Типичный диалог испанцев 17 страница
– Мы не разговариваем, – сказал Тревелер. – Готовь веревку.
– Вот она, потрясающая веревка. Держи, Талита, я тебе ее подам.
Талита села верхом на доску и, упершись в нее обеими руками и наклонившись всем телом немного вперед, продвинулась по доске на несколько сантиметров.
– Ужасно неудобный халат, – сказала она. – Лучше бы твои штаны или что-нибудь такое.
– Ни к чему, – сказал Тревелер. – Представь: ты падаешь – и штаны в клочья.
– Не торопись, – сказал Оливейра. – Еще чуть-чуть – и я доброшу до тебя веревку.
– Какая широкая улица, – сказала Талита, глянув вниз. – Гораздо шире, чем кажется из окна.
– Окна – глаза города, – сказал Тревелер, – и, естественно, искажают то, на что смотрят. А ты сейчас находишься в точке наивысшей чистоты и видишь все так, как, например, голубь или лошадь, которые не знают, что у них есть глаза.
– Оставь свои мысли для журнала «NRF» и привяжи хорошенько доску, – посоветовал Оливейра.
– Ты терпеть не можешь, когда другие опережают тебя и говорят то, что хотелось бы сказать тебе самому. А доску я могу привязывать, не переставая думать и говорить.
– Я, наверное, уже почти на середине, – сказала Талита.
– На середине? Да ты только-только оторвалась от окна. До середины тебе еще метра два, не меньше.
– Немного меньше, – сказал Оливейра, подбадривая. – Сейчас я тебе кину веревку.
– По-моему, доска подо мной прогибается, – сказала Талита.
– Ничего подобного, – сказал Тревелер, сидевший на другом конце доски, в комнате. – Только немного вибрирует.
– И кроме того, ее конец лежит на моей доске, – сказал Оливейра. – Едва ли обе доски свалятся сразу.
– Конечно, но не забудь: я вешу пятьдесят шесть килограммов, – сказала Талита. – А на середине я буду весить самое меньшее двести. Я чувствую, доска опускается все больше.
– Если бы она опускалась, – сказал Тревелер, – у меня бы уже ноги оторвались от пола, а я опираюсь ими на пол, да еще согнул их в коленях. Правда, бывает доски переламываются, но очень редко.
– Продольное сопротивление на разрыв волокон древесины довольно высокое, – вступил Оливейра. – Такое же, как например, у вязанки тростника и тому подобное. Я полагаю, ты захватила заварку и гвозди.
– Они у меня в кармане, – сказала Талита. – Ну, бросай веревку. А то я начинаю нервничать.
– Это от холода, – сказал Оливейра, сворачивая веревку, как это делают гаучо. – Осторожно, не потеряй равновесия. Пожалуй, для уверенности, я наброшу на тебя лассо, чтобы ты его ухватила.
«Интересно, – подумал он, глядя на веревку, летящую над головой Талиты. – Все получается, если захочешь по-настоящему. Единственное фальшивое во всем этом – анализ».
– Ну вот, ты почти у цели, – возвестил Тревелер. – Закрепи ее так, чтобы можно было связать разошедшиеся концы.
– Обрати внимание, как я набросил на нее аркан, – сказал Оливейра. – Теперь, Ману, ты не скажешь, что я не мог бы работать с вами в цирке.
– Ты оцарапал мне лицо, – жалобно сказала Талита. – Веревка ужасно колючая.
– В техасской шляпе выхожу на арену, свищу что есть мочи и заарканиваю весь мир, – вошел в раж Оливейра. – Трибуны обрушиваются аплодисментами, успех, какого цирковые анналы не помнят.
– Ты перегрелся на солнце, – сказал Тревелер, закуривая сигарету. – Сколько раз я говорил – на называй меня Ману.
– Не хватает сил, – сказала Талита. – Веревка шершавая, никак не завязывается.
– В этом заключается амбивалентность веревки, – сказал Оливейра. – Ее естественная функция саботируется таинственной тенденцией к нейтрализации. Должно быть, это и называется энтропией.
– По-моему, хорошо закрепила, – сказала Талита. – Может, еще раз обвязать, один конец получился намного длиннее.
– Да, обвяжи его вокруг доски, – сказал Тревелер. – Ненавижу, когда что-то остается и болтается, просто отвратительно.
– Обожает совершенство во всем, – сказал Оливейра. – А теперь переходи на мою доску: надо опробовать мост.
– Я боюсь, – сказала Талита. – Твоя доска выглядит не такой крепкой, как наша.
– Что? – обиделся Оливейра. – Не видишь разве – это настоящая кедровая доска. Разве можно ее сравнить с вашим сосновым барахлом. Спокойно переходи на мою, не бойся.
– А ты что скажешь, Ману? – спросила Талита, оборачиваясь.
Тревелер, собираясь ответить, оглядел место соединения досок, кое-как перевязанное веревкой. Сидя верхом на доске, он чувствовал: она подрагивает, не поймешь, приятно или неприятно. Талите достаточно было упереться руками, чуть-чуть продвинуться вперед – и она оказывалась на доске Оливейры. Конечно, мост выдержит, сделан на славу.
– Погоди минутку, – сказал Тревелер с сомнением. – А ты не можешь дотянуться до него оттуда?
– Конечно, не может, – сказал Оливейра удивленно. – Зачем это? Ты хочешь все испортить?
– Дотянуться до него я не могу, – уточнила Талита. – А вот бросить ему кулек – могу, отсюда это легче легкого.
– Бросить, – расстроился Оливейра. – Столько возились, а под конец хотят просто бросить – и все.
– Тебе только руку протянуть, до кулька сорока сантиметров не будет, – сказал Тревелер, – и незачем Талите добираться до тебя. Бросит тебе кулек – и привет.
– Она промахнется, как все женщины, – сказал Оливейра. – И заварка рассыпется по мостовой, я уж не говорю о гвоздях.
– Не беспокойся, – сказала Талита и заторопилась достать кулек. – Может, не в самые руки, но в окно-то попаду.
– И заварка рассыпется по полу, а пол грязный, и я потом буду пить мерзкий мате с волосами, – сказал Оливейра.
– Не слушай его, – сказал Тревелер. – Бросай и двигай назад.
Талита обернулась и посмотрела на него, чтобы понять, всерьез ли он. Тревелер глядел на нее: этот его взгляд она хорошо знала и почувствовала, как ласковый озноб пробежал по спине. Она сжала кулечек и примерилась.
Оливейра стоял опустив руки; казалось, ему было совершенно все равно, как поступит Талита. Он пристально посмотрел на Тревелера поверх головы Талиты, а Тревелер так же пристально смотрел на него. «Эти двое между собой перекинули еще один мост, – подумала Талита. – Упади я сейчас, они и не заметят». Она глянула на брусчатку внизу: служанка смотрела на нее разинув рот; вдалеке, из-за второго поворота, показалась женщина, похоже, Хекрептен. Талита застыла, опершись о доску рукой, в которой сжимала кулечек.
– Ну вот, – сказал Оливейра, – Этого следовало ожидать, и никто тебя не переменит. Ты подходишь к чему-то вплотную, кажется, ты вот-вот поймешь, что это за штука, однако ничего подобного – ты начинаешь крутить ее в руках, читать ярлык. Так ты никогда не поймешь о вещах больше того, что о них пишут в рекламе.
– Ну и что? – сказал Тревелер. – Почему, братец, я должен подыгрывать тебе?
– Игра идет сама по себе, ты же суешь палки в колеса.
– Но колеса запускаешь ты, если уж на то пошло.
– Не думаю, – сказал Оливейра. – Я всего-навсего породил обстоятельства, как говорят образованные люди. А игру надо играть чисто.
– Так, старина, всегда говорят проигравшие.
– Как не проиграть, если тебе ставят подножку.
– Много на себя берешь, – сказал Тревелер. – Типичный гаучо.
Талита знала, что так или иначе, но речь шла о ней, и не отрывала глаз от служанки, которая застыла на стуле, разинув рот. «Что угодно отдам, лишь бы не слышать, как они ссорятся, – подумала Талита. – О чем бы они не говорили, по сути, они всегда говорят обо мне, это не так, но почти так». Ей подумалось: выпустить бы кулечек из рук, он угодит прямо в открытый рот служанки, вот смешно-то, наверное. Но ей было совсем не смешно, она чувствовала другой, натянувшийся над ее головой, мост, по которому туда-сюда пробегали то слова, то короткий смешок, то раскаленное молчание.
«Как на суде, – подумала Талита. – Судебный процесс, да и только».
Она узнала Хекрептен, которая подходила к ближайшему углу и уже смотрела вверх. «Кто тебя судит?» – сказал в это время Оливейра. Но судили не Тревелера, судили ее. Она почувствовала что-то липкое, как будто солнце пристало к затылку и к ногам. Сейчас ее хватит солнечный удар, наверное, это и будет приговором. «Кто ты такой, чтобы судить меня», – возразил Ману. Но это не Ману, а ее судят. А через нее – вообще неизвестно что судят, разбирают по косточкам, в то время как дурочка Хекрептен машет левой рукой, делает ей знаки, словно это с ней, того гляди, случится солнечный удар и она свалится вниз, на мостовую, окончательно и бесповоротно приговоренная.
– Почему ты так качаешься? – сказал Тревелер, сжимая доску обеими руками. – Ты ее раскачиваешь. Осторожней, мы все полетим к чертовой матери.
– Я не шевелюсь, – жалобно сказала Талита. – Я просто хотела бросить кулечек и вернуться в комнату.
– Тебе голову напекло, бедняга, – сказал Тревелер. – Да это просто жестоко, че.
– Ты виноват, – разъярился Оливейра. – Во всей Аргентине не сыщешь другого такого любителя устроить заварушку.
– Эту заварил ты, – сказал Тревелер объективно. – Давай скорей, Талита. Швырни ему кулек в физиономию, и пусть отцепится, чтоб ему было пусто.
– Немного поздно, – сказала Талита. – Теперь я уже не уверена, что попаду в окно.
– Я тебе говорил, – прошептал Оливейра, который шептал очень редко и только в тех случаях, когда готов был на что-нибудь чудовищное. – Вот уже и Хекрептен идет, полны руки свертков. Только этого нам не хватало.
– Бросай как угодно, – сказал Тревелер нетерпеливо. – Мимо так мимо, не расстраивайся.
Талита наклонила голову, и волосы упали ей на лоб, закрыв лицо до самого рта. Ей приходилось все время моргать, потому что пот заливал глаза. На языке было солоно, и колючие искорки, крошечные звездочки сталкивались и скакали по деснам и небу.
– Подожди, – сказал Тревелер.
– Ты – мне? – спросил Оливейра.
– Нет. Подожди, Талита. Держись крепче, я сейчас протяну тебе шляпу.
– Не слезай с доски, – попросила Талита. – Я упаду вниз.
– Энциклопедия с комодом крепко держат. Не шевелись, я мигом.
Доски чуть подались вниз, и Талита вцепилась в них из последних сил. Оливейра, желая удержать Тревелера, свистнул что есть мочи, но в окне никого уже не было.
– Ну и скотина, – сказал Оливейра. – Не шевелись, не дыши. Речь идет о жизни и смерти, поверь.
– Я понимаю, – проговорила Талита тоненьким, как ниточка, голосом. – Всегда так.
– А тут еще Хекрептен, уже поднимается по лестнице. И она на нашу голову, боже ты мой. Не шевелись.
– Я не шевелюсь, – сказала Талита. – Но мне кажется, что…
– Да, но совсем чуть-чуть, – сказал Оливейра. – Ты только не шевелись – это единственный выход.
«Вот они и осудили меня, – подумала Талита. – Мне остается только упасть, а они будут жить дальше, будут работать в цирке».
– Почему ты плачешь? – поинтересовался Оливейра.
– Я не плачу, – сказала Талита. – Я потею.
– Знаешь, – сказал Оливейра, задетый за живое, – может, я и грубая скотина, но никогда еще не путал слезы с потом. Это совершенно разные вещи.
– Я не плачу, – сказала Талита. – Я почти никогда не плачу, клянусь тебе. Плачут такие, как Хекрептен, которая сейчас поднимается по лестнице с полными руками. А я, как птица лебедь, я с песней умираю, – сказала Талита. – Так Карлос Гардель поет на пластинке.
Оливейра закурил сигарету. Доски пришли в равновесие. Он с удовлетворением вдохнул дым.
– Знаешь, пока этот дурак Ману ходит за шляпой, мы могли бы поиграть с тобой в «вопросы-на-весах».
– Давай, – сказала Талита. – Я как раз вчера приготовила несколько.
– Очень хорошо. Я начинаю, и каждый задает по одному вопросу. Операция, состоящая в нанесении на твердое тело покрытия из металла, растворенного в жидкости под действием электрического тока; не звучит ли это похоже на название старинного судна с латинским парусом и водоизмещением в сто тонн?
– Ну конечно, – сказала Талита, откидывая волосы назад. – Снимать одежду, веселить, привораживать, уводить в сторону, вести за собой – не одного ли они корня со словом, означающим получать растительные соки, предназначенные для питания, как, например, вино, оливковое масло и т. п.?
– Очень хорошо, – снизошел Оливейра. – Растительные соки, как, например, вино, оливковое масло… Никогда не приходило в голову считать вино растительным соком. Великолепно. А теперь слушай: религиозная секта, заболевание, большой водопад, потускнение глазного хрусталика, передняя лапа морского зверя, американский коршун, – не похоже ли это на термин, означающий по-гречески «очищение» в применении к трагедии?
– Как прекрасно, – сказала Талита, загораясь. – Замечательно, Орасио. Как ты умеешь извлечь самый сок из «кладбища».
– Растительный сок, – сказал Оливейра.
Дверь открылась, и в комнату, бурно дыша, вошла Хекрептен. Хекрептен, крашеная блондинка, не говорила, а сыпала словами; ее ничуть не удивило, что шкаф опрокинут на кровать, а человек сидит верхом на доске.
– Ну и жара, – сказала она, сваливая пакеты на стул. – Худшего времени ходить по магазинам не придумаешь, поверь. А ты что тут делаешь, Талита? Почему-то я всегда выхожу на улицу во время сиесты.
– Ладно, ладно, – сказал Оливейра, не глядя на нее. – А теперь, Талита, твоя очередь.
– Больше не вспоминается.
– Подумай, не может быть, чтобы не вспомнилось.
– А все зубной врач, – сказала Хекрептен. – Как до пломбы доходит – всегда назначает мне самое неудобное время. Я тебе говорила, что должна идти к зубному?
– Вспомнила один, – сказала Талита.
– А что получается, – сказала Хекрептен. – Прихожу к зубному, это на улице Уорнес. Звоню у дверей, выходит служанка. Я ей говорю: «Добрый день». А она: «Добрый день. Проходите, пожалуйста». Я вхожу, она проводит меня в приемную.
– Вот он, – сказала Талита. – Толстощекий толстосум на плоту из толстых бревен плывет по реке, где водится толстолобик и толстобрюхие ящерицы, а в толще ила – толстокожие жуки. Вот видишь, слова все придумала, осталось положить вопросы на весы.
– Какая прелесть, – поразился Оливейра. – Просто потрясающе.
– Она мне: «Посидите минутку, пожалуйста». Я сажусь и жду.
– У меня остался еще один, – сказал Оливейра. – Погоди, я немного забыл.
– Там еще две сеньоры были и один сеньор с ребенком. А время как будто не двигается. Представляешь, я успела прочитать три номера «Идилиос», от корки до корки. Ребенок плачет, бедненький, а папаша нервничает… Не скажу лишнего, но прошло больше двух часов, я ведь пришла в половине третьего. Наконец моя очередь, и зубник говорит: «Проходите, сеньора»; я вхожу, и он мне: «Не беспокоило лекарство, которое я положил в прошлый раз вам на зуб?» Я ему: «Нет, доктор, чего ему беспокоить. Да я и жевала все время другой стороной». Он мне: «Очень хорошо, так и надо. Садитесь, сеньора». Я сажусь, а он мне: «Пожалуйста, откройте рот». Очень любезный доктор.
– Ну вот, – сказал Оливейра. – Слушай хорошенько, Талита. Что ты оглядываешься?
– Смотрю, не вернулся ли Ману.
– Он вернется, жди больше. Лучше слушай: действие и результат на турнирах и состязаниях, когда всадник заставляет своего коня удариться грудью о грудь коня противника, – не похоже ли то, что произойдет, на кризисное состояние во время тяжелой болезни?
– Странно, – задумалась Талита. – Есть такое слово в испанском языке?
– Какое ты имеешь в виду?
– Что получается, когда всадник заставляет своего коня удариться грудью о коня соперника.
– Да, во время турнира или состязания, – сказал Оливейра. – Оно есть в словаре, че.
– Кризис, – сказала Талита, – тоже красивое слово. Жаль только, что обозначает печальное.
– Ха, а как быть со словом «брак» в смысле союз – таких слов полно, – сказал Оливейра. – Этим занимался аббат Бремон, но тут ничего не поделаешь. Слова, как и мы, рождаются каждое на свое лицо, вот так. Вспомни, пожалуйста, какое лицо было у Канта. Или у Бернардино Ривадавии, чтоб далеко не ходить.
– Мне поставили пластиковую пломбу, – сказала Хекрептен.
– Жуткая жарища, – сказала Талита. – Ману говорил, что пошел за шляпой.
– Этот принесет, жди, – сказал Оливейра.
– Если ты не против, я брошу кулечек и вернусь к себе, – сказала Талита.
Оливейра оглядел мост, раскинул руки в стороны, как бы измеряя ширину окна, и кивнул.
– Вряд ли попадешь, – сказал он. – А с другой стороны, как-то не по себе, что ты торчишь на адском морозе. Чувствуешь, у тебя на волосах и под носом сосульки?
– Не чувствую, – сказала Талита. – Сосульки, наверное, тоже кризисное состояние?
– В некотором роде конечно, – сказал Оливейра. – Эти вещи при всем своем различии похожи, как мы с Ману, если призадуматься. Согласись, мы и ссоримся с Ману потому, что слишком похожи.
– Да, – сказала Талита. – Но иногда бывает довольно тяжело.
– Масло растаяло, – сказала Хекрептен, намазывая ломоть черного хлеба. – В жару с маслом просто беда.
– И самая страшная разница – в этом, – сказал Оливейра. – Самая страшная. Два типа с одинаково черными волосами, с лицами типичных буэнос-айресских гуляк, одинаково презирающие почти одно и то же, и ты…
– Ну, я… – сказала Талита.
– Не отмежевывайся, – сказал Оливейра. – Это факт: ты в определенном смысле присоединяешься к нам обоим и тем самым увеличиваешь наше сходство и, следовательно, наше различие.
– Мне не кажется, что я присоединяюсь к вам обоим, – сказала Талита.
– Откуда ты знаешь? Как ты можешь знать? Вот ты у себя в комнате, живешь там, варишь-паришь, читаешь энциклопедию по самообразованию, вечером идешь в цирк, и тебе всегда кажется, что ты там, где находишься в данный момент. А ты никогда не обращала внимания на дверные ручки, на металлические пуговицы, на кусочки стекла?
– Иногда обращала, – сказала Талита.
– Если бы обращала, то заметила бы, что повсюду и там, где ты меньше всего ждешь, множество изображений повторяют каждое твое движение. Знаешь, я ужасно чувствителен к этим идиотским вещам.
– Ну-ка, выпей молока, его уже пенкой затянуло, – сказала Хекрептен. – Почему вы всегда говорите о каких-то странных вещах?
– Ты слишком серьезно относишься ко мне, – сказала Талита.
– О, такие вещи не нам решать, – сказал Оливейра. – Все имеет свой порядок, мы над ним не властны, и случается, нас донимает вовсе не самое серьезное. Я говорю тебе это в утешение. К примеру: я хотел выпить мате. А тут, пожалуйста, является эта и начинает варить кофе с молоком, хотя никто ее не просил. А в результате: если я его не выпью, то образуется пенка. В общем, ничего серьезного, а раздражает. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– О да, – сказала Талита, глядя ему прямо в глаза. – Ты и в самом деле ужасно похож на Ману. Вы оба умеете так говорить про кофе с молоком, что в конце концов начинаешь думать, будто кофе с молоком и мате в действительности…
– Вот именно, – сказал Оливейра. – В действительности. Таким образом, мы можем вернуться к тому, о чем я говорил раньше. Разница между Ману и мною состоит в том, что мы почти одинаковые. А в этом случае мельчайшее различие подобно грандиозному катаклизму. Мы друзья? Да, конечно, но я бы ничуть не удивился, если бы… Обрати внимание: с тех пор как мы знакомы, я могу тебе это сказать потому, что ты и сама это знаешь, с тех пор как мы знакомы, мы только и делаем, что цепляем друг друга. Ему не хочется, чтобы я был таким, какой я есть, стоило мне взяться гвозди выпрямлять, он из этого целую историю раздул и тебя мимоходом запутал. Не нравится ему, что я такой, какой я есть, потому что в действительности многое из того, что приходит мне в голову, многое из того, что я делаю, как бы выскальзывает у него из-под носу. Он еще подумать об этом не успел, а это уже – бац! – готово. Бам-бам-бам, он выглядывает в окно, а я уже выпрямляю гвозди.
Талита оглянулась и увидела тень Тревелера, который слушал, укрывшись между комодом и окном.
– Не надо преувеличивать, – сказала Талита. – А тебе не пришли бы в голову некоторые вещи, до которых додумается Ману.
– Например?
– Молоко стынет, – недовольно сказала Хекрептен. – Хочешь, я подогрею его, дорогой?
– Сделай лучше флан на завтра, – посоветовал Оливейра. – Продолжай, Талита.
– Нет, – сказала Талита со вздохом. – Ни к чему. Такая жара, по-моему, я сейчас упаду в обморок.
Она почувствовала, как мост под ней дрогнул, – это Тревелер сел верхом на доску по ту сторону подоконника. Навалившись грудью на подоконник, но не перевешиваясь через него, Тревелер положил на доску соломенную шляпу и метелочкой из перьев стал подталкивать ее к Талите сантиметр за сантиметром.
– Чуть-чуть в сторону, – сказал Тревелер, – и она упадет вниз, а там ищи-свищи.
– Лучше бы мне вернуться в комнату, – сказала Талита, жалобно глядя на Тревелера.
– Но сначала ты должна передать траву Оливейре, – сказал Тревелер.
– Теперь уже не обязательно, – сказал Оливейра. – Если она собирается бросать кулек в окно, то может и не бросать.
Талита посмотрела на одного, потом на другого и замерла неподвижно.
– Тебя трудно понять, – сказал Тревелер. – Столько сил потрачено, а выходит, что тебе все равно, получишь ты мате или нет.
– Минутная стрелка на месте не стоит, друг мой, – сказал Оливейра. – В непрерывном пространстве – времени ты движешься со скоростью гусеницы. Подумай, сколько всего произошло с тех пор, как ты отправился за своей трухлявой шляпой. Цикл мате завершился безрезультатно, а между тем сюда шумно явилась верная Хекрептен, до зубов вооруженная множеством кулинарных затей. И теперь мы находимся в кофейно-молочном секторе – ничего не поделаешь.
– Ну и доводы, – сказал Тревелер.
– Это не доводы, это совершенные в своей объективности доказательства. Ты тяготеешь к тому, чтобы двигаться к непрерывности, как говорят физики, в то время как я чрезвычайно чувствителен к головокружительной прерывистости существования. В этот самый момент кофе с молоком вторгается, внедряется, владычествует, распространяется и оседает в сотнях тысяч очагов. А мате отброшен, спрятан, отменен. Временное владычество кофе с молоком распростерлось на данной части американского континента. Подумай, что это означает и что влечет за собой. Заботливые мамаши наставляют своих малолеток по части молочной диеты, сидя за столом возле кухни, и над столом – одни улыбки, а под столом – пинки и щипки до синяков. Кофе с молоком в это время дня означает перемены, означает, что рабочий день наконец-то близится к концу и пора подвести итоги всех добрых дел и получить за них все, что причитается, – это время мимолетных переговоров, задумок и предположений, которые шесть часов вечера – ужасный час, когда ключи гремят в замках и все галопом несутся к автобусу, – сразу сделают реальностью. В этот час почти никто не занимается любовью, этим занимаются до или после. В этот час все мысли о том, как бы принять душ (но примем мы его в пять часов), и люди начинают пережевывать планы на вечер и на ночь, другими словами, пойти на Паулияу Симгерман иди на Токо Тарантолу (пока еще не ясно, еще есть время подумать). Разве можно сравнить это с питьем мате? Я не говорю о мате, который пьется наспех или заодно с кофе на молоке, но о настоящем мате, который я так любил, который пьют в определенное время, в самую стужу. Этого, сдается мне, ты по-настоящему не понимаешь.
– А портниха просто обманщица, – сказала Хекрептен. – Ты шьешь у портнихи, Талита?
– Нет, – сказала Талита. – Я сама немного крою и шью.
– И правильно делаешь, детка. А я после зубного помчалась к портнихе – она живет в соседнем квартале от него, – надо было забрать юбку, срок был неделю назад. А она мне: «Ой, сеньора, у меня мама болела, и я просто, как говорится, за иголку не бралась». А я ей: «Но сеньора, юбка-то мне нужна». А она мне: «Поверьте, я очень сожалею. Вы такая у меня заказчица. Я ужасно извиняюсь». А я ей: «Извинения вместо юбки не наденешь, сеньора. Выполняли бы заказы в срок, и все бы довольны остались». А она мне: «Если вы так, почему не пойдете к другой портнихе?» А я ей: «И пошла бы, да только уже с вами сговорилась, так что лучше уж подожду, а вы, по-моему, просто невежливая».
– Именно так все было? – сказал Оливейра.
– Ну да, – сказала Хекрептен. – Разве не слышишь, я рассказываю Талите?
– Это совершенно разные вещи.
– Опять за свое.
– Ну вот, – сказал Оливейра Тревелеру, который смотрел на него сдвинув брови. – Ну вот, видишь. Каждый полагает, что, если он рассказывает, остальные должны разделять его чувства.
– А это не так, разумеется, – сказал Тревелер. – Подумаешь, новость.
– Повторенье – мать ученья.
– Ты готов повторять все, что против других.
– Господь ниспослал меня на ваш город, – сказал Оливейра.
– А если не меня судишь, то цепляешься к Хекрептен.
– Пощипываю вас, чтобы не дремали, – сказал Оливейра.
– У тебя закономания, как у Моисея. Пройдет, когда спустишься с Синая.
– Я люблю, – сказал Оливейра, – чтобы все было как можно яснее. Тебе, к примеру, безразлично, что мы разговариваем, а Хекрептен встревает со своими россказнями насчет зубного и какой-то юбки. Похоже, ты не понимаешь, что такое можно извинить, если человек прерывает, чтобы рассказать прекрасное или хотя бы волнующее, и совершенно отвратительно, когда тебя прерывают только затем, чтобы прервать и разрушить. Как я формулирую, а?
– Кто о чем, а Орасио о своем, – сказала Хекрептен. – Не слушай его, Тревелер.
– Просто мы с тобой до невозможности мягкотелые, Ману. Миримся с тем, что действительность все время проскальзывает у нас меж пальцев, как вода паршивая. Вот, кажется, она у нас в руках, почти совершенная, точно радуга, поднявшаяся с мизинца. И какого труда стоило заполучить ее, сколько времени нужно, сколько умения… Но тут – бац! – по радио говорят, что генерал Писотелли выступил с заявлением. И капут. Капут всему. «Наконец что-то серьезное», – решает служанка или эта вот, а может быть, и ты. Да и я, потому что, не думай, я вовсе не считаю себя безгрешным. Откуда мне знать, в чем заключается истина. Но что делать, нравилась мне эта радуга, все равно как жабенка поймать на ладонь. А сегодня… Подумай, несмотря на стужу, мне кажется, мы наконец-то занялись чем-то всерьез. Взять хотя бы Талиту: она совершила беспримерный подвиг, не свалилась с моста вниз, и ты вот, и я… Знаешь, некоторые вещи удивительно трогают, чертовски трогают.
– Не знаю, правильно ли я тебя понимаю, – сказал Тревелер. – Насчет радуги – это совсем неплохо. Но почему ты такой нетерпеливый? Живи сам и дай жить другим, приятель.
– Ну, поигрался – и хватит, поднимай шкаф с постели, – сказала Хекрептен.
– Видишь? – сказал Оливейра.
– Вижу, – согласился Тревелер.
– Quod erat demostrandum [[206]], старик.
– Quod erat, – сказал Тревелер.
– А хуже всего, что, по сути, мы еще и не начинали.
– Как это? – сказала Талита, отбрасывая волосы назад и оглядываясь, достаточно ли придвинул к ней Тревелер шляпу.
– Не нервничай, – посоветовал Тревелер. – Повернись тихонько и протяни руку, вот так. Погоди, я еще чуточку пододвину… Ну, что я говорил? Готово.
Талита схватила шляпу и рывком нахлобучила на голову. Внизу к служанке присоединилась еще одна сеньора и двое мальчишек, они смотрели на мост и переговаривались со служанкой.
– Ну вот, бросаю кулек Оливейре, и конец, – сказала Талита, почувствовав себя в шляпе более уверенно. – Держите крепче доски, это не трудно.
– Будешь бросать? – сказал Оливейра. – Не попадешь, я уверен.
– Пусть попробует, – сказал Тревелер. – Но если кулек упадет не в комнату, а на мостовую, то как бы не угодить по башке этой дуре Гутуззо, этой мерзкой сове Гутуззо.
– Ах, тебе она тоже не нравится, – сказал Оливейра. – Очень рад, потому что я ее не выношу. А ты, Талита?
– Я бы все-таки хотела бросить кулек, – сказала Талита.
– Сейчас, сейчас, по-моему, ты слишком спешишь.
– Оливейра прав, – сказал Тревелер. – Как бы не испортить все под конец, столько труда вложили.
– Но мне ужасно жарко, – сказала Талита. – И я хочу вернуться, Ману.
– Ты не так далеко забралась, чтобы жаловаться. Можно подумать, ты шлешь мне письма из Мату-Гросу.
– Это он из-за травы так говорит, – пояснил Оливейра Хекрептен, которая стояла и смотрела на опрокинутый шкаф.
– Долго еще играть собираетесь? – спросила Хекрептен.
– Недолго, – сказал Оливейра.
– А, – сказала Хекрептен. – Ну, тогда ничего. Талита уже достала кулечек из кармана халата и теперь примеривалась, раскачивая рукой. Доски под ней задрожали, и Тревелер с Оливейрой вцепились в них что было сил. Рука, видно, устала, и Талита потрясла ею, не отрывая другой руки от доски.
– Не делай глупостей, – сказал Оливейра. – Спокойнее. Ты меня слышишь? Спокойнее.
– Держи! – крикнула Талита.
– Спокойнее, ты свалишься!
– Пускай! – крикнула Талита и бросила кулек. Кулек влетел в окно, шмякнулся о шкаф, и все рассыпалось по комнате.
– Великолепно, – сказал Тревелер, глядевший на Талиту так, словно желал удержать ее на мостике одной лишь силой взгляда. – Превосходно, дорогая. Говоря яснее – невероятно. Вот и demostrandum.
Мостик постепенно успокаивался. Талита взялась за доски обеими руками и нагнула голову. Теперь Оливейра видел только шляпу да волосы, рассыпавшиеся по плечам. Он поднял глаза и поглядел на Тревелера.
– Так полагаешь, – сказал он. – Я тоже считаю, что яснее невероятно.