прокормиться при огромных лесных и водных богатствах, имеющихся в Сысертской заводской даче, как будто можно было и независимо от заводского производства. Но редко это удавалось. Счастливцы, которым не приходилось «ломать шапки» перед заводским начальством, казались в глазах остального населения какими-то необыкновенными людьми. Их так и звали «чертознаями»; не допускали мысли, что можно без помощи сверхъестественной силы жить таким промыслом, который не зависит от заводского начальства.
Большинство из этих «чертознаев» жили охотой, рыбной ловлей и дикой пчелой.
Для охотника был простор на лесной площади заводского округа. Некоторые удачливые, как, например, полдневской старик Булатов, в зиму забивали голов по десять – пятнадцать лосей, что превышало годовой заработок наиболее квалифицированного рабочего. Кроме «зверя»[11], били много козлов и волков. Птицей такие охотники-специалисты редко «займовались». В летнюю пору они бродили по лесу, изучая места стоянки и водопоя лосей и козлов, а также подыскивая наиболее богатые «ягодные бора».
В пору сбора малины около «чертознаев» составлялись особые артели, устанавливалась «верховая веревочка» от пункта к пункту до Екатеринбурга, и доставка этой скоропортящейся ягоды на екатеринбургский базар шла беспрерывно. Особенно много малины шло с участка Бардым – в верстах семидесяти – восьмидесяти от Екатеринбурга.
Брусника тоже давала заработок. Здесь «чертознаи» просто продавали за известный процент свое знание леса. Так и рядились: если в день по два ведра на «борщицу» – столько-то, если по три ведра – столько-то.
Эти же лесные люди занимались и дикой пчелой, имея иногда свыше сотни бортей в разных концах леса.
В общем заработок охотников был довольно значителен, и некоторые из них жили лучше заводских служащих. А так как при этом была еще полная независимость от заводского начальства, то положение «чертознаев» казалось завидным. Их даже немножко побаивались. Но желающих заняться этим ремеслом было все-таки немного. Видимо, сознавали, что охота может быть выгодна лишь при условии, если ею промышляют немногие. Мешало, конечно, отсутствие денег «на обзаведение».
Жизнь в лесу накладывала особый отпечаток. Обыкновенно «чертознаи» избегали шумных праздничных сборищ, почти никогда не гуляли в кабаках и редко, а то и вовсе не показывались в церкви.
Были, правда, среди охотников и люди другого склада: забулдыги и пьяницы, которые тоже «промышляли с ружьишком». Выследить медведя, устроить облаву на волков, показать места выводков птицы – было их главным заработком. Но такие охотники назывались уже не «чертознаями», а «барскими собачонками». К «чертознаям» же относили и рыбаков, которые специально занимались рыболовством.
Рыбы в заводских прудах было довольно много, и рыбаков было больше, чем охотников. На Верхнезаводском пруду, верстах в трех от плотины, был даже особый рыбацкий поселок – «Рыболовные избушки», где несколько семейств жили постоянно. Часть занималась рыболовством поневоле, пока не найдется работа на заводе, но некоторые только этим и жили. Из постоянных рыбаков мне помнятся двое: Клюква и Короб. Оба уже были стариками, когда я их узнал. Смолоду, еще в пору крепостничества, они работали на заводе: один «в горе»[12], другой – «коло домны», но уж давно «отстали» и поселились на «Рыболовных избушках». Хотя цена рыбы была невысока, но оба старика жили безбедно и порой жестоко пьянствовали.
Клюква был высокий сухощавый человек с кудрявой бородой и пышной шапкой седых волос. Жил он бобылем и вел свое хозяйство так, что многим хозяйкам можно было поучиться. Своих «дружков» он охотно принимал в избушке и балагурил с ними до рассвета, но ко всякого рода заводской знати, приезжавшей иногда на «Рыболовные избушки», относился недоброжелательно. Это недовольство старику приходилось скрывать, поэтому он применял особые приемы отказа в гостеприимстве: не держал самовара, развешивал без всякой надобности сушить сети в избушке, а раз даже, ожидая большого съезда «дорогих» гостей, высмолил в избушке стены и лавки – «для прочности и чтобы блоха не велась».
Короб был семейный, хозяйственный человек. Угрюмый, неразговорчивый, огромный и неуклюжий. В его просторной избе часто останавливались приезжавшие из Сысерти гости-рыбаки, но их принимала обыкновенно одна старуха Коробиха. Старик, еще издали увидев лодку с заводскими гостями, забирал какую-нибудь снасть и уходил, заказав жене: «Мотри, рыбу не продешеви! За молоко цену сразу сказывай, а то отвалят двугривенный, да и пой их за это молоком. Ежели спрашивать станут – куда уехал, скажи – на Карасье. А в случае Санька[13] придет – пошли ко мне на „лабзы”».
Рыболовецкая сноровка приносила Клюкве и Коробу всегда особую удачу. Их соседям по «Рыболовным избушкам» и заводским жителям такая постоянная удача казалась чем-то необыкновенным.
– Небось, пудовая щука всегда Коробу либо Клюкве на острогу попадет. А ты, сколь ни езди, – все десятерик.
– Вот вчера утром чуть не рядом с Клюквой сидел, а разница. У него без передыху берет, покурить некогда, а у меня жди-пожди. Да и ерш-то у него на отбор, а мне все мелочь суется, хоть бросай. Как это понимать?
– Словинку знают. Не без того.
– Это правильно говоришь. Известно, целый век на рыбе не проживешь без «чертознайства-то».
Так и слыли эти независимые от заводского начальства охотники и рыбаки необыкновенными людьми, которым помогает лесная и водяная сила. Может быть, вера в их «чертознайство» и не была особенно крепкой, но уверенность, что они «знают словинку», держалась твердо.
«Старики»
В заводах было довольно много так называемых стариков. Название условное. Оно применялось ко всем, кто уже не годился в тяжелую фабричную работу, хотя возраст их был еще далеко не стариковским.
Тяжелый труд с детства, двенадцатичасовой рабочий день быстро изнашивали человека. Поступив с двенадцати-пятнадцати лет в «огневую работу», он к тридцати пяти – сорока годам становился уже инвалидом. Начинались головокружения, обмороки, и рабочий вынужден был уходить с фабрики. Заводоуправление, однако, вовсе не склонно было рассматривать этих «изробленных» людей инвалидами и обычно, чтобы не платить пенсии, рассчитывало их за «проступки».
Иногда, впрочем, начальство «благодетельствовало», назначая такого изношенного человека в сторожа, в «огневщики» и на другие должности, которые оплачивались от пяти до восьми рублей в месяц[14].
Человеку в сорок лет, когда еще семья в большинстве «не на своих ногах», существовать на такой заработок было невозможно, и «старики» вынуждены были искать кусок хлеба каким-нибудь другим путем.
Значительная часть «стариков», как уже упоминалось раньше, становились «возчиками»; часть устраивалась в мелких мастерских, где их эксплуатировали еще беспощаднее, чем на фабрике; часть промышляла по мелочам: поделкой из дерева и железа, старательством, рыбешкой, охотой.
«Пристроенные» по сторожевским должностям подрабатывали себе кусок плетеньем корзин и «решеток»[15], а также изготовлением спичечной соломки. Почти в каждой сторожке можно было видеть трехчетвертовые осиновые чурбаны, которые вручную раскалывались и острагивались в тонкую круглую палочку-соломку. Эта соломка связывалась пучками по сотне штук и шла на спичечный завод. Заработок от соломки был постоянный, но такой скудный, что за эту работу можно было браться лишь от длительной безработицы.
Пенсионеров, которые бы могли жить на свою пенсию, в заводах вовсе не было. По какому-то старинному положению, оставшемуся еще от поры крепостничества, заводоуправление в некоторых случаях обязано было выдавать пенсии, но они назначались в таком размере, что походили больше на издевательство, чем на пособие.
Помню, моя бабушка, муж которой проработал на заводе свыше тридцати лет, получала свою вдовью половину в размере восьмидесяти четырех копеек в год. Это, впрочем, считалось неплохо. Бывали получки еще забавнее. Мне, например, в конце восьмидесятых годов приходилось знать в Северском заводе старуху, которая получала в год четырнадцать копеек. К этой пенсии добавлялось право срубать ежегодно тридцать – пятьдесят жердей, десять бревен и получить три куба дров. По части лесных материалов, как видно, заводоуправление не скупилось. «Руби, дескать, старушка, бревна, жерди и дрова, вот и сыта будешь. Да еще на прокорм дополнительно получи четырнадцать копеек. Помни, что усердная работа за заводами не пропадет».
При этом, однако, заводское начальство следило, чтобы старухи пенсионерки не вздумали передавать свое право на беспошленную рубку леса кому-нибудь, кроме своих ближайших родственников. В случае нарушения этого правила пенсия снималась.
Кроме денежной и лесной выдачи, полагалась еще мука из заводских магазинов, но она выдавалась в таком количестве, что не стоило за ней ходить. Даже впавшие в нищету пенсионеры и пенсионерки не ходили в магазины: больше и скорее можно было набрать кусков, пройдя по любой улице. И надо сказать, что такое собирание кусков престарелыми рабочими было не редкостью. Ярко-красные пятна на высохшем лице напоминали о тяжелой «огневой» работе, в которой старик нищий пробыл не один десяток лет, и теперь во славу сысертских владельцев он шамкал: «Подайте, Христа ради!»
Из заводского быта
Драки
Агапыч
Я не помню в детстве ни одного большого церковного праздника, который бы прошел в Сысерти без драки. Реже драки были в Полевском и Северском.
На обилие драк бесспорно влияла особая дешевизна водки. В то время как раз три главных уральских винокура – Суслин, Злоказов и Беленьков – вели самую бешеную конкуренцию, между собой. На каждой заводской улице было не по одному кабаку.
Стоимость бутылки[16] водки «со стеклом» доходила одно время до восемнадцати копеек. Вместо прежней «косушки» или «четушки» теперь шел штоф и полуштоф.
Хотя все праздничные драки проходили «под пьяную руку», они, однако, имели разный характер. Различалось три вида драк: пьяные, молодяжника и заводские.
Пьяными драками назывались такие, которые затевались, когда напившиеся до одури люди начиняли ссору по какому-нибудь предлогу, мало памятному для самих участников. Драки этого вида в большинстве своем были не «душевередны», велись простейшим оружием – пятерней, кулаком, сопровождались рваньем рубах и нередко кончались тут же самыми нежнейшими объяснениями в дружбе, лобызаньем и песнями. Отношение к этим пьяным дракам было пренебрежительное не только у взрослых, но и у малышей.
– В Кабацкой пьяные шумаркают. Пойдешь смотреть?
– Не видал я пьяных, што ли? Вон у Изюминки сколь хошь смотри.
– Ну, это семеро-то у одной косушки да все ковшами? В Кабацкой занятнее. Там, говорят, Мякина.
– Вранье. Мякина драться не будет. Давно бы уж запел. В Пеньковке он сегодня. Оттуда встречать будем.
Драки молодяжника обыкновенно выливались в жестокие формы. В дело шли ножи, железные трости, кистени. Этими драками решались недоразумения любовного характера. Иногда соперники дрались в одиночку, но больше ходили группами. Пойманного соперника при случае избивали насмерть. Иногда пьяная злоба направлялась в сторону «изменницы», и тогда в драку невольно вовлекалась семья девушки, в доме которой пьяная ватага начинала «высаживать» рамы. Соседи вмешивались в драку на стороне осажденных. Сначала действовали уговорами, а когда это не помогало, в руках появлялось самое серьезное оружие – топор. Появление топоров обыкновенно кончало драку: пьяная молодежь переходила к ругательствам, с которыми и отступала.
Так называемые заводские драки были явлением особым. Правда, здесь тоже действовали пьяные люди, но разница была огромная. Тут заранее ставилась определенная задача, и только выполнители ее предварительно напивались. От своих товарищей – шаровщиков мы иногда даже получали предупредительную весточку: «завтра учь будет верхнезаводцам», «приказных бить собираются на свадьбе», «уставщика доводить станут – в Трофимовке».
Старались обыкновенно произвести такую драку на «нейтральной» почве – вблизи какого-нибудь кабака. Но если этого почему-нибудь не удавалось сделать, то пьяные «учители» небольшими группами разбредались по улицам и начинали «сзывать для боя».
Вызывали по-разному. «Хряпали раму» и дожидались, не выбежит ли хозяин дома. Считалось самым удачным, если он выбежит с каким-нибудь оружием.
– На пьяных с безменом вылетел! Ну, как ему не накласть. Вперед умнее будет. Сам виноват!
Если этот простейший способ не удавался, начиналось приставанье с предложением «вместе выпить», причем драка затевалась и в случае согласия и в случае несогласия. Разница была только в месте.
Если вызываемый соглашался «поддержать компанию», то шли в ближайший кабак и там после первых стаканов затевалась драка. Если согласия не было, начинались разговоры: «гнушаешься», «зазнался» и так далее, что также кончалось дракой.
Нужно сказать, что все-таки это были не избиения, а драки. Как бы ни была пьяна толпа, она всегда старалась вызвать на первый удар и полностью не наваливалась, а фигурировала в качестве свидетелей, которые вмешивались в случае надобности в драку, но не иначе, как подыскав благовидный предлог: «Ты дерись, а меня не задевай. Меня толкаешь? Получи!»
В отношении драк с приказными, сколько помню, вызовы к кабаку не применялись. Приказных старались поймать в месте их сборища: на какой-нибудь вечеринке, на свадьбе и также старались «довести».
Так как приказные тоже были пьяны, то это легко удавалось, и драка происходила «в полное удовольствие», кончаясь иной раз серьезным членовредительством. При этом победа неизбежно оставалась на стороне рабочих, которые имели неисчерпаемый резерв в случае, если начинали дело маленькой группой.
Особенной остротой отличались столкновения рабочих с приказными во время маевок. Маевки эти справлялись в Сысертском округе с давнего времени. От отца я слыхал, что его дед – рабочий Полевского медеплавильного завода – был убит во время маевки за Гумешевским рудником каким-то заводским сержантом, которого рабочие тоже убили, втоптав в тинистый берег речушки, за что потом жестоко поплатились. Это было не менее как девяносто лет тому назад.
В конце семидесятых и в первой половине восьмидесятых годов маевки в Сысерти все еще не имели характера революционного рабочего праздника, но постоянные столкновения рабочих с приказными были показательны.
Так как заводские драки имели определенное направление против не в меру усердных заводских служак, то этими драками усиленно интересовалось начальство. Всегда старалось узнать – кто зачинщик? Этих зачинщиков держали на учете, но крутые меры к ним не всегда применяли. Начальство само их побаивалось, так как большинство зачинщиков было из таких рабочих, которым оставалось терять очень немного.
Иногда эти «зачинщики» доходили до «смертоубийства». Их судили и ссылали. Некоторым удавалось бежать, и их старательно укрывали по заводам.
В пору моего детства наиболее ярким из таких каторжан был Агапыч[17].
Он в одной из заводских драк пырнул ножом какого-то маленького заводского начальника и пошел за это в Сибирь. Оттуда не один раз уходил и иногда годами жил в Сысерти и других заводах округа. В удаленных от центра улицах ему можно было жить в открытую и даже иногда «погулять в кабаке», когда там не было большого стечения народа.
Рабочие относились к нему, как к своему лучшему товарищу, заводское начальство и полиция побаивались «отпетого» человека.
У нас, помню, Агапыч бывал не один раз. Мать по этому случаю «гоношила пельмешки», а я получал от отца наряд «слетать» к Парушке, к Изюминке или к Зимовскому, судя по тому, в котором из кабаков нашей улицы в то время кредитовался отец.
Больше одной бутылки, сколько помню, не пили, а это для двоих, «крепких на вино» людей было пустяком.
Разговоры велись самые неинтересные для меня, и я даже удивлялся, как это Агапыч – знаменитый заводский разбойник – мог разговаривать о сдаче кусков, о браковке железа, о ценах на зубленье напильников. Еще более расхолаживало меня, когда этот белобрысый человек с необыкновенно длинными руками начинал жаловаться на свою жизнь.
– Не могу я, Данилыч, без дела. Ну, кормят меня, поят – спасибо. А вот дела никто дать не может. А без дела как? Вот и живешь по-волчьи. Бродишь с места на место.
О Сибири, о своем побеге Агапыч не рассказывал. Сибирь и каторга им определялись одним словом: «тоскляво».
Тоска по родному месту гнала Агапыча в Сысерть, где он и бродил от приятеля к приятелю, служа пугалом заводскому начальству и «громоотводом» в случае «расчетов по мелочам», о чем речь идет дальше.
Когда окончательно исчез с заводского горизонта этот истомившийся по работе заводской разбойник, точно не помню, но в большой драке по случаю приезда жены владельца заводов он «работал» с исключительным остервенением, и у многих из заводской «шоши» остались неизгладимые воспоминания о прикосновении его костлявого огромного кулака.
«Агапыч урезал» – почти всегда значило: искалечил.
«Расчеты по мелочишкам»
Начало зимнего вечера. Мать только что окончила «управляться» с коровой и зажгла огонь. Окна по заводскому обычаю закрыты ставнями.
Слышится осторожный стук. Мать и бабушка тревожно переглядываются. Одна подходит к окошку и кричит через двойные рамы:
– Кто, крешшеной?
– Отвори, Петровна. Поговорить надо. По голосу слышно, что это соседка, по уличной кличке Сануха Турыжиха.
Бабушка все же еще раз спрашивает:
– Сануха, ты?
Мать поспешно идет во двор, и вскоре обе входят в избу.
Сануха, видимо, чем-то взволнована и начинает шептаться с матерью и бабушкой.
Меня отгоняют, но я слышу повторяющиеся слова: кольцо, царь, письмо. Любопытство возбуждено до крайности, но мать и бабушка выпроваживают меня в горенку. Мать даже зажигает там огонь и дает мне «смотреть картинки» – любимую книгу «Луч».
Однако картинки на этот раз меня не привлекают, и я в дверную щель слежу за тем, что делается в кухне.
Сануха из-под шали вытаскивает какую-то смятую бумажонку, сует матери и шепчет: «Вот прочитай-ка, Семеновна».
Мать у меня по улице слывет грамотейкой.
Она развертывает бумажку и начинает шопотом разбирать слово за словом.
Сначала идут ругательства, которые, однако, мать, к моему удивлению, прочитывает без пропусков, и, строгая ко всяким «цамарским» словам, бабушка на этот раз слушает без возмущения.
Дальше начинаются угрозы: «переломать ноги, разбить башку, ссадить в домну».
Женщины в ужасе. Забывают обо мне и уже говорят полным голосом.
Из разговоров узнаю, что письмо вытащено Санухой из воротного кольца у дома заводского надзирателя – по прозвищу «Царь».
– Ходила вечером за водой и увидала – в кольце что-то белеется. Думала – платок, а оказалось письмо. Из любопытства вытащила письмо, и теперь получилось трудное положение. Нести обратно – можно попасться, а не снести – значит огневить тех, кто писал письмо.
Все трое оживленно обсуждают, как быть, и попутно делают догадки: кто это писал. Оказывается, сделать это мог чуть не каждый грамотный рабочий, так как Царь всякому насолил. Кончается тем, что бабушка решает: «В железянку бросить – и делу конец. Ежели получит, лучше не будет, а ежели накроют, так это – собака – и заслужил».
И письмо летит в железную печку, которая с начала вечера топится.
Сануха, получив напутствие: «Чтобы ни гугу! молчок об этом деле!», уходит. Мать с бабушкой продолжают разговаривать о письме.
Гудит вечерний свисток. Вскоре по ставню два резких отчетливых удара: отец пришел. Мать, не спрашивая, бежит отворять калитку.
Пока отец раздевается и отмывается, ему рассказывают о письме.
Отец матерно ругается по адресу Санухи: «Колоколо ведь!» – и садится за стол. Через некоторое время он, однако, вполне одобряет решение сжечь письмо.
– Ладно и так. Нечего упреждать-то. Сторожиться будет. А накрыть давно пора. Этакую собаку жалеть не будем. Нашелся бы только добрый человек.
И «добрые люди» находились, хотя и не часто. Разыскать их не удавалось, так как каждый рабочий и мелкий служащий, если даже подозревали его, старались не подвести других.